Врач бессильно развёл руками: «Дифтерит».
Тёмная ночь опустилась над Бером Ямпольским. Как всегда в часы испытаний ему становились невыносимы стены его дома, а работа валилась из рук. Теперь в мастерскую он заходил лишь для того, чтобы выпить стопку, другую водки, которую держал для серьёзных заказчиков. Однажды Алтер презрительно вздернул седые брови:
– Мой сын стал пьяницей?
Бер в ответ лишь обжёг отца взглядом, и старик виновато опустил голову. В местечке все говорили, что это его друзья-артисты занесли из Галиции заразу.
Беда упала на Бера как камень с небес, и он согнулся под её тяжестью. Слоняясь целыми днями по улицам, изредка наведывался на своё подворье, заглядывал в душную комнату с занавешенными окнами, где похудевшая Рут встречала его бледной улыбкой и всегда хорошей новостью: «Нивроку, съели по ложке бульона». «Кажется, немного упал жар». И он отступал к двери.
А на улице была весна. Отдохнувшая за зиму земля, одуряюще пахла новой зарождающейся жизнью. И то, что в такую пору ангел смерти снова стучится в его дом, казалось Беру высшей несправедливостью. «Оставь хоть одну!» – молил он Б-га. «Но кого? – слышалось ему в ответ, – Тойбу, Мирку или Симеле?» «Ты хочешь отдать моих золотых девочек?!» – яростно вскидывалась Лея. Её пронзительный голос так ясно звучал в ушах Бера – казалось протяни руку и дотронешься до неё. «Нет, нет, нет», – шептал Бер, сломленный своим бессилием.
И свершилось чудо. Когда вдоль забора раскрылись десятки сияющих солнц мать-и-мачехи, Рут вынесла девочек во двор. Всех трёх. Бледных, остриженных наголо, шатающихся от слабости. Но всех трёх.
С этого дня старик Алтер начал снова собираться в путь. Но не по ближайшим местечкам и фольваркам. А в далёкую Палестину.
– Я дал зарок, – отвечал он всем, кто его пытался отговорить. – Б-г уже сделал своё дело – спас моих внучек, теперь я должен сделать своё – добраться до Иерусалима. Мне всё равно скоро умирать.
Какая разница – здесь или там? Кто знает, может мне суждено увидеть могилу царя Давида и Стену Плача. И потом у меня там сын Нисон.
Мы не виделись десять лет.
Бер провожал отца на бричке до самого города. Они долго ехали молча, стараясь не глядеть друг на друга. Но едва впереди замаячила высокая каланча станционной водокачки, старик, покосившись на спину балагулы, сказал:
– Бер, с этой советский властью дела не будет. Попомнишь моё слово. Люди ещё не понимают, что они для неё – как кирпичи, доски или гвозди, из которых эта власть хочет построить дом без окон и дверей. И народу ей понадобится много, потому что она ещё не раз будет всё ломать и перестраивать. Беги, пока ворота открыты.
– Здесь я у себя дома, – пожал плечами Бер, – а сапоги нужны при любой власти.
– Думаешь, если тебе повесили на грудь эту цацку – Георгиевский крест, ты стал своим? – покачал головой Алтер, – глубоко ошибаешься. В Гайсине евреи тоже себя считали своими. И в Проскурове, и в Житомире, и в Тульчине. Это всё до первого погрома. Ну, давай прощаться. Что передать твоему брату Нисону?
– Будет невмоготу, пусть бежит обратно. Дома и стены помогают, – Бер упрямо вскинул подбородок.
– Каждый из рода Ямпольских думает, что он провидец, – отрывисто засмеялся Алтер, – я рад, что теперь у тебя на одну заботу меньше, – и ткнул в себя пальцем.
После выздоровления детей Бер вдруг обнаружил, что Лея, отступая шаг за шагом, начала уходить из его жизни. То ли смирилась, наконец, с Рут – разве не эта женщина отбила её детей от разящего крыла ангела смерти? То ли просто разлюбила Бера Ямпольского, беспомощного и жалкого перед лицом беды. Кто знает? Но однажды Бер положил руку на плечо Рут:
– Ты высохла и стала за это время как ветка, – тихо сказал он.
Дверь, ведущая в его душу, запертая прежде на семь кованных запоров и замков, со скрипом приотворилась с тем, чтобы впустить Рут с её серыми пасмурными глазами цвета хмурого осеннего неба.
«Так уж водится, – невесело про себя усмехался Бер, – на смену праздникам приходят будни, а на столе вместо белой халы – кусок черного хлеба. Мои праздники кончились». В душе его не было ни ярости, ни бунта. А только смирение и благодарность судьбе, которая послала ему эту женщину.
К Рут неслышно подкралась привязанность мужчины из рода Ямпольских. Эта ноша была под силу не каждой женщине. Беспричинные взрывы гнева, за которыми скрывались страх и омерзение перед этой безумной жизнью, суровое молчание, разящие насмешки. Но ведь были и ночи, когда, казалось, что на неё с неба падают звёзды. И тогда она босая, с пересохшим ртом, вырвавшись из рук Бера, бежала в сени, чтоб глотнуть из ведра ледяной колодезной воды и пригасить жар, от которого умирала и воскресала её плоть. Иногда на людях, почувствовав на себе жадный, призывный взгляд Бера, она заливалась краской и, закусив пухлую губу, опускала глаза. Страх сжимал её сердце. Кого боялась она прогневать своим счастьем?
Людей? Б-га? Или недобрых сестёр покойной Леи?
Но разве не блаженны смертные – мужчина и женщина, творящие для себя рай в аду этой жизни?
Придёт час. Подрастут её дочери с тем чтобы навсегда отпасть одна за другой от родительского дома. Вот тогда Рут с горечью убедится, что никто из них, даже Симка, в которой течёт её кровь, никто не перенял её главного дара – быть женой мужу своему.
На Тойбу, правда, никогда не было особой надежды. Едва её первый жених, маляр, переступил порог, как Рут подумала: «Тут дела не будет». И Бер, хорошо знавший свою породу, сразу отрезал:
– Тойба, это не для тебя. Этот человек – ни рыба, ни мясо. Тебе, с твоим характером, нужны хороший кнут и крепкие вожжи.
Но дочь заартачилась, стала на дыбы.
– Я хочу, – сказала Тойба.
И Рут поняла, что так тому и быть. Даже прикрикнула на Бера:
– Молчи! Будет так, как суждено. Или девочка просто убежит из дома с первым попавшимся бродягой.
– Пусть бежит, – процедил Бер, – двери открыты. Я никого силой не держу.
А Рут принялась за дело. Она забросила дом и села за машинку, строча целыми днями заготовки для сандалий. Из-за этих сандалий они натерпелись потом страха, сбывая их через перекупщика. Но все обошлось. И у Тойбы было такое приданное, что ни одна из трех Леиных сестёр, приехавших по такому случаю, и перетряхнувших первым делом сундук с приданным, оценивая каждую вещь своими рыжими рысьими глазами и ощупывая каждый шов руками, испещренными золотом веснушек, – ни одна не нашла к чему бы придраться. А когда молодые поженились, Рут сняла им комнату, солнечный бельэтаж. Первое время не могла нарадоваться на Тойбу. Дочь стала тихой, ласковой и не сводила глаз со своего мужа. Каждый день после работы они приходили в отцовский дом обедать и, глядя на их сияющие лица, Рут тихо молилась: «Боже, пошли им счастья!». Бер молчал, хмыкал. Но однажды вспылил:
– Перестань кружить вокруг них как карусель. Сядь и успокойся. Это им поможет как мёртвому припарка.
И, действительно, между молодыми вдруг что-то поломалось.
Тойба начала фыркать по любому поводу, вставлять чуть ли не в каждое слово, обращенное к мужу, ядовитую шпильку. Маляр крепился, молчал, опустив голову. Только уши у него становились того же цвета, что флаг советской власти, который Рут заставляла Бера вывешивать в окне в дни всех революционных праздников. Рут понимала – долго это тянуться не может. И как-то, подгадав под обеденный перерыв, направилась к Тойбе на швейную фабрику. Они сидели в сквере. Тойба уже с жадностью вонзила мелкие белые зубы в сочную грушу-бере, которую ей принесла Рут.
– Доченька, это может плохо кончиться. Ни один мужчина не будет терпеть такое. Ты играешь с огнём! – мягко начала Рут.
Но Тойба побледнела, вскочила со скамейки и закричала в голос:
– Какой огонь! Мама, о чём ты говоришь?! Это холодная кузница. Там не бывает огня! – каждая её веснушка пылала жаром.
Сердце Рут глухо ахнуло и покатилось куда-то вниз. Она поняла, что это конец, Бер был прав.
А потом наступил черед Мирки. И вначале тоже всё было хорошо. Хотя, глядя на Боруха, Миркиного жениха, Рут усомнилась, что он – худой, узкоплечий, сутуловатый может быть балагулой и заниматься извозом. Бер сразу пригвоздил новоиспеченного жениха:
«Лапша». Но ей хотелось верить в хорошее. И она, не говоря мужу ни слова, нашла путь к нужным людям, навела справки. Ей сказали, что да, этот человек имеет коня и площадку. От радости душа Рут взмыла к небесам: в ту пору это означало верный достаток.
И снова в ход пошли сандалии. Опять Рут, выбиваясь из сил, строчила на машинке, а Бер стучал молотком с утра до вечера. И снова были страхи и волнения с товаром, потому что при этой власти даже дышать стало опасно – не то что заработать лишний грош. Снова был сундук с приданным. Снова нагрянула рыжая родня Леи. Но прошло полгода после замужества Мирки, и Рут с ужасом поняла – судьбу не обманешь. Как обнажается берег после отлива, так стала ясна история Боруха Кобыливкера. На него, тихого конторского служащего, и площадка, и конь свалились по наследству – от родного дяди из Шепетовки. Будь Борухова воля, он бы сбыл всё это добро на следующий же день после похорон дяди. Потому что его руки, не знавшие в своей жизни ничего тяжелее ручки с пером и молитвенника, начинали дрожать при виде всех этих постромков, вожжей и шлеи. А как чудесно было бы просто прожить эти деньги! Уйдя со службы, он мог бы целыми днями, сидя на кушетке, листать сидур и комментарии к Талмуду. Но рядом была мама Рейзл, которую всю жизнь жгла мысль: «Если бы я родилась мужчиной!» Владевшая когда-то маленькой лавчонкой, в которой управлялась одна пока новая власть не освободила ее от этих хлопот, она яростно доказывала: нельзя менять на деньги то, что может принести еще большие деньги. Вдобавок вокруг все твердили: «Человек должен ценить свой фарт». Откуда было знать его святой душе, как оскорбляет людей чужая удача! Правда, двоюродный брат, учившийся в комвузе, услышав про площадку, расхохотался:
– Скоро твоя лошадь сгодится только на то, чтобы разбрасывать для воробьёв яблоки из-под хвоста. Через пару лет у нас в стране столько будет машин, что нельзя будет спокойно перейти через улицу.
Но мама Рейзл презрительно сощурилась и процедила в пространство:
– Скорее рак свистнет! – с советской властью у неё были свои счеты. В старинном, почерневшем от времени комоде вместе с метрикой сына и справкой о смерти мужа она всё еще бережно хранила купчую на скобяную лавку.
– Мужчина должен иметь свое дело, – твердо сказала она.
И Борух, подчинившись, снял синие нарукавники и бросил контору. Теперь с утра до вечера он ездил между портом и складами, перевозя мешки, брёвна, тюки. Его окружали грубые люди, которые пили водку и сквернословили. Скоро он стал неизменной мишенью их шуток. Тому было несколько причин: его субтильность, набожность и положение холостяка. Изменить первую было не в его силах – узкоплечесть и тонкокостность он получил в наследство от матери. Набожность в нем воспитал отец. Но со свободой неженатого человека Борух решил покончить стремительно и бесповоротно.
Когда робких людей охватывает приступ смелости, они совершают такие безумные поступки, которым потом сами удивляются до конца своей жизни. Так случилось и с Борухом, когда он женился на Мирке. Но через полгода вся его решимость зажить новой жизнью куда-то улетучилась. Он скис, начал кашлять и потеть по ночам. Ему, привыкшему к тихой возне с бумагами и счётами – днем – и к узкой железной кровати с белым девичьим подзором – ночью, стало невмоготу тянуть двойной непосильный груз: балагульство и супружество. Вот тогда мама Рэйзл, испугавшись не на шутку, стала внушать, что как то, так и другое, ему вредно.
А тут запретили частный извоз. Начали забирать коней и площадки. Их передавали то в подчинение городского исполкома, то приписывали к железной дороге. Но они везде были обузой. Никто не хотел возиться ни с овсом, ни с дегтем для смазки колес. Биндюжники от ярости скрипели зубами. Самый строптивый из них – Зюня с Малого переулка начал подбивать на бунт. Были назначены время и место – Круглая площадь. Борух понимал, что не создан ни для революций, ни для заговоров. Но Зюня сказал:
– Если какая падла решила не прийти, то пусть мажет пятки и тикает с этого города.
Была ранняя осень. Прихваченные словно ржавчиной листья платанов неслись по сизому булыжнику мостовой, подгоняемые ветром. Борух надел теплое пальто и обмотал шею шерстяным шарфом.
Он раздумывал – не поддеть ли ещё отцовскую вязанную жилетку, в конце концов пар костей не ломит. Именно в этот миг в квартиру ворвалась Рэйзл:
– Куда собрался?! – и, не дожидаясь ответа, выкрикнула, – на Круглую?! Не пущу!
– Мама, кто тебе сказал? – пробормотал пораженный Борух, осторожно пытаясь протиснуться к выходу.
Но мама Рэйзл его опередила. Рухнув на пол, на коленях подползла к порогу и, раскинув руки крестом, легла на половик:
– Ты выйдешь через эту дверь, только переступив через труп своей матери: из Бердянска уже прислали войска.
– Беги! Малый переулок 7. Зюня Фанштейн, – Борух подтолкнул Мирку к выходу.
Она, как была в домашнем легком платьишке, с резвостью горной козочки перепрыгнув через щуплую маму Рэйзл, помчалась словно ветер. И Зюня исчез из города. Остальные даже не вышли за ворота своих подворий. Круглая площадь весь вечер была пустынна. Сумрачно, тускло горели редкие фонари. В подворотнях, тихо переговариваясь и сторожко выглядывая на улицу, стояли вооруженные люди. Через месяц всем биндюжникам, включая Зюню Файнштейна, выдали квитанции о добровольно сданном имуществе в пользу рабоче-крестьянской власти. Так бесславно пали биндюжники – оплот былой вольницы. Город насторожился и притих.
Лишь только Борух остался в выигрыше от всей этой истории.
Пройдут годы. И мама Рэйзл признает, что это было самое удачное дело сына. Оно принесет неслыханный дивиденд – Зюня с Малого переулка подарит Боруху и маме Рэйзл вторую жизнь. Он выведет их из гетто и возьмет к себе в партизанский отряд. Но до этого далеко: полтора десятка лет, три пятилетки. А пока Зюня отсиживался у дядьки на лимане, и Остатки опавшей листвы ещё шуршали под ногами прохожих, а бытие Боруха уже вошла в старое русло – он снова поступил в контору, надел синие сатиновые нарукавники. А заодно забыл дорогу к пылающему жаром Миркиному цветку жизни.
Мирка растерянно заметалась. Но Тойба, к тому времени уже надкусившая сладкое яблоко свободной любви, быстро её успокоила. И как в детстве, крепко взяв за руку, повела в новую, вольную жизнь. Рут попыталась вмешаться, умоляя Мирку выждать и не рвать всё с корнем.
– Ты еще молодая, не знаешь, что у мужчин бывает по-разному, сегодня – так, а завтра – эдак, – потупясь и розовея от смущения, втолковывала она дочери, – и нужно всегда быть рядом, нужно ложиться в одну постель, под одно одеяло.
Эти слова подействовали на Мирку, точно удар хлыстом:
– Лучше положи меня сразу в могилу, мама! И дело с концом.
Рут поняла, что уговоры бесполезны. На Мирку напал приступ безрассудного упрямства, из-за которого в детстве её прозвали: «Ни тпру, ни ну».
– Перестань причитать, мама! – единственное, что слышала теперь от неё Рут.
И она отступилась, вырвав небольшую передышку:
– Поклянись, что ты пока не уйдёшь от Кобыливкеров. Не надо зря расстраивать папу. Бог даст, у вас ещё все наладится.
– Клянусь, – вытолкнула из себя Мирка, – а сейчас иди домой, мама, и дай мне жить.
Теперь Рут оставалось делать вид, что её глаза и уши закрыты.
Пусть всё идёт – как идёт. Главное, чтоб в семье был покой, а для этого Бер ни о чём не должен догадываться. Но разве такое утаишь?
Он стал еще угрюмей и молчаливей, чем обычно. Иногда ярость, клокотавшая в нём, прорывалась наружу:
– Это всё твои фигли-мигли, – бросал он, обжигая взглядом, – ты распустила их.
Рут, пригнув голову, беззвучно говорила: «Бом!» и старалась быть тише воды, ниже травы. Но это не помогло. Опять начались его отлучки в деревню, якобы за варом и щетиной для дратвы. Хотя по воскрессеньям на базаре этого добра было завались. Но она согласно кивала головой и, закрывая за ним дверь, бормотала в полголоса:
– Наш папочка хочет прогуляться, – вкладывая в эти слова смирение перед обстоятельствами жизни. Рут выпускала Бера на волю, как он когда-то выпускал в небеса своих прирученных голубей, твёрдо зная, что они обязательно вернутся.
От дочерей Рут уже ничего хорошего не ждала, хотя Сима была ещё не замужем. Но что толку, когда вокруг неё крутились только безбожники и иноверцы, когда она с утра до вечера пропадала то в школе, то в доме молодежи.
– Я в твои годы, – пыталась образумить её Рут, – семью на себе тащила.
– Разве папа это ценит? – вздергивала плечами дочь, – нет, я хочу жить по-другому.
Вскоре она задумала уехать в Москву.
– Почему сразу не в Америку? – насмешливо спросил Бер, узнав о намерении дочери, – что такое? Разве твой папа – не Ротшильд?
– Мой отец – лишенец, – дерзко отрезала Симка, – я хочу учиться дальше, стать строителем. Но меня даже на рабфак не берут. Из-за тебя мне все дороги закрыты!
– Скажи за это спасибо своей советской власти, – Бер недобро усмехнулся.
Сняв с сапожной лапы туфель, в гневе на свою несдержанность швырнул его на пол. Сколько раз давал себе слово не говорить с детьми об этой власти! Зачем портить им жизнь? Ведь выбора у них нет и не будет. Разве не лучше жить в неведенье? Но сорвавшись, уже не знал удержу, – по-твоему, я должен горбатить на фабрике, а мне за это, как собаке, будут кидать черствый кусок хлеба?
Рут заметалась между ними. Оттолкнула Симку:
– Опомнись! Как у тебя язык повернулся сказать такое отцу?
Но было уже поздно. Бер вскочил со стула, выпрямился во весь свой немалый рост и, сжав кулаки, двинулся к дочери:
– Передай своей власти – не дождётся! Скорее сдохну, чем буду ей служить!
И Сима, собрав вещи в фибровый чемоданчик, уехала в Москву.
На вокзале Рут попыталась дать ей завернутые в платочек деньги:
– Прошу тебя, возьми! И если будет плохо, приезжай! Отец тебя уже простил.
Сима в ответ упрямо вздёрнула подбородок с ямочкой и убрала руки за спину:
– Мама, ты не понимаешь какие это деньги! Я ни копейки не возьму из них!
Рут с вокзала еле доплелась до дома. Увидев её, Бер хмуро сказал:
– Ну что? Проводила ? Не беспокойся, скоро вернётся. Придёт коза до воза.
Рут в ответ лишь покачала головой. Кто-кто, а уж она-то знала Ямпольских: «Норовистость и упрямство – испытание, которое пало на этот род. Им всегда тесно в своём доме. Они просто рвут куски от этой жизни. И сделаны на одну колодку».
Теперь всё чаще её взгляд задерживался на самом младшем из детей – сыне Науме. Он принадлежал к той половине человечества, к которой Рут относилась с уважительным снисхождением, хотя поступки мужчин зачастую казались ей безумными и жестокими.
Но в ту пору Рут считала, что не дело женщины их судить.
Зачинали они Нюмчика в пылу и страсти. И когда родился сын, Бер ошалел от счастья. А Рут с первого дня душой почувствовала, что это дитя принесёт в их дом немало хлопот. Увидев короткий большой палец на его руке, она подумала: «Будет вылитый Ямпольский».