Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Разлад - Мариам Рафаиловна Юзефовская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Если за этим вызывали, так я пойду.

Он положил ей руку на плечо и начал не то извиняться, не то сомнениями делиться:

– Вот и я так думаю, если уж баба в молодости ни рыба ни мясо, неужели к старости кровь в ней вдруг заиграет? – Она угрюмо молчала. – Но ведь дыма без огня не бывает, а? Как считаешь? – продолжал допытываться Шилотас, а рука его уже скользнула к шее.

«Да что же такое? – Огнем полыхнула в ней ненависть и гадливость. – Этот слизняк меня лапает, а я стою, как овца? Верно Пранас говорит – всех боюсь!» Она резко сбросила с себя его руку и пошла к двери.

– Стой, Быстрова! Слышишь, стой! Еще не все сказал. Человек, который этот сигнал дал, не балалайка какая- нибудь, я ему доверяю. Если подтвердится – по всей строгости ответишь. Как член партии. И с работой распрощаешься, и с квартирой. Ты не забыла, что квартира у тебя ведомственная?

И так обидно ей стало – до слез. Подвал этот с плесенью по углам, без воды, без туалета – квартира? Да сколько трудов, денег ею вколочено за эти годы, чтоб обжить, в божий вид привести, а теперь, выходит, выгоняют? Сам-то в хоромах живет. Только на ее памяти вторая квартира, не считая той, что дочери-сопливке выхлопотал. Видно, накопилось в ней по самый краешек, подошла чуть ли не вплотную:

– Вы мне не угрожайте. Пуганая-перепуганая. Вначале докажите мою вину. А что до работы, то была бы шея, а хомут найдется.

Шилотас отступил, недобро усмехаясь:

– Ишь ты – какая смелая стала! Не узнаю я тебя, Быстрова, не узнаю. И работой уже не дорожишь. Может, крупное наследство из-за границы ожидаешь? Ладно. Иди, – круто оборвал он себя.

«Неужто и про Степана Егорыча пронюхал? А может – просто так сболтнул? Нет. Он не из таких, он зря слов на ветер не бросает. Кто же донес? Кто? Ведь ни одной живой душе не сказала». Уже ночью, мучаясь в бессоннице, вдруг подумала: «Я ведь тоже ему служу. Так и раскидывает свою паутину».

Конечно, Пранасу ни слова о своих бедах. «Известное дело, – думала она, – и мужик любит бабу красивую да счастливую». Долго в одиночку мозговала-прикидывала и решила найти где-нибудь комнатенку на окраине. Почти неделю бегала, искала, страху натерпелась. Городок маленький, чуть ли не все друг друга в лицо знают, а не в лицо, так через общих знакомых, родственников. Наконец нашла, и о цене сговорились. Заломили втридорога, но зато на отшибе, и хозяева в отъезде. Теперь нужно было еще Пранаса уломать. Последние дни почти не виделись. Все нездоровьем отговаривалась, он то ли верил, то ли нет – не поймешь. Утром зазвала к себе в кабинет, сунула записку, только и успела шепнуть: «Приходи вечером», – как в дверь вошла кастелянша. Быстрова слушала ее жалобы на недостачу белья, а сама все прикидывала в уме: «Может, эта ко мне приставлена?» Теперь чуть ли не каждого из обслуги подозревала. Вечером встретилась с Пранасом на квартире. Прибежала пораньше, чтобы хоть чуть-чуть грязь разгрести. Постелила чистое белье. В стакан с водой астры поставила, на пол половик домашний бросила, окна занавеской зашторила, а между бревен, где торчал мох, воткнула кленовые красные листья. И так ей показалось празднично и красиво, точно в лесу. Хотела еще стол прибрать, да не успела, Пранас пришел.

– Ты чего это в шпионов играешь? – сумрачно спросил на пороге.

– Нужно так, нужно, Пранай, – бросилась к нему и целует его, и ласкается, будто в последний раз видятся.

Обычно он тотчас от ее огня вспыхивал, но тут холодно сказал:

– Палаук (подожди).

– Кодел, Пранай, кодел (почему)? – шептала она, еще больше разгораясь счастливым жаром.

– Ня норю (не хочу), – отстранился он грубо.

Она испуганно посмотрела на него. Села за стол, начала рисовать пальцем узоры на грязной клеенке, машинально думая: «Скатерть не забыть бы в следующий раз принести». И вдруг поняла: «Все. Конец». И такая усталость на нее навалилась, такое безразличие, одного хотелось: лечь и уснуть.

– Чего привела меня в эту грязную конуру? – Он брезгливо осмотрелся вокруг, вытащил лист клена, бросил на пол. – Твоя придумка? – Она кивнула головой. – Что за баба? Не пойму, – сказал он, словно ее тут и не было. – Иногда кажется – душу за меня готова отдать, родней матери, а иногда – совсем чужая. Скрывает что-то, молчит. – Взял ее за подбородок, посмотрел в глаза, полные слез, сказал с горечью: – Пранас только для кровати нужен, да?

Надел плащ, накинул капюшон, на улице дождь с утра лил, как из ведра. И тут будто что-то толкнуло ее в грудь: «Ведь уходит, насовсем уходит».

Она повисла у него на шее:

– Пранай, Пранай…

Чуть не до полуночи проговорили.

– Разве это жизнь? – тосковал Пранас. – С оглядкой, в страхе. Нет! Хочу сам себе хозяином быть!

Сидела у него на коленях, вглядываясь в высокий лоб, изрезанный морщинами, в раннюю седину, и боль жалила ее душу: «Ох, нелегко ему жизнь дается. Нелегко».

Расходились порознь, еле-еле упросила.

– Ладно, – буркнул Пранас, выходя в сени. И, держась за скобку, сказал: – Поедем в субботу к отцу картошку копать.

Уже и дверь за ним захлопнулась, и шаги за окном отзвучали, а она все не могла от косяка оторваться, в себя прийти. «Ведь неспроста он меня на хутор зовет. Неспроста. До сегодняшнего дня об отце ни слова». Но тут же ужаснулась своих мыслей. «Что задумала? У меня Николай на шее висит и… Да это ладно. Но ведь у него дети. Гляди, покарает тебя за это Бог». Она подошла к кровати, поправила так и не смятые подушки и простыню, счастливо засмеялась и вдруг неожиданно для самой себя запела:

– Миленький ты мой, ты Возьми меня с собой. Там, в стране далекой, Буду тебе сестрой.

Пела громко, взахлеб, как когда-то певала в девках, возвращаясь вечером домой с посиделок.

В субботу встала еще затемно, напекла пирогов с грибами, напаковала всякой снеди полную сумку – и бегом на вокзал. В вокзальной суете растерялась, но невесть откуда вынырнул Пранас, подхватил сумку, и, обгоняя прохожих, побежали на перрон. Вскочили чуть не на ходу в вагон, на табличке которого прочитала машинально «Каунас-Алитус». Уже в поезде, едва отдышавшись, спросила как можно безразличней:

– Куда едем?

– Слышала, есть такое местечко Мяшкучай, недалеко от Алитуса? – ответил Пранас, устраиваясь у окошка. – Может, была там?

Она отрицательно качнула головой:

– Никогда, – а сердце заныло: «Значит, он из-под Алитуса, как эта Бируте Богданавичене».

– Совсем Литву не знаешь, – добродушно засмеялся Пранас и с этой минуты то и дело дергал ее за руку, тыкал пальцем в окно, – журек (смотри), журек.

Мимо проплывали деревни со строгими костелами и деревянными распятиями на околицах, поля, окаймленные громадными валунами, густые леса. Двадцать лет прошло без малого, и она не узнавала этих мест. Может, все переменилось за это время, а может – просто не до того было ей, когда в теплушках ездили. Промелькнул старый полуразрушенный фольварк.

– Вот здесь самое разбойничье гнездо было, – сказал Пранас, – три дня они отстреливались. У нас ведь лесные братья в лесу чуть не до пятидесятого года гуляли. С вечера ружья с отцом приготовим, дом – на запор, – и спим вполглаза, чтоб врасплох не застали. Хутор – помощи ждать неоткуда было. Днем, случалось, мать по нескольку раз полы мыла.

– Зачем? – удивилась Быстрова.

Пранас усмехнулся:

– Мы в клумпах ходили, а солдаты и братья эти – в сапогах. Но сапог сапогу рознь, если что заподозрят – берегись. Ну она следы и замывала: хутор наш такой, что не обойдешь, у самого озера. Вот и крутись, как знаешь. И ловили этих братьев, и убивали в перестрелке. Бывало, в деревню привезут, у костела положат убитых, а живых и раненых стеной выстроят. Все женщины деревни должны были мимо пройти, вдруг кто опознает мужа или брата. Идут одна за одной – в серые домотканые платки закутаны, юбки до пят, на ногах клумпы, не поймешь – то ли старуха, то ли девка молодая. Страшно было.

– Признавали? – спросила Быстрова сдавленным голосом.

– Нет, ты что, – ответил Пранас. – Никогда.

В Алитусе, на вокзале, увидела красную кирпичную водокачку старой кладки, и будто что-то толкнуло ее – вспомнила.

На хутор добрались только к полудню. Высокий жилистый старик в старой потертой кацавейке сурово спросил Пранаса: «Науйа жмона (новая жена)?» Пранас по-мальчишески смутился и, подтолкнув вперед Быстрову, сказал по-русски: «Знакомьтесь». На нее неласково посмотрели стариковские глаза, до удивления похожие на Пранасовы. Заминая неловкость первой минуты, вошли в дом, наскоро перекусили и, переодевшись, пошли копать картошку. Там уже работали трое мужчин. «Соседи», – сказал Пранас. Немногословно поздоровались – и за работу.

Весь день вроде бы и вместе были, но в то же время порознь. Только изредка, разгибаясь и смахивая пот со лба, видела его голую по пояс спину, хоть уже была осень: солнце в этот день припекало по-летнему. Пранас, казалось, и не замечал ее, но стоило увязать очередной мешок, как он словно из-под земли вырастал, отстранял тихонько плечом и, взвалив мешок на спину, нес к дому. В те редкие минуты, когда были рядом, чувствовала на себе суровый взгляд отца и невольно втягивала голову в плечи. Кончали уже в густых сумерках. С непривычки ныла спина, и подрагивали ноги. Отчего-то жаль было себя: «Раньше еще не так воротила, а теперь – полдня поработала и выдохлась. Что значит годы».

– Идем искупаемся, – рука Пранаса ласково легла на ее плечи. Так, обнявшись, и спустились к пологому песчаному берегу, заросшему пахучим аиром. «Это он меня обнял – потому что темно и отец зашел в дом, а так стесняется. Наверное, и сам не рад, что привез», – с горечью подумала Быстрова. Пранас, быстро раздевшись, разогнался и бросился в воду. Холодные брызги обдали ее с головы до ног. Она взвизгнула по-девчоночьи.

– Иди сюда, Нинуте, – откуда-то из темноты озера услышала она его голос. Стояла в нерешительности, поеживаясь. Плавать не умела, да и где ей было учиться? У них в деревне не только речки, но даже захудалого пруда не было. – Иди, Нинуте, вода теплая, – звал ее Пранас. Она все топталась на берегу, когда руки Пранаса подхватили ее. – Обними за шею, – сказал он и осторожно, шаг за шагом повел на глубину. Остановились, когда вода была ей уже по горло.– Холодно? – спросил Пранас, и горячие руки скользнули по ее плечам. – Мано жмона (моя жена), – прошептал он ей на ухо. С того часа, как приехали на хутор, это были первые литовские слова, с которыми он к ней обратился. И вдруг поняла, что чувствует, нутром чувствует, как одиноко и сиротливо ей здесь.

За ужином отец как будто смягчился. Нахваливал ее пироги и, глядя исподлобья на то, как ловко и споро она прибирается, сказал не то Пранасу, не то ей по-русски: «Дому нужна хозяйка».

Спать забрались на чердак, куда Пранас наносил пахучего сена. Они застелили его рядном, взяли ватное одеяло. Долго лежали, прислушиваясь к голосам ночи. Потом Пранас, приподнявшись, нежно взял ее лицо в руки, как в раму, и спросил шепотом: «Хочешь, будем здесь жить? Сами себе хозяевами станем». Во дворе всхрапнула и переступила с ноги на ногу лошадь. Через чердачное окно виднелся клочок неба с крупными яркими звездами. Она закрыла глаза и краешком рта поцеловала его левую руку, потом правую и после – снова левую. Левую – два раза, потому что ближе к его сердцу. В эту ночь впервые никуда не торопилась, никого не боялась. Это была ее ночь. Ее и ее мужа Пранаса.

Уезжали уже под вечер воскресного дня. «В следующий раз я приеду сюда хозяйкой», – думала она, оглядываясь на хутор. Однако отчего-то щемило сердце, и мучили дурные предчувствия: «А вдруг не приживусь? Ведь что ни говори, а чужая, чужая я здесь. Начнут клевать да нашептывать, того и гляди – клин между нами вобьют. Долго ли до беды?» Но тут же себя успокаивала: «Да неужто я телок несмышленый? Неужели не прилажусь, не приласкаюсь к старику? В ниточку вытянусь, а родней кровной дочери ему стану».

Но ведь у кого какая судьба. Иной и колотится, и бьется, а с горем своим никак не разминется. «Видно, так мне на роду написано», – думала после Быстрова. Началось все с пустяка, с горошины, которая в целую гору выросла и разделила их с Пранасом навсегда.

Дануту Стравкус в первый же день, когда оформляла, заприметила. Да и трудно не приметить. Девушка, а фамилия мужская. В Литве, если ты замужем, так окончание фамилии «ене», если в девушках – «айте», только у мужчин – «ас» или «ус». Оттого Быстрова и удивилась, стала расспрашивать, откуда такая фамилия. Та покраснела, молчит, а потом словно прорвало – мол, в Сибири родилась, там так и записали – по фамилии отца. Сама заикается, половину букв не выговаривает, после уж узнала – с детства это у нее, от испуга. Стала хитрить, потихоньку выпытывать:

– Как это вы в Сибири очутились? От немцев спасались, что ли? – Уж больно подозрительной показалась, оттого и насторожилась.

А Дануту эту – будто с крутой горки несет, остановиться не может:

– Вывезли нас после войны. Только несправедливость это. Отец никогда врагом не был. – «Видно, наболело, вот и выплескивала. Да и как не наболеть? С ранних лет по детским домам ютилась, без отца, без матери росла».

Промолчи Быстрова в тот раз, может, беда и прошла бы стороной. Но разве кто из нас ведает, на каком камушке споткнется? Ведь давно положила себе за правило: не солнышко – всех не обогреешь. Но с той поры, как появился в ее жизни Пранас, будто и сама душой мягче стала. «Живу – вроде пса бездомного, – иной раз раздумывала она о своей судьбе. – Прохожий руку поднимет – тут же оскалюсь, шерсть дыбом и шасть в сторону – вдруг ударить хочет! А приласкает кто, пусть и ненароком, – сразу душа нараспашку. Оттого что одинокая в этом мире». Оттого и Дануту пожалела: «Сирота!» Да и горемычная какая-то. Нос клюковкой, губешки дрожат, пальчики тоненькие, с ноготками обкусанными, трясутся. «Может, и моя дочь-дуреха тоже эдак в открытую дверь ломится. Дак ведь у нее, как ни верти, а на худой конец я есть. Если уж здорово прижмет – приползет, куда денется. А эта – одна-одинешенька». Стала ее уговаривать, по-матерински уламывать:

– Ты в эти дела не суйся. Тебя еще тогда и не загадывали, а тут творилось такое, сам черт ногу сломит: не знаешь, кто прав, кто виноват.

– Понимаю, – ядовито усмехнулась Данута, – всех, как овец, под одну гребенку стригли. Где вам было разбираться с нами. – Видно, поднаторела в этих спорах, за словом в карман не полезла.

Тут уж Быстрова ястребом взмыла:

– Мало наших солдат полегло на фронте! Так еще и здесь, чтоб из-за угла, из-за каждого куста целились? Вам же помогали. Что, нет среди ваших таких, которые то немцев, то американцев ждали? Про это молчишь?

На том у них разговор и кончился. И хоть никому ничего не рассказала, даже Шилотасу, но про себя неприязнь затаила: «Истинно бандитский выкормыш. Видно, яблоко от яблони недалеко падает». И Данута ей той же монетой платила. Быстрова это доподлинно знала, с первого же дня. Поселила ее в комнату, где жил свой человек. Иная вражда, что костер – погорит-погорит, да погаснет, главное – хворост не подбрасывать, да угли не ворошить. А тут – нашла коса на камень, что одна, что другая – обе на рожон лезли. То Данута без пяти двенадцать в общежитие придет, а дверь на запоре. На следующий день к Быстровой с претензией: «Не имеете права свои порядки устанавливать». То Быстрова ее жучит: «Плохо в свое дежурство комнату убираешь». Так и тлело у них. Раз не выдержала, Пранасу на нее пожаловалась. А он возьми да пожалей Дануту. «Грех обижаться на нее. Она ведь и так судьбой обижена». Лучше бы этого не говорил. У Быстровой от обиды прямо все внутри перевернулось: «Ишь ты, ее жалеет, а что меня уже допекла, так ему на это плевать. Небось, думает, что у меня шкура дубленая – и не такое выдержала. А может, потому жалеет, что из своих? Известное дело, своя рубашка всегда ближе к телу».

Наступил ноябрь. Почти два месяца прошло с той поры, как на хутор ездили, и уже сговорились уволиться и уехать, только Быстрова упросила до весны подождать, мол, зимой там все равно работы особой нет, а мы тем временем денег поднакопим. На первую субботу выпал день поминовения умерших. Когда приехала в Литву, все удивлялась вначале: «Как это у католиков чудно празднуют? Ни тебе кутьи, ни выпивки на могилах, ни плача. Ничего такого и в помине нет. Положат белые цветы, свечку под крестом зажгут, стоят молча, молятся. И все тихо, семьей, не то что у русских – всем миром». В эти дни общежитие обычно безлюдело: у всех родственники, семьи. Оставались только те, кому деться некуда. Вот и в этом году почти все разъехались. Пранас еще накануне засобирался: «Нужно своих проведать». А кого «своих» – то ли отца, то ли Марите с детьми – ни слова. Быстрова молча кивнула, а что могла сказать, хозяйка она ему или жена законная? Молчать молчала, а на душе творилось такое – не приведи бог: металась, места себе не находила. В сотый раз прикидывала: «А вдруг не ко двору там придусь? Назад оглобли не развернешь. Марите – какая ни есть, а для отца – все равно своя, да и внуки – родная кровь».

А тут еще этот праздник. Праздников боялась пуще огня – всякое может случиться. Где пьянка – там и дебош, и воровство, и безобразия всякие. В эти дни домой уходила только поздно вечером, когда все угомонятся. И всегда обслугу наставляла: «Глядите, чтобы посторонних после десяти вечера ни души не было».

В пятницу подбивала отчетность, с бумагами возилась у себя в кабинете. А в голове, конечно, одна мысль: «Где-то мой Пранас?» Вдруг стук в дверь. Подняла голову – Ниеле, сожительница Дануты по комнате.

– Поне виршининке, а Данута гостей ждет на праздники.

Глянула на нее Быстрова исподлобья. Девка – кровь с молоком. Лицо холеное, тонкое. «Но глаза-то, глаза! Как же раньше не замечала! – ахнула про себя Быстрова. – Вроде скважин замочных. Темные, глубокие. Глянуть в них – и то страх берет». Оборвала ее грубо, без церемоний:

– Тебе что за печаль? Ступай, ступай отсюда.

– Как же так, поне виршининке? Вы ведь сами просили все рассказывать, да и Шилотас приказал, – не сдавалась Ниеле.

«Вот оно что, Шилотас!» – вспыхнула ярким огнем ненависть в Быстровой. Конечно, сама была не без греха – наушничала. А все равно доносчиков не особенно жаловала. Однако терпела. «Куда без них денешься при такой службе, как моя?» Но в последнее время люто их возненавидела. «Вот, значит, кто донес на меня Шилотасу». Она сжала что есть силы руки в кулаки. Ногти впились в ладони. И чтоб не глядеть на полную белую шею, не видеть бархатной родинки у розовых полных губ, отвернулась к окну. Через густо зарешеченный переплет было видно, как догорал один из последних погожих осенних деньков.

«Да чего же я здесь сижу? Чего выжидаю? Бежать, бежать отсюда нужно. Ни минуты медлить нельзя. Прав Пранас, прав. Ведь тюрьма настоящая. И кто я здесь? То ли надзиратель, то ли острожница? Ишь ты, и окошко зарешетить – его затея, – вдруг с новой силой взвилась в ней ярость к Шилотасу. – «За материальные ценности и документацию – головой отвечаешь», – с ненавистью передразнила она про себя высокий тонкий голос Шилотаса. Значит, эта стерва Ниеле им приставлена и ко мне, и к Данке. Одним махом». Она круто повернулась к Ниеле и сказала сдавленным шепотом:

– Вон отсюда!

Та не поняла, засуетилась:

– Что с вами, поне виршининке?

– Вон! И чтоб духу твоего здесь не было! – крикнула

Быстрова и что было силы саданула кулаком по подоконнику.

Ниеле испуганно попятилась к двери, но на пороге, опомнившись, прошипела:

– Думаете, я дура слепая? Ничего не понимаю? Вы еще пожалеете. Еще придете к Ниеле на поклон.

Выгнать-то выгнала, а на душе кошки скребли. И хоть суббота прошла тихо, но насторожило – Данута целый день с сумкой то на базар, то в магазин челноком туда-сюда сновала. Обычно яичницу ленилась себе поджарить, все по столовым бегала. Но здесь упрека не было – кто ее в детдоме к хозяйству мог приучить? А тут – как подменили: и варит, и жарит, даже пирог взялась стряпать.

Решила переговорить с ней спокойно, по-человечески. «Да и что делить нам с ней? В один капкан попались». Но не тут-то было. Данута сразу вскинулась:

– Вам что за дело? Или я поднадзорная?

Быстрова устало глянула ей в глаза. Поняла, не достучаться, не пробиться. Сказала глухо, коротко:

– Смотри, чтоб порядок был.

И, уходя, наказала дежурной:

– За Данутой из семнадцатой глядите в оба. Что-то с утра мельтешит, наверное, кого-то из родственников ждет.

– Что вы, поне виршининке! – замахала рукой дежурная. – У нее ни одной живой души на свете, кроме брата, нет, да и тот где-то служит. Всю жизнь они порознь, с детства, она в одном детдоме, он в другом.

Быстрова вроде бы успокоилась. Но ближе к полуночи тревожно ей стало. Решила пойти проверить, все ли благополучно. Накинула пальто, перебежала через двор и вошла. Дежурная не заметила – спала. Прошлась по этажам – тихо. Но из-под двери 17-й комнаты свет пробивается. Прислушалась – шепот. Один голос мужской, другой – Дануты, ее ни с кем спутать не могла, наслушалась досыта. Не говорит, а будто ножовкой по металлу скрежещет. «Вот оно что! – взъярилась Быстрова на дежурную. – Ведь просила, предупреждала. Верно говорят, рука руку моет, все они здесь держатся друг за дружку». Глянула в замочную скважину, а изнутри ключ вставлен: «Видно, придется дверь ломать, так не откроют». Чего-чего, а историй этих на своем комендантском веку насмотрелась. Знала, с чего начинаются и чем заканчиваются, без шума никогда не обходилось. Тихо, на цыпочках, чтоб не спугнуть, вышла – и прямиком в столярку за инструментом. Рылась, искала, спешила, и, как на грех, ничего путного под руку не подворачивалось. Наконец нашла молоток, стамеску и бегом назад. В дверях с Пранасом и столкнулась.

– Нинуте, ты куда? Не уходи.

Увидела в руке чемоданчик, от сердца отлегло – значит, к отцу на хутор ездил. По голосу сразу поняла, что чуть выпивший, но виду не подала. Проскользнула в дверь, бросив на ходу:

– Ты ложись, ложись. Я скоро. – И хоть обрадовалась, что приехал, но будто кто-то шепнул ей на ухо: «Не вовремя нагрянул. Не вовремя».

Разбудила дежурную, та спросонья вначале и разобрать ничего не могла, потом начала причитать:

– Поне виршининке, это брат к ней приехал! Не трогайте вы их.

– Ты эти штуки брось, – взвилась Быстрова, – уснула на рабочем месте, а теперь и ее, и себя выгораживаешь. Не получится. Я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь.

«А вдруг и вправду брат?» – подумала про себя и тихонько постучалась в дверь. Деликатно так, косточками пальцев. «Если брат – откроют». За дверью притихли и свет выключили. Тут уж Быстрова стала вовсю тарабанить. «Откройте немедленно!» Но там замерли. Ни шороха, ни звука. Со злостью накинулась на дежурную:

– Брат, говоришь? То-то они на все замки заперлись.

– Что статуей застыла? Помогай.

А та хоть бы глазом моргнула. Губы поджала, молчит. В ночной тишине почудилось, будто шпингалет оконный щелкнул. «Того и гляди – через окно убежит, – подумала Быстрова. – Чего медлить – ломать – и никаких разговоров». Стала стамеской и молотком орудовать. Впопыхах даже палец себе поранила. В этой горячке и не заметила, как Пранас подошел.

– Ты что, Нинуте? Зачем?

Увидел, что из пальца кровь каплет, начал своим платком перевязывать. Но она руку выдернула в запале и объяснять ничего не стала, только одно твердит:

– Ломай дверь!



Поделиться книгой:

На главную
Назад