Ну а мы — не счастливы и не свободны.
Но что такое парижская осень? И даже зима? Это бабье лето. У них, кстати, эта пора называется индейским летом. У Моррисона есть песенка с таким названием. Он умер в Париже от передоза. На его могилу мне пришлось идти, выполнять наказ племянниц и дочки.
Кладбище Моррисона я отыскал быстрее, чем кладбище Дебюсси.
Да, так получилось, что до этого я побывал на могиле другого музыканта — уже по велению сердца. Эта встреча была предопределена. Ну, хотя бы и увлечением импрессионистами, Ван Гогом, Гогеном. Сейчас это признание звучит немного нелепо, что ли. Кто же их не любит? Это все равно, что не любить «Битлз», Мадонну и Майкла Джексона. Но вот последних двух я как раз и не люблю, точнее, отношусь к ним совершенно спокойно, а еще точнее — никак не отношусь. Но понятно, что я имею в виду. Ван Гог и Гоген поп-художники. И я слышал признание одной художницы, она заявила следующее с тихой яростью: «Я его ненавижу». Ван Гога, то есть. И я ее понимаю. Ван Гог и Гоген, — звучит как название какой-то компании. Но лет двадцать назад эти имена в СССР не были брендами. И по простой причине: альбомы живописи были дорогой редкостью. Это сейчас — даже не надо тратиться на альбом, кликнул в Яндексе картинки, и гляди, можешь одновременно слушать музыку, Дебюсси. А тогда я рассматривал черно-белые крошечные иллюстрации в пособии для студентов «Западноевропейская живопись», взятом, разумеется, в библиотеке. И мое внимание привлек автопортрет какого-то мужика в ушанке тем, что, да, он был в ушанке, но, главное, курил. Попыхивал неслышно гнутой трубкой. А я в это время бросал курить и не спал ночами и думал, что жить вообще незачем. Меня преследовали кошмары. Зубы разламывались. Снились братья Абдрупт и Абдуламид, таджики из соседнего с полком кишлака, приносившие на обмен сигареты, когда вовремя не прибывала колонна с табаком или ее где-нибудь по дороге обстреливали, машины сжигали. Они снова приходили. И, просыпаясь, я недоумевал, в чем дело, надо просто быстро умыться, сбежать по ступенькам, пересечь двор, выйти к дороге — там витрина ларька уставлена сигаретами всех сортов и расцветок.
Короче, ломки никотиновые. А тут над трубкой вьется дымок, мужик в простецкой шапке курит себе и все, плевать он хотел на здоровье и долгожительство. Важно ведь не это, верно? — как будто спрашивал у меня его взгляд. И взгляд сострадательный. Потом я понял: страдальческий. Так я был уловлен кольцами дыма, как арканом. Информация о нем была скупой. Ну, а уже потом я раздобыл книжку искусствоведа Дмитриевой с подсолнухами на обложке, и подсолнухи были в цвете. И подсолнухи меня, гелиолепсика, добили окончательно. За ним последовал Гоген, тут я уже узнал родной миф о том береге. Потом на страницах вскипел маковыми красками Клод Моне, а позже Сезанн воздвиг в моем палимпсесте гору Сан-Виктуар. И наконец, повеял ветер, тот самый, западный. Дебюсси и до сих пор не поблек, в отличие от художников-импрессионистов. Рано или поздно в горячей любви наступает минута избыточности, когда талант, почитаемый тобой, начинает довлеть, и ты вдруг чувствуешь легкую тошноту. Все, после прохождения этой точки прежние отношения невозможны. Это легкое чувство тошноты остается. Что не означает ненависти. Нет, можно снова восхищаться творениями и того, и другого. Но что пройдено, то пройдено. А Дебюсси непреходящ. Я даже знаю лес, опушку июльского леса, где бездельничал и предавался грезам его фавн. Там сверкают стволами березы. Я видел и вижу его «Следы на снегу». «Море» мне никогда не надоедает. «Море» Дебюсси — это другая стихия для меня, место где-то в Китайской Монголии. И из трав там над синими сопками встает кровавое солнце, начинается битва, ревут трубы. У каждого свои ассоциации. Терпки звуки его «Врат Альгамбры», что можно еще перевести как «Врата вина». Мне кажется, что Дебюсси бог фортепиано. Ну или фавн. И в Париже я отыскал кладбище Пасси. Два дня у меня на это ушло. Кружил в районе кладбища, совсем небольшого, так и не нашел в первый день. Мой французско-смоленский какой проводник? На второй день, расспросив соотечественницу получше, поехал и вышел сразу к кладбищу. Но еще попетлял среди надгробий, склепов, серых, каменных, массивных. И внезапно оказался у черного скромного надгробия. Клод Дебюсси. Золотой знак, напоминающий сольный ключ. Букет белых цветов. Здесь покоится утонувший собор. Посмотрел по сторонам, никого. Преклонил колено.
Ну, у Моррисона на Пер-Лашез я ничего не преклонял, по указателям вышел довольно быстро к могиле и тусовке возле нее: какие-то чуваки в затертых джинсах, хайрастые, с бутылочками, сигаретами, фотоаппаратами; немного поодаль среди обелисков маячила женщина-полицейская… то бишь, полицейский, короче, на парижском арго: корова. Потоптался, сфотографировал все, как есть, и пошел на волю, засел в китайский ресторанчик, открыл пиво. Запивал огненную какую-то жрачку, жалел, что не знаю толком, о чем пел Моррисон. Почему-то называют его вторым Рембо? Мне его песенки нравятся, есть в них что-то, какое-то отчаяние, да и шаманизм близок моей природе. Но сам Моррисон, особенно тот, каким его показал Оливер Стоун в своем фильме, — нет. Его бунт странен. Понимаю, заложник своего таланта… Или своей слабости? Смотришь фильм и думаешь: с жиру бесится.
А индейское лето цвело среди серых камней, над серыми водами Сены рыжей листвой платанов, огневело закатами, изводило тоской одиночества и невозможностью проникнуть глубже, перестать быть туристом, чужаком, который глупо таращится на все, несмотря на всю любовь к гогенам-моне, и выглядит дикарем в дурацкой новенькой одежке. Разумеется, лучше всего было хорошенько выпить. Что я и сделал. Облегчения это не принесло. Теперь-то смешно: а ведь и сам бунтовал уже… бездарно, против чего? Дикарь во мне стремился назад, к родимым осинам.
Заваривая чай, просто и ясно подумал, что душа человека в плену, а в книгах распахивается свободный мир.
…Но звучит вяло и тривиально. А когда заваривал чай, это сверкало как скрижаль алмазной или какой там сутры.
Юнг вводит понятие психической структуры, которую называет тенью. Это негатив личности, все скверное. Тень вытесняется сознанием, не признается. Но нелегалом проникает в сны — в виде всяких уродов, убивцев и т. д. А днем пограничник сознания замыкает границу на замок. И вот что происходит дальше. Тень дипломатично является в образе другого: соседа, знакомого, продавца винограда. И ее — тень — можно пропустить и ненавидеть, а при случае столкнуть в канаву. Личные тени — полбеды. Хуже явление коллективной тени, когда все негативное проецируется уже народом на народ: армяне — азербайджанцы, грузины — абхазы, немцы — евреи.
Русским Юнг дает в качестве такой мишени для проекций литовцев.
Сейчас Юнг пришел бы в полное замешательство: мы живем в театре теней, враг всюду, за каждым поворотом. Особенно много теней у москвичей. В провинции, света, что ли, больше. Или денег меньше. Наверное, последнее. Тени вьются вокруг денег. Чем больше денег, тем сильнее паранойя.
Подлинность не может быть различной? Ее можно свести к чему-то единому? Вот один из вариантов подлинности: 10 заповедей. Но разве нет у атеиста подлинности? Или его подлинность точно хуже подлинности теиста?
Подлинность — это какой-то замысел о тебе.
Приблизиться к своему замыслу. Именно к своему или вообще к замыслу о человеке?
Истина это знание, подлинность то, что знают. Истина подлинности. Когда знание о подлинности точное и оно тебя не беспокоит, это и есть — подлинность. И это невозможно.
На берегу Днепра, в конторе учебных пособий Нина выписывала различные материалы для школы. Я сидел у старого основания моста, — уже не существующего, — глядел на воду, растрескавшуюся башню, солнце, бьющее сквозь зубцы. Благодатная осень. Потом мы поднимались по шумной Советской, заглядывали в книжные магазины, купили мороженое. И где-то на улице Тенишевой, шагая в косых лучах, я вдруг разгадал тайну осеннего солнца — оно весь день утреннее.
И сейчас мы стали еще ближе к нему: забрались на наш Остров. Солнце в летящих дубовых и березовых листьях, в сизых струях дыма. Ему верно служат лишь синицы да кузнечики, самозабвенные певцы (Аполлона, вычитал у греков). Но их голоса уже не нарушают Великую Осеннюю Тишину. В ней, между летом и зимой затерялись и мы, лакомимся медовой антоновкой, набрали целый капюшон штормовки, когда проходили через сады исчезнувшей деревни.
Коан это такая хармсовщина, постигаемая интуитивно. Коаны нас всюду окружают: иногда обрывок разговора двух прохожих резонирует с твоими мыслями, и в этом содержится какой-то ответ. Коан может быть сочетанием жестов — людей, птиц, деревьев, ветра. Даже из газетных сообщений можно составить коан. Ну, немного воображения. И благожелательство звезд, то есть — игра случая.
Вот я встретил новость в газете, о находке в Германии древнейшего музыкального инструмента. Это была флейта из кости хищной птицы. Утверждают, что ей — флейте (да и птице) — 35 000 лет. Тут же в памяти всплыли строчки подзабытого стихотворения: «И никогда не начинай играть, /Пока тебя не будет сопровождать /Великий Звук Лао-цзы». Странноватая ассоциация? А ведь так и мог бы звучать коан: «В Германии найдена древнейшая флейта. Как она звучит?» И ответ — приведенные выше строки. На первый взгляд алогично. Но я уже окончательно восстановил в памяти источник стихотворения, это книга коанов «Железная флейта».
Вслед за первым самопальным коаном придумался и второй: «В Германии найдена древнейшая флейта. Как она звучит? Рано выпал снег». Этот мне понравился больше. Есть ли в этом какой-то смысл? С утра я слушал «Белое погребение» Виктории Полевой. Украинский композитор написала эту вещь на стихи Айги «Теперь всегда снега». Правда, для гобоя и струнных. Но и флейта и гобой духовые.
Настоящие коаны, возможно, так и возникали. Это цепочка метафор с пропущенным звеном. И адепты дзен должны были укатившееся колечко отыскать. Не всегда это у них получалось. Как, например, у персонажа из этого коана, взятого в книге «Железная флейта».
«Однажды в монастыре Или-чуань повар-монах принимал у себя в гостях монаха-садовника. Когда они сидели за столом, раздалось птичье пение. Только оно смолкло, садовник постучал пальцем по ручке кресла. Птица запела снова, но скоро замолчала. Садовник постучал еще — пение не возобновлялось. „Понял?“ — спросил монах. „Нет, — ответил повар, — не понял“. Садовник в третий раз постучал по креслу».
Повар оплошал. Ему надо было не понимать, а отвечать мгновенно из самой глубины этой ситуации и своего существа: «Да! В Германии первый снег». Ничего фантастического. Интуиция должна простираться и в будущее.
«От Тебя, — говорит Августин Аврелий, — ведь уходят и к Тебе возвращаются не ногами и не в пространстве».
Все так. Но архаический партизан думает иначе, он знает, что к священному приближаются ногами, по дорогам в пространстве. Это приближение необходимо, чтобы подготовиться к встрече. Странничество вообще очистительный ритуал: «Избавляется он ото всех грехов, //Смытых потом его странствий. Странствуй же!»
Пространство необходимо телу. Христиане — вслед за Платоном, Плотином — подвергали тело остракизму. Но за две тысячи лет мы так и не избавились от этого брата-осла — тела. И, видимо, потому мы внемлем языческим шептаньям. Пространство — телесная категория. И покуда мы будем в теле — не переведутся странники. «Странствуй! Странствуй же, сказал мне брахман».
…А может быть, странник и стремится избавиться от тела. Но осел бредет за ним неотступно.
Деревня под Парижем, 50 км. Дома с черепичными крышами, розы, лужайки, хвойные деревья, дубы, каштаны. Чистота и в то же время вписанность в пейзаж. Дом просторный, каменный, одноэтажный. Дому — 200 лет. Две ванные, несколько выходов-входов. Главное — камин. Над камином каменная плита с крестом: раритет, найденный в земле. Ужин. Прибыла соседка моих хозяек, дородная американоподобная мадам в золоте на спортивной машине, хотя живет неподалеку. Бывшая жена бывшего посла в Ливии, Патрисия. Виски. Все курят. Долгий и сумбурный разговор о даосах, конфуцианцах, о Лао-цзы (Патрисия некоторое время жила в Китае), о России, конечно (Чечня, Ельцин).
Наконец, чай, и поздно все расходятся, Патрисия — укатывает.
Ухожу в соседнее строение, флигель, на втором этаже чисто выбеленная горница: кровать, зеркало, большой кувшин в глиняном тазу, картины; здесь жил одно лето румынский художник. Еще вышел на лестницу покурить. И услышал тоскливые крики. Сова. Неясыть. Ей ответила вторая. Сразу вспомнил, что где-то тут есть замок. Закрытый. Там живет лишь управляющий. То ли продается, то ли сдается. Все окрестности — владения замковые, огорожены колючей проволокой. Я до ужина там бродил, собирал грибы. Пролез под проволоку и нашел несколько боровиков. А на обычной территории все грибы собраны. Я еще не знал, что хожу по замковым владениям. И неожиданно вышел на взгорок, увидел сумрачное внушительное строение, похожее на гигантский каменный сарай. По лужайкам бегали доберманы. Поспешил ретироваться. И крик неясытей рифмовался с этим замком.
Ночью приснился хозяин этих мест: некто в рыцарских доспехах. Он повел себя по-джентльменски: снял доспехи, и мы с ним схватились.
Утром открыл глаза, увидел белые стены, картины и не понял, где я. Но уже сообразил: Миллемонт, деревня. Здесь не взрываются дома.
Решая, в каком журнале опубликоваться, выбрал вот этот: «Литературный европеец». Журнал Союза русских писателей в Германии. Выглядит вполне прилично. Наверное, и гонорары платят, тогда как некоторые отечественные этим вовсе не утруждают ни себя, ни автора. Вперед! Послал по эл. почте запрос. И очень быстро получил ответ. Вот что значит Европа! И немецкая, пусть и благоприобретенная, пунктуальность. Открыл ответ. И прочел следующее. Цитата начинается:
Журнал не публикует авторов из России и стран бывшего СССР. Журнал публикует ТОЛЬКО авторов, живущих в свободном мире. Журнал публикует ТОЛЬКО своих подписчиков.
Рукописи со стороны без рекомендации не рассматриваются.
Журнал не публикует авторов из России и стран бывшего СССР.
Журнал публикует ТОЛЬКО авторов, живущих в свободном мире.
Журнал публикует ТОЛЬКО своих подписчиков.
Рукописи со стороны без рекомендации не рассматриваются.
Конец цитаты. То, что речитатив был продублирован, действовало как-то особенно, буквально гипнотизировало, ну, как рефрен из «Так говорил Заратустра» (а Ницше позаимствовал этот прием из древних текстов, из той же «Бхагавадгиты», вот сколь глубоки корни ответов литературных европейцев). Перечитал этот ответ и все-таки обнаружил, так сказать, родные шерстинки, лазейки. Ведь можно жить в бывшем СССР и быть подписчиком этого журнала? И еще лазейка: рекомендация. Все очень знакомо.
В себе мы порабощены. Возможность свободы — в другом. Об этом рассказ Романа Назарова «Очарованный якут» в «ДН» № 4, 2009 год.
В полубогемный мир столичного героя явился странник, почти бомж, якут. И герой прозрел в нем Кого-то Другого. И, помогая якуту, собирая деньги на поезд для него, водя его по знакомым, сам стал другим. По крайней мере, на некоторое время. Убедителен притчевый дух рассказа, первые строки гипнотизируют и ведут неумолимо дальше. К свободе. Пусть она и длится всего лишь несколько минут. У героя и у нас, читателей.
…И мне приснился Ким после чтения этого рассказа, Анатолий Ким, автор «Белки» и других незабываемых вещей. Проснувшись, я понял, в чем дело: судьба якута перекликалась в чем-то с судьбой героя «Лотоса». И теперь уже якут Назарова представился мне с лицом корейца Кима.
Все возможно. В толпе встретить грузина с лицом Нико Пиросмани, татарку с лицом Губайдулиной, таджика с глазами Хафиза. И вполне может быть, что ты встретил поэта, живописца, музыканта, неизвестных тебе и пока еще миру, кто знает. Впрочем, даже если они и обыкновенные люди: главное — Другие. Что только подчеркивают иной разрез глаз, цвет кожи, язык.
В Палестине пчелы селились в скалах, и в знойный день по камням из переполненных гнезд переливался мед. Отсюда и библейская земля, в которой текут мед и млеко. Интересно, а сейчас?
До изобретения парафина свечи делали только восковые. Да и сейчас в свечи, по крайней мере, воск добавляют, некоторые свечи пахнут медом. А ведь свеча — это жертва. Так что пчелы поставляли «пасхальных агнцев» для храмов на Востоке и Западе столетиями. Ну, вот ее и называли «божьей лазутчицей», «божьей помощницей». Пчеловодство процветало в древности в Египте, в Ассирии. И ведь неспроста на Руси ее считали заморской гостьей? Пчелы здесь водились, и все-таки: заморская гостья. И, по-моему, это связано с восхождением по Днепру христианства с его восковыми жертвами. Пчела несла благую весть из-за Черного моря.
Нечаянно я сделал ошибку, прочитав в одной из статей вместо «пчеловод» — пчеловек. Как будто крылья пчелы стеклом-серебром в луче вспыхнули.
Читая в «Авторе и герое» Бахтина о том, что эстетически пережить себя, увидеть нам не дано, только Другому, отчасти в Другом, — неожиданно подумал о прошлом как Другом. Да, не в этом ли причина большей ценности прошлого в сравнении с настоящим? К себе в прошлом я уже могу отнестись как Другой. Я не вижу себя в настоящем, в прошлом вижу. События прошлого не меркнут — по крайней мере, некоторые, самые важные, — а делаются даже ярче. Прошлое выводит за границы личности. И прошлое есть только у человека. (А у зверя — будущее. Шпенглер).
Есть книги, о которых жалеешь, что УЖЕ прочитал. Но, оказывается, существуют и книги, о которых жалеешь, что УЖЕ перечитал. У меня такая появилась на днях: «Так говорил Заратустра».
И мне теперь всюду мерещится этот странный пророк и его еще более странные звери. Слушаю третью симфонию Брукнера — и Заратустра движется там с сияющим лицом. Хотя симфония не о нем. Но называется «Героической». Кстати, эта вещь кажется более заратустровской, чем симфоническая поэма Рихарда Штрауса «Так говорил Заратустра».
Наверное, здесь имеет значение то, что, как писал Ницше, «Заратустру» следует рассматривать под знаком музыки. Ведь переслушиваем мы с удовольствием старую музыку. И перечитываем стихи.
Но еще — негасимый огонь «Заратустры». В него полезно окунаться: шелуха сгорает, а кладка оснований становится огнеупорной.
И теперь заключительные строки книги «Так сказал Заратустра и покинул пещеру свою, сияющий и сильный, как утреннее солнце, поднимающееся из-за темных гор», — читаешь с полным доверием: «Заратустра» из тех книг, что всегда возвращаются.
Эдвард Эббер, «Банда гаечного ключа», роман о шайке экоанархистов, ведущих войну с цивилизаторами.
Петр Кропоткин, «Хлеб и воля», «Современная наука и анархия».
Цитата: «Посмотрим же, что такое свобода?»
Герберт Маркузе, «Одномерный человек».
Цитата: «И наоборот, утрата совести вследствие разрешающих удовлетворение прав и свобод, предоставляемых несвободным обществом, ведет к развитию счастливого сознания, которое готово согласиться с преступлениями этого общества, что свидетельствует об упадке автономии и понимания происходящего».
A. Солженицын, «Архипелаг Гулаг».
B. Белаш, «Дороги Махно», историческое повествование начальника штаба повстанческой армии.
Кен Кизи, «Пролетая над гнездом кукушки».
Родерик Нэш, «История экологической этики».
Цитата:
«На склонах вулкана Маука Ки жила маленькая гавайская птичка палила, среда обитания которой была сведена к этой совершенно небольшой территории. 27 января 1978 г. Фонд законной защиты Сьерра-Клуба и Гавайское Одюбоновское общество подали в суд иск от имени уцелевших палила, обвиняя людей в выпасе скотины на территории обитания птички. Процесс был назван „Палила против Гавайского Департамента Земли и природных ресурсов“. Впервые за всю историю американского суда истцом в суде стал представитель животного мира. Более того, птица этот процесс выиграла! В июне 1979 г. федеральный судья вынес решение в пользу палилы. Гавайям было дано два года на выведение с территории Маука Кискотины».
В общем, в заголовке уже все сказано. Но все-таки стоит напомнить, что Петр Алексеевич Кропоткин считал движущей силой эволюции закон взаимной помощи, взаимной поддержки. Этому вопросу посвящены его работы: «Взаимная помощь среди животных», «Взаимная помощь среди дикарей», «Взаимная помощь среди варваров», «Взаимная помощь в средневековом государстве», «Взаимная помощь в настоящее время».
Взаимная помощь имеет, по Кропоткину, «гораздо большее значение, чем взаимная борьба» («Взаимная помощь»).
В «Современной науке и анархии» Кропоткин писал, «что нравственное чувство человека есть не что иное, как развитие инстинктов, привычек взаимопомощи, существовавших во всех животных обществах задолго до появления на земле первых человекоподобных существ». (Кропоткин П. А. Современная наука и анархия, М., «Правда», 1990, стр. 263)
Что же такое файлообмен, как не проявление закона Кропоткина? И понятны усилия государства, стремящегося вырвать эти ростки свободолюбия и анархизма. На этой стезе отличилась Франция.
Во Франции Кропоткин много жил после побега из России, правда, и посидел в тамошней тюрьме, но всегда восхищался свободолюбивым галльским духом и возлагал большие надежды на французов в грядущем анархическом обновлении мира. Можно вообразить его разочарование, стань он свидетелем недавнего закона против файлообмена во Франции.
Но на родине князя, представителям коей свойственна щедрость и склонность к анархизму (но и парадоксальным образом к цезаризму), это проявление фундаментальных качеств человеческой природы и органического мира вообще пока не пресечено. Взаимопомощь в виде файлообмена существует. Может быть, так начинается анархическая революция? Мирно, по Толстому (который, кстати, тоже мечтал о бесплатном распространении знаний и искусств) и Тукеру. Сам Кропоткин, как известно, был все-таки сторонником крутых перемен. Он да Бакунин, еще немец Штирнер. Но, возможно, потому, что не мог предугадать появления этой странной территории информации и духа, ноосферы по существу. А то, что любая революция начинается в сфере духа, было для него аксиомой.
Надо ли говорить, что файлообмен для нищих идальго — учителей, провинциальных художников, библиотекарей — это просто манна небесная. И вот вопрос — кому принадлежала эта самая манна? Может быть, французское правительство знает.