Можно было бы сравнить наши судьбы – жизнь матери и дочери, двух женщин с амбициями и мечтами, которых терзали одни и те же демоны. Чего я недополучила, добившись славы? И чего добилась мама, смирившаяся со своей обыденной, ничем не примечательной жизнью? Я была самой обыкновенной девочкой, которая выросла в самую обыкновенную женщину. За одним только маленьким исключением: мама наградила меня необыкновенной силой воли. Разумеется, она не досталась мне просто так. Впрочем, и у мамы жизнь была не сказать чтобы очень простая.
Так почему же я решила написать эту книгу? Потому что мама еще не ушла до конца. Потому что она сама пыталась запечатлеть историю нашей семьи в своих записках. Потому что мне понадобилось несколько десятков лет, чтобы понять: прелесть мамы была в ее непонятной, неоднозначной натуре. И потому что я не хочу, чтобы она исчезла без следа – хотя это уже и произошло.
В общем, у меня есть много причин. Но лучше всех на вопрос “почему” ответила сама мама в одной из своих записок. Этот текст, показывающий, от кого у меня зачатки пресловутого абстрактного мышления, был написан мамой в 1980 году, когда ей было пятьдесят девять лет.
Мама так никогда и не занялась мемуарами. Именно поэтому я и решила написать автобиографию – одну на нас двоих. Конечно, историю про девочку, чьи мечты сбылись благодаря ее маме, особенно новаторской не назовешь. Но тут уж ничего не попишешь.
Мамы больше нет рядом – но любовь и благодарность к ней подтолкнули меня к тому, чтобы попробовать рассказать о ее жизни и ее пути.
Я надеялась, что, работая над мемуарами, я лучше пойму наши с мамой отношения и, быть может, наконец узнаю, почему же осуществленные мечты давят таким тяжелым грузом. Эта книга включает как мои воспоминания и истории, так и записки из маминых блокнотов и дневников. Мы с мамой обе любили коллажи, так что я поместила ее слова рядом с моими – вместе с письмами, вырезками и прочими свидетельствами нашей жизни. Так, рядышком с историей ее жизни, идет и моя. Кто знает, может, посмотрев на них со стороны, я смогу лучше понять себя – и маму тоже.
Часть первая
1. Дороти
Необыкновенная
Страсть к сочинительству впервые одолела Дороти, когда она начала писать письма младшему лейтенанту Джеку Холлу, служившему во флоте в Бостоне. Стояли первые послевоенные годы. Дороти еще лежала в больнице после родов. Если не считать меня – трехкилограммового младенца, – она была совсем одна. Так что мама принялась за занятие, которое позже стало ее настоящей страстью, – она начала писать. В этих письмах сразу видно, что мама тогда находилась под большим влиянием тех немногих фильмов, что ей позволяла смотреть Бола, – например, “Бродвейской мелодии” 1938 года и других безобидных девичьих кинолент с Джуди Гарленд в главной роли. Мамина любовь к выражениям типа “ты – любовь всей моей жизни”, “только с тобой я могу быть счастлива” и словечкам вроде “шикарно” прекрасно отражает типично американский взгляд на жизнь в сороковые. Для Дороти в те годы не было ничего важнее любви, Джека и Дайан. И все это было “шикарно”.
Первое письмо ко мне, начинающееся словами “Привет, солнышко”, мама написала, когда мне было восемь дней от роду. Пятьдесят лет спустя я впервые взяла на руки мою восьмидневную дочь Декстер – чрезвычайно жизнеутверждающего младенца. Я никогда не была особенно радостным или даже симпатичным ребенком, хотя долго не могла в это поверить. Мама начала переживать по поводу моей внешности, получив особенно неудачную мою фотографию. Как видите, уже тогда камера начала серьезно влиять на восприятие меня людьми. В общем, я не казалась красивой ни папе, ни маме. Впрочем, у Дороти, сидевшей с ребенком в крошечном домике бабушки Китон на Монтерей-роуд в Хайленд-парк, не было особенного выбора, так что в конечном итоге она убедила себя, что я – необыкновенная девочка. Ну а мне пришлось подчиниться – убеждению такой силы месячный младенец сопротивляться никак не мог. А последующие полгода, которые мы с мамой провели вместе, окончательно убедили нас в нашей правоте насчет моей необыкновенности. Дороти переполняли радость, тревоги и страхи, столь присущие новоявленной матери, и она прекрасно запомнила этот период своей жизни.
К западу
Мое первое воспоминание – тени на стене, складывающиеся в узор. Лежа в кроватке, сквозь прутья я вижу женщину с длинными волосами. Она загадочная и непонятная – даже когда склоняется надо мной и берет на руки. Мне кажется, я уже тогда знала, что жизнь в этом мире будет странной и неоднозначной, но притягательно прекрасной. И на протяжении всей этой жизни я буду пытаться понять свою маму. Было ли оно так на самом деле или я это придумала уже сейчас, сложно сказать.
Что-то отложилось в моей памяти особенно хорошо, например, метель в Лос-Анджелесе, приключившаяся, когда мне было три года. Или занятный сборный дом из жестяных листов, в котором мы жили до моих пяти лет, – забавной полукруглой формы. Наверное, из-за него я до сих пор питаю нежные чувства ко всякого вида аркам.
Еще помню, как однажды вечером наш сосед, мистер Эйнер, услышал, как я топчусь на подъездной дорожке, только что выложенной камнем, и пою
Мой папа работал в Управлении водными ресурсами и энергетикой в центре Лос-Анджелеса, и, когда мне было пять, я побывала у него в офисе. Туда мы добирались на трамвае, и мне запомнилось, какой удивительный вид открывался из вагончика – бесконечно высокие небоскребы и здание городской ратуши прямо на вершине холма. Мне тогда ужасно понравилось в кафе “У Клифтона” и в универмаге “Бродвей”. Кругом было полно людей, а улицы – все в асфальте, угловатые, строгие. Я влюбилась в центр Лос-Анджелеса и с тех пор искренне верила, что именно так и должен выглядеть рай. И, конечно, самое приятное воспоминание от той поездки: я хватаю маму за руку и кричу в восторге: “Мам, смотри! Смотри!” Мы обе обожали глазеть по сторонам.
Даже трудно сказать, что мама любила больше – наблюдать за жизнью или писать. В детстве я терпеть не могла разглядывать ее альбомы – только потому, что под каждой из фотографий красовалась целая простыня разъяснений и пояснений. Став постарше, я перестала открывать ее бесконечные письма. Кому нужна эта писанина? Фотографии куда интереснее. Натолкнувшись в темной комнате на мамины альбомы и записки, я стала избегать их, как огня. Впрочем, все изменилось в мои шестьдесят три года, когда я решила написать мемуары. Тогда-то я и прочла все мамины записки, без особого порядка, хватаясь то за одну, то за другую. В процессе я наткнулась на мамины мемуары – вернее, то, что осталось после ее попытки их написать. На обложке дневника золотом была выдавлена дата “1980” – получается, мама приступила к своим воспоминаниям в пятьдесят девять лет. Записи были датированы, но иногда встречались и незаконченные отрывки, после которых мама оставляла по дюжине пустых страниц подряд. Порой она писала абзац-другой о какой-нибудь истории, заканчивала ее лишь спустя пару лет, а через несколько месяцев описывала ее снова. Описывая пять лет своей взрослой жизни, она то и дело отвлекалась на истории из своего детства и в целом не очень придерживалась строгих временных рамок. Дороти, если судить по дневнику, вспоминала о своей жизни с благодарностью и радостью – правда, не всегда. Она не только ворошила приятные воспоминания, но и думала о тяжелых временах – например, о тридцатых годах, когда с одной стороны на нее давили строгие ограничения методистской церкви и ее собственной матери, а с другой – манили неизведанные и незнакомые удовольствия. Горько признавать, но жизнь не всегда была для Дороти легкой и приятной – от некоторых ударов судьбы она так никогда и не оправилась.
Семейные чувства
Первенец
Быть старшим ребенком не так уж и плохо. На какое-то время родители были в моем полном распоряжении, но потом появился Рэнди, на пару лет меня младше. Рэнди был очень ранимым ребенком – слишком ранимым. Однажды я, как президент и создатель элитного Клуба Бобров, заставила охотника за сокровищами (эта роль досталась Рэнди) отправиться со мной к высохшему руслу реки за монетками. Деньги я намеревалась потратить на покупку енотовых шапок как у Дэви Крокетта по 1,98 $ за штуку. Мы уже совсем было отчаялись, когда Рэнди наконец углядел настоящую монету в пятьдесят центов. Моему счастью не было предела. Я отвечала за финансовую сторону в нашем клубе, поэтому самостоятельно подняла монету и зажала ее в кулаке – на какое-то мгновение жизнь стала невообразимо прекрасной. Пока Рэнди не начал орать, как резаный. Оказывается, он испугался самолета, медленно ползущего по небу. Казалось бы, ерунда. Но Рэнди пришел в такой ужас, что, не прекращая рыдать, убежал домой и спрятался под кровать. Даже маме не удалось убедить его, что это был всего лишь безобидный самолет. После этого происшествия Рэнди стал с опаской относиться к окружающему миру и начал бояться любых летающих объектов. Подростком Рэнди практически невозможно было выманить из его собственной комнаты. Робин говорила, что рано или поздно он срастется с собственной комнатой и попросту исчезнет. В каком-то смысле так оно и было – Рэнди “исчезал” в музыке. Особенно любил он Фрэнка Заппу. Песня
Родители переживали за Рэнди с самого его рождения. Я же в ответ постаралась стать совершенно не такой, как Рэнди. И зря. Я не понимала, что благодаря своей ранимости Рэнди научился понимать мир гораздо лучше меня.
При этом я всегда могла его обдурить – например, выцыганить у него единственный и неповторимый зеленый йо-йо, или шоколадку, припасенную с Хэллоуина, или драгоценные стеклянные шарики с узорами, которые он прятал под кроватью. Ну да, Рэнди был чутким и уникальным, ну и что с того? Зато у меня были теперь все его вещи!
Когда спустя три года после Рэнди у родителей родилась Робин, я чуть не позеленела от ревности. Как они могли родить девочку? Это же неправильно! Наверняка они ее удочерили. И, конечно же, Робин оказалась куда красивее меня и к тому же умела отлично петь. Что хуже всего, Робин оказалась папиной любимицей. Даже спустя много лет Уоррен Битти умудрялся доводить меня, называя Робин “более красивой и сексапильной сестрой Дайан”.
Дорри была незапланированным ребенком. Когда она родилась, мне было семь, так что для меня она уже угрозой не была. Дорри была очень похожа на маму и оказалась самой умной и одаренной в нашей семье. Собственно, она единственная смогла порадовать родителей табелем с одними пятерками. Дорри обожала читать биографии всяких знаменитых женщин вроде Симоны де Бовуар или Анаис Нин. Она даже проглотила “Шпиона в доме любви”, потому что там содержался “правильный посыл”, который позволил ей с оптимизмом смотреть в будущее. Дорри считала, что и мне надо прочесть этот роман – якобы некоторые отрывки были созвучны моим представлениям о любви. Правда, у меня-то никаких особых представлений о любви и не было. В Дорри меня всегда поражало то, что она была полна противоречий. Наверное, сказывалось то, что она была единственным “интеллектуалом” в нашем семействе.
Выходные и каникулы мы проводили на побережье. В 1955 году местным семьям еще разрешали разбивать палатки на пляже Хантингтон на месяц. Наша палатка – большой черный куб – стояла у самого берега. Помню, когда мне было девять, именно на пляже я прочла “Волшебника страны Оз” и “Приключения Перрин”. Мне тогда казалось, что жизнь всегда будет именно такой – черные буквы на белых страницах, белые волны и черные ночи. По утрам мама мазала нам с Рэнди носы кремом от загара, и мы отправлялись на поиски бутылок из-под газировки. Бутылки мы складывали в тележку из супермаркета и потом сдавали, по два цента за бутылку. Деньги мы тратили на билеты в бассейн с теплой соленой водой.
Спустя несколько лет папа вывез нас еще дальше на юг, к пляжу Доэни. Там мы тоже жили в палатке, а еще занимались серфингом и пели песни у костра. Иногда мы проводили выходные в Ринконе, прямо рядом с Тихоокеанским шоссе. Но самым любимым местом у папы была бухта Дайверс в Лагуна-Бич. Папа и его лучший друг Боб Бландин надевали гидрокостюмы и часами пропадали в океанских волнах, пока мы тихонько играли на берегу. Мама кормила нас бутербродами с колбасой и майонезом. С нами ездила и жена Боба, Уилли, которая красила губы ярко-красной китайской помадой и курила – совершенно неприемлемое с маминой точки зрения поведение.
Помню, что ночью утесы казались мне похожими на динозавров. Днем мы забирались на них и оглядывали наш любимый Лагуна-Бич. Если бы вы посмотрели на нас с пляжа, наверняка решили бы, что перед вами – идеальная калифорнийская семья пятидесятых, словно сошедшая со страниц журнала.
“Семья одного человека”
Вопросы без ответов
В шесть лет телевидение подарило мне Гейл Сторм, запустив сериал “Малышка Марджи”. Мне нравилась именно Гейл, а не Люсиль Болл. Гейл была моим идеалом – умная, бесстрашная, всегда готовая ввязаться в какую-нибудь переделку, которая, конечно же, приводила в ярость ее отца. Гейл была забавной, но беззащитной. Мне она очень нравилась. В то время самым популярным сериалом был “Я люблю Люси”, а похождения Гейл шли на втором месте – но только не для меня. Я знала, что мы с Гейл – родственные души. День, когда после 126 эпизодов сериал закрыли, стал для меня поистине черным.
Пятнадцать лет спустя, когда я училась в Школе театральных искусств, внезапно выяснилось, что один из моих соучеников, Фил Боннел, – на самом деле сын Гейл Сторм. И на Рождество он пригласил меня к своей маме в Беверли-Хиллз. Мы приехали где-то в полдень, но Гейл нигде видно не было. Фил сказал, что она поздно встает, – а я-то думала, что все мамы, как моя, вскакивают в шесть утра под бодрые вопли радиоведущего Боба Крейна и бегут на кухню варить овсянку. В особняке Боннелов – неудобном, старом доме в стиле ранчо – радио не играло. Гейл, когда она наконец спустилась, оказалась довольно мрачной женщиной, совершенно не склонной ни к каким проказам и проделкам. Потом Фил рассказал мне, что у его матери проблемы с выпивкой. Мне сложно было поверить в то, что Гейл Сторм оказалась пьяницей, но наконец до меня дошло: несмотря на то что все ее мечты вроде бы сбылись, Гейл все равно не была счастлива.
Следующего кумира я обрела в старших классах школы – им стал Грегори Пек. Вернее, Аттикус Финч – персонаж Грегори Пека в “Убить пересмешника”. То, как спокойно он подходил к решению самых сложных жизненных проблем, потрясло меня до глубины души. Пожалуй, я боготворила его даже больше, чем Уоррена Битти в “Великолепии в траве”.
Я почти всем и всегда делилась с мамой – ну, за исключением моих сексуальных переживаний и влюбленностей в кинозвезд. Впрочем, Грегори Пека мы любили и обсуждали обе. Если бы только мы с ним встретились! Он, по праву заслуживший звание моего героя, смог бы наставить меня на путь истинный, чтобы я стала тем, кем хотела быть. Под его чутким руководством я бы набралась смелости, чтобы спасать людей от несправедливостей расистского общества, и даже смогла бы пожертвовать своей жизнью ради своих убеждений.
Мама поддерживала меня всегда и во всем и не мешала мне высказывать вслух самые абсурдные и незрелые мысли. Помню, однажды я пожаловалась ей на отца. Вечно он мной недоволен! Всегда говорит: “Не сиди так близко к телевизору, ослепнешь”, или: “Доедай ужин, в Китае люди голодают”, а то и вовсе: “Не жуй с открытым ртом, мухи налетят”. Почему он такой зануда? Может, это его работа виновата? Поэтому он считает, что я ни на что не годна и все делаю не так, как надо? Мама вела себя иначе. Она никогда не осуждала меня и не говорила мне, что и как делать. Она позволяла мне думать самой.
Дедушка Китон
Море белых крестов
Последние четыре года я пять дней в неделю проезжала мимо того самого ветеранского госпиталя. С северной стороны больницы – кладбище, которое Дьюк называет “морем белых крестов”. Я ему иногда рассказываю про солдат, которые умерли, защищая свою родину. Он всегда спрашивает, были ли они похожи на зеленых пластиковых солдатиков, которых ему покупают в супермаркете “Таргет”.
Пока я не прочла мамины записки, я ничего не знала о полоумном, писающем в штаны дедушке Китоне, который жил в одном доме с юной Дороти, которая должна была встретиться с Джеком Ньютоном Холлом, который должен был стать моим отцом. Как так вышло, что я много лет ездила мимо “моря белых крестов”, даже не догадываясь, что там, так близко от моего дома, покоится мой прадедушка Лемюэль У. Китон-младший?
Проповеди
Игры со смертью
Когда мне исполнилось десять, мы на полгода перебрались в Гарден-Гров – папа снял там дом с черепичной крышей. Хозяева дома оказались весьма своеобразными людьми. Она была блондинкой с высвеченными перекисью волосами, а он держал бар. Папа говорил, что они “алкоголики”. Я раньше такого слова не слышала – оно значило, что хозяева дома слишком часто прикладывались к бутылке. Папа называл их и неряхами, и это тоже было правдой. Дом, который мы снимали, был ужасно грязным, но просторным – там было четыре спальни и две ванных комнаты. Куда больше, чем в нашем старом, отделанном голубой штукатуркой доме, все содержимое которого поместилось в грузовике, когда мы переезжали в Хайленд-парк. В кухню вели распашные двери, совсем как в вестерн-сериале “Дымок из ствола” с Джеймсом Арнессом. У Дорри и Робин была одна комната на двоих, а у восьмилетнего Рэнди, как и у меня, – своя спальня.
Как-то раз Робин играла на заднем дворе со своими друзьями. Я хотела, чтобы они приняли меня в свою компанию, но все были против – особенно Робин. Поэтому я отправилась к качелям, сняла одну из веревок, обернула вокруг шеи и сделала вид, будто собираюсь повеситься. Вскоре мимо меня пробежала Робин, не обратившая на меня ни малейшего внимания. Тогда я начала издавать звуки, будто задыхаюсь, – уж это-то должно было на нее подействовать! Но нет, Робин все так же беззаботно носилась со своими приятелями. Ух, я ей покажу! Я просунула голову подальше в петлю, забулькала погромче, потом сделала глубокий вздох, закричала и умерла. Робин не обратила на меня ни малейшего внимания.
Разрыдавшись, я убежала в дом и пожаловалась маме, что Робин позволила мне умереть. В ответ мама поинтересовалась: почему мне так важно, играют они со мной или нет? Смерть, пусть даже ненастоящую, нельзя использовать в каких-то корыстных интересах. Со смертью лучше не шутить. От мамы я добилась того, чего не удалось добиться от Робин, – сопереживания. Честно говоря, я бы и сейчас провернула трюк с веревкой заново, лишь бы только снова ощутить себя в крепких маминых объятиях, лишь бы услышать, как бьется ее сердце.
Мама умела сочувствовать, как никто другой. Я как наяву вижу: она сидит вечером с чашечкой кофе за столом, а напротив – я в очередной раз изливаю ей душу. За долгие годы эта сцена повторялась множество раз. И каждый раз мама говорила мне примерно одно и то же:
– Дайан, ты принимаешь все слишком близко к сердцу. Я уверена, однажды ты всем покажешь. Ничего не бойся и всегда иди вперед.
И, несмотря на все неудачи и провалы, я продолжала идти вперед – потому что жаждала признания и хотела вновь и вновь приходить к маме на кухню.
Помнится, в те дни я частенько бывала совершенно озадачена. Все вокруг шло как-то не так: Робин совершенно не хотела играть в моей жизни роль, которую я для нее придумала; хозяева дома были алкоголиками – плохими людьми, куда хуже Уилли Бландин с ее сигаретами и помадой. Но самый сильный ужас вызвал у меня папа, который как-то сказал, что совсем скоро я стану женщиной. Я? Женщиной?! Он с ума сошел? Я убежала в спальню, захлопнула дверь и рухнула на кровать. Чуть позже ко мне зашла мама.
– Тебе понравится быть взрослой девочкой, дорогая, – сказала она.
Мне не хотелось обижать ее, но одна мысль об этом внушала мне ужас. Я не хотела, чтобы у меня начались месячные (что бы это ни значило), чтобы у меня росла грудь или волосы в интимных местах. Я не хотела быть женщиной. Я хотела быть собой – кем бы я ни была.
Чертово воскресенье
Задел на будущее
Еще в детстве я начала подозревать, что что-то идет не так. Я была старшей из четырех детей и не могла понять, с какой стати вся красота в семье досталась младшим сестрам, Робин и Дорри. Я считала, что эту вопиющую несправедливость нужно как-то устранять. Меня бесил мой нос, и я стала прикреплять на него на ночь заколку-невидимку в надежде, что это позволит мне избавиться от горбинки. Я часами отрабатывала перед зеркалом особую улыбку, которая – я была убеждена в этом – скроет все мои недостатки. Я даже сидела и по полдня таращила глаза, надеясь, что они от этого станут больше.
Спустя пару лет мы с моей лучшей подружкой Лесли Морган курсировали по коридорам школы Санта-Аны, словно два темных пятна в мире, где существовали только красные, белые и голубые краски. Мы красились белой помадой и подводили черным глаза, надеясь подчеркнуть свою красоту отрицанием всего нормального. В начале каждого месяца мы тайком бегали в аптеку на Хонер-Плаза – проверяли, не вышел ли новый номер
Но тогда я считала, что мы – отличная команда. В пятнадцать лет я создавала наброски нарядов, а мама воплощала в жизнь мои идеи. Вернее, не столько создавала, сколько баловалась с разными выкройками, меняя местами то одну деталь, то другую. Основная идея оставалась неизменной – мама твердо считала, что нет ничего лучше платьев с запахом, про которые говорили, что, “если начнешь шить его после завтрака, к обеду выйдешь уже в новом платье”. Конечно, важную роль играла и ткань, выбор которой в универмагах вроде “Вулворт” или “Пенни” казался нам слишком бедным и банальным. Мы с мамой предпочитали комиссионный “Гудвилл”, в котором нам попадались настоящие сокровища – ткани в горошек, полоску и клетку. Мы покупали старые твидовые пиджаки, из разных кусочков которых шились отличные мини-юбки. Конечно, основная работа ложилась на мамины плечи – меня к швейной машинке совершенно не тянуло. Меня интересовал лишь конечный результат – и как я в нем буду выглядеть.
Я и не подозревала, что мама порой переживала из-за моего “образа”. В одном из своих дневников за 1962 год она писала:
И благодаря маме я и впрямь была очень самостоятельной. Моим самым любимым нарядом тех времен было платье, которое мы с мамой сшили на школьный выпускной в 1963 году. Сперва мама купила мне мини-платье в “Ньюберри” (я тогда работала в этом универмаге в отделе нижнего белья), но я отвергла его из-за излишней простоты. После этого мы отправились в нашу любимую комиссионку, где нашли отличное платье с широкой юбкой в черно-белый горошек, которое немедленно и раскроили. Затем мы разорились на дорогущие белые туфли на высоком каблуке с черным носом и маленькими помпончиками. Еще одним штрихом стали черные чулки со швом – очень модные. Помнится, тогда я верила, что если мне удастся “спрятать” лицо и подчеркнуть самую привлекательную мою черту – то есть улыбку, – то я буду выглядеть куда привлекательней. Но потом произошло событие, перевернувшее всю мою жизнь. Я прохаживалась по другому моему любимому магазину – комиссионке Армии Спасения, – когда вдруг увидела решение всех своих проблем: шляпу. Старый мужской котелок. Я немедленно нацепила ее – и вуаля!
И впервые в жизни мама категорически не одобрила мой выбор.
– Шляпа хорошая, но для выпускного не подходит.
Тем не менее на выпускном мне удалось добиться нужного мне эффекта и привлечь к себе внимание. Я сияла от радости, и мне было плевать, что выгляжу я как чучело. Главное, что я не была похожа на всем знакомую, старую-добрую скучную Дайан. Ну а насчет шляпы мама оказалась права – ее я решила припасти напоследок.
2. Джек
Отца я в детстве почти не видела. Он лишь говорил мне выключать в комнатах свет, закрывать плотно дверь холодильника и есть то, что приготовила мама, – а иначе отправлюсь спать в гараж. Каждое утро папа надевал один и тот же серый пиджак и полосатый галстук и отправлялся на работу в Управление. Он сыпал банальностями: “Пей молоко, оно полезно для костей”, “Будь вежливой”, и – самая любимая его фраза – “Задавай вопросы”. Я постоянно спрашивала маму, почему он такой? И мама всегда говорила в ответ одно и то же: папа – очень занятой человек, голова у него занята другими вещами. У папы в голове вещи? И что же это за вещи? Нет, я решительно не понимала папу. Единственный человек, который мог бы раскрыть для меня тайны моего папы, жил от нас в пяти милях и навевал на всех, включая меня, благоговейный ужас.
Я говорю вовсе не о бабуле Китон, о нет. Страх в нас вселяла высокая и суровая бабушка Холл. Она частенько поговаривала о том, что не собирается “рядиться в чужие перья”, и что пусть лучше уж полюбят меня такой какая есть. Бабуля Китон считала, что папа болел рахитом из-за плохого питания в детстве. Из-за этого ноги у папы выгибались назад, как у кузнечика. В общем, она была недалека от истины.
Бабуля Китон жила неподалеку от бабушки Холл, но отношения у них были не очень, и неудивительно. Бабушка Холл была полна скептицизма, бабуля Китон – веры. Каждое воскресенье бабуля Китон пекла “ангельский” торт, делала домашнее мороженое и угощала нас лимонадом в высоких стаканах. Бабушка Холл раз в год готовила “дьявольский” шоколадный торт из готовой порошковой смеси. Бабуля Китон была богобоязненной христианкой. Бабушка Холл – убежденной католичкой. Бабуля Китон верила в рай. Бабушка Холл считала, что все это “чушь собачья”.
В двадцатые годы, когда ее муж пропал без вести, Мэри Элис Холл переехала из Небраски в Калифорнию, захватив с собой сына Джека и сестру Сэди. Мальчику в те годы непросто было расти без отца. Мэри Холл никак не объяснила сыну его отсутствие. Никто так до сих пор точно не знает, был ли папа незаконнорожденным ребенком или же, как утверждала Мэри, его отец Честер умер незадолго до рождения наследника. Как бы то ни было, Мэри – здравомыслящая и суровая католичка с ирландскими корнями – собрала вещи и попрощалась со всей своей большой семьей на полуразваленной ферме в Небраске: родителями и одиннадцатью братьями и сестрами. Она уехала и никогда об этом не жалела.
Неизвестно, откуда Мэри взяла деньги на покупку половины дома в нескольких кварталах к северу от нового 110-го шоссе. Нижний этаж у Мэри арендовали ее сестра Сэди с мужем Эдди и поздним ребенком Чарли. На втором этаже жили сама Мэри и ее арендатор – некий Джордж Олсен, который занимал спальню в конце коридора, рядом с детской. О характере отношений между Джорджем и Мэри можно только догадываться. Никто так и не осмелился спросить об этом у Мэри – она не терпела вмешательств в ее личную жизнь.
Мэри прожила по адресу Рэнджвью-авеню, 5223, до самой смерти. Она умерла в столовой – той самой, куда нас против желания затаскивали каждый год родители на день Благодарения. Помнится, однажды я ускользнула из столовой и проникла в спальню бабушки. Я осторожно открыла ящик комода и обнаружила внутри несколько пар старых носков, набитых четвертаками. Я пришла в такой восторг, что тут же поделилась открытием с Чарли. Кузен не разделил моих чувств – накануне мы поругались, споря, чей бог лучше. Чарли назвал меня идиоткой и заявил, что четвертаки не идут ни в какое сравнение с пачками стодолларовых купюр, которые он нашел под досками бабушкиного шкафа.
Бабушка была мужественной и мужеподобной женщиной. Сама она считала себя деловой женщиной, которая всего добилась в жизни сама.
– Меня интересует коммерческая сторона жизни. Я хочу заработать много денег – и сделать это как можно быстрее, – говорила она.
Мэри Элис Холл была безжалостной ростовщицей, которая без малейшего зазрения совести выдавала под огромный процент деньги соседям, оказавшимся в затруднительной ситуации. У бабушки была одна-единственная цель в жизни: накопить как можно больше денег, желательно в виде наличности. Ее циничный взгляд на жизнь нашел свое отражение и в том, что он читала: на протяжении долгих лет бабушка выписывала “Геральд Экспресс”, “издание, которое проливает свет на все тайны и открывает глаза тем, кто хочет знать все об убийствах, инопланетянах и спортивных событиях”. При этом бабушка вовсе не была спесивой или высокомерной. Она прекрасно понимала горести бедняг, сбежавших от несчастного брака, банкротства или полиции. Так почему бы ей и не почитать про истории со “дна” общества, типичные для окружающего ее города?
Представления Мэри о воспитании ограничивались одним методом: если Джек плохо себя вел, она запирала его в шкафу и уходила из комнаты. Не больше и не меньше. Когда к ним заявился ее бездельник-брат Эммет, просадивший все свои деньги в карты, Мэри подселила его в детскую к Джеку. Зачем выделять брату отдельную спальню, когда ее можно кому-нибудь сдать?
Папа называл Эммета абсолютно аморальным типом. Незадолго до начала папиной учебы в университете Эммет обманом вытянул у него сотню долларов. После этого они два года не разговаривали – хоть и продолжали жить в одной комнате. Отец ненавидел Эммета. Правда, хоть какой-то толк от их вынужденного сожительства был: повзрослев, Джек Холл не стал таким же, как его провонявший сигарами изворотливый дядя.
Папа не знал, как звали его собственного отца, и, как и все остальные, не осмеливался спросить это у матери. Мэри позаботилась о том, чтобы в ее окружении никто даже не упоминал имени Честера. Тетя Сэди, как и мама, повиновалась ее приказам. Дороти совсем не хотелось ссориться со своей свекровью. С Мэри Элис Холл вообще никто не хотел связываться, и тайна папиного отца оставалась нераскрытой, пока я не обнаружила в маминых бумагах вырезку из статьи.
Понедельник, 23 июня 1930 года.
Женщина уверена, что ее муж мертв – супруг испарился спустя три месяца после свадьбы.
Миссис Мэри Холл в чем-то напоминает героиню поэмы Генри Лонгфелло “Эванжелина” – быть может, не столь терпеливую и смиренную, как девушка из произведения поэта. В поисках своего супруга, Честера Н. Холла, девять лет назад сбежавшего из-под венца, миссис Холл объехала всю страну. Сама женщина считает, что ее муж мертв. “Если бы он был жив, он бы обязательно ко мне вернулся, – уверена она. – Наша любовь не знала границ”. Миссис Холл не преминула отметить это и в своем заявлении, которое она подала судье Гарри Ханту. В прошении миссис Холл попросила официально объявить о смерти Честера Холла, чтобы она могла получить выплаты по страхованию жизни в размере 1 000 долларов.
26 июля 1921 года, спустя три месяца после свадьбы, Холл пришел домой в расстроенных чувствах. Он никогда не жаловался жене на свою работу, так что она не могла понять, в чем дело. “Примерно в девять вечера, – говорится в заявлении миссис Холл, – он надел шляпу и сказал, что пойдет в кино. Больше я его не видела”.
Миссис Холл переехала в Калифорнию четыре года назад вместе со своим сыном Джеком. По ее словам, она предприняла все возможное, чтобы отыскать своего супруга.
До того, как вырасти и стать инженером, Джек Ньютон Игнатиус Холл был “малышом Джеки”. Сложно даже представить, каково ему было расти в тени своей матери – по выражению моего сына Дьюка, “крутой, как яйца”. В шестидесятые и семидесятые папа раскраивал на участки под застройку округ Орендж, но за пару десятилетий до этого он был обыкновенным мальчишкой, который прижимался носом к окну и смотрел, как его мать до полуночи играет в покер в одном из плавучих казино Каталины. Прежде чем стать специалистом по разработке различных желобков и труб и ливневых канализаций, папа прыгал с вышки в команде университета. Уже став взрослым, Джек Холл очень гордился своей работой, предполагавшей математически точное препарирование земли на аккуратные участки.
Мне кажется, что папа стал инженером-строителем, потому что эта профессия создавала иллюзию, будто человек может изменить саму Землю – огромную и непредсказуемую. Папа еще в детстве понял, что свою собственную мать ему не изменить. Мэри Холл никогда не обнимала его, не хвалила и не жалела – всякие проявления любви были не в ее духе. Может, поэтому папа и обратил свое внимание на старую-добрую матушку-Землю? Сейчас, когда я задумываюсь об этом, мне становится проще понять то, как папа относился к моей маме и нам, детям.
Он то и дело пытался войти в нашу узкую компанию, состоявшую из Дороти и детей. В конце концов, почему бы и нет? Он же был нашим отцом. Но у папы не было ни единого шанса вписаться – еще бы, он ведь не понимал ни своих детей, ни нервную, чувствительную жену. Каждый вечер, стоило только папе войти в дом, мы тут же прекращали делать то, что делали, и его встречала полная, хоть и вполне дружелюбная тишина. Стыдно признать, но мы никогда даже не думали включить папу в наши игры и занятия. Впрочем, он с этим смирился – как смирился с холодностью своей собственной матери.
Три истории
У папы было ровно три истории о его детстве – не больше и не меньше. Во-первых, история о том, как в детстве у него был такой рахит, что ему приходилось носить специальные распорки. Во-вторых, история о том, как бабушка Холл заставила его играть на кларнете в оркестре, хоть он и ненавидел кларнет. И, в-третьих, папина любимая история: о том, как в девятнадцать лет на баскетбольном матче в колледже он встретил маму и сразу понял, что она – его судьба. Эту историю папа всегда заканчивал одними и теми же словами:
– А через полгода мы с вашей мамулей поженились в Вегасе.
Вот, собственно, и все. Или, как сказала бы Мэри, конец-шмандец.
Три воспоминания
Когда мне было девять, папа научил меня разрезать гранат. Ножом он надре́зал гранат по окружности, а затем взял его в руки и разделил на две половинки. А внутри, словно драгоценные камешки (гранат – мой астрологический камень), сверкали зернышки. Я вгрызлась в гранат, и во рту у меня оказались сразу пятьдесят ярко-красных зернышек. Мне казалось, именно таким и должен быть на вкус рай.
Все наши семейные вылазки в конечном итоге приводили нас к океану. И неважно, были ли мы в кемпинге в Гуаймасе, Энсенаде или на побережье за Санта-Барбарой; каждый вечер папа усаживался на берег, поближе к своему верному другу – Тихому океану. Только вечером папа мог насладиться редкими мгновениями покоя. Став чуть постарше, я, прихватив стакан “Севен-апа” со льдом, подсаживалась к папе. Мы сидели вдвоем в тишине, которую папа рано или поздно прерывал.
– У тебя очень красивая мама, – говорил он.
Или:
– Ужасно я люблю нашу маму, понимаешь?