Анки все не было.
Он ждал и смотрел, как по реке плыли бутылки. Горлышками вверх. Стоя. Это жители счастливой Верхней слободки посылали свой вечерний привет жителям Нижней… Счастливая она, потому что жить ей осталось месяцы, может, дни… Пятиэтажки давно вторглись в нее, как корабли; половину, а то и больше слободки уже очистили могучие и аккуратные бульдозеры, а другие домишки попрятались по щелям, как лодки между кораблями, жили под их светом, слушали музыку из их окон… Не жили — доживали…
А Нижней, как сказал Куцуруп, еще цвести и пахнуть!
Когда-то, в давние времена, слободки враждовали, никто и не помнит, почему! Случалось, ходили не в гости, а мериться силушкой. В наши дни поубавилось охотников перешибать носы, но «верхнеслободские» наловчились дразнить «нижних» этими бутылками… Набирали в них немного воды — для устойчивости — и пускали плыть по течению. Дескать, мы уже выпили… Завидуйте!
Анки все не было.
И он позволил себе вспомнить главное. В этой второй жизни, из воспоминаний, самым главным был тот дорогой полдень, который не повторится… Он уже был прошлогодний…
В тот полдень Алеша остановился у ворот Распоповых, как часто останавливался, а иногда и просто приходил постоять. Это делалось будто само собой. Тихо, в пыли и дреме, лежала улица. Высокий забор с колючей проволокой, высокие ворота прятали Анку. Калитка была закрыта наглухо.
Алеша толкнул ее и забеспокоился. Анка всегда спешила замкнуть калитку, когда родители ругались. Чем старше становилась, тем стремительнее бросалась к калитке при первых искрах скандала, пока он не разгорелся, и хваталась за дубовую задвижку, будто отсекала все связи с внешним миром. А может, потому бросалась скорее, что, старея, родители грызлись беспощадней. Иногда Анка сама прижималась спиной к калитке и стояла, загораживая их раздоры от жизни, другой или казавшейся совсем другой. Чтобы не мучили вопросами, взглядами, насмешками, сочувствием…
Алеша позвал. Не ответила. Не было ее за калиткой. Постучал погромче. Не ответили.
Тогда он побежал вдоль забора к акации, будто его толкнули. Исчезло все. Вокруг не было никого и ничего. Ни других дворов и заборов. Ни улицы. Он вскарабкался на акацию, повис на ломкой колючей ветке и обезьяной перемахнул во двор, оставив на проволочной игле клочок рубахи. Еще через мгновение он был у одуряюще пахучего жасминового куста, росшего под окном, из которого летели, выбрасываясь, как горящие поленья из костра, крики Анны Матвеевны и Сергеича. Ее голос был визгливей, но Алеша все равно ни слова не разобрал. Он увидел, что дверь в сарай приоткрыта, чуть-чуть, на щель с кулак, и рванулся к ней.
В каждом слободском дворе где-нибудь косился такой сарайчик, обычно самый трухлявый из всех построек; в нем хранилась огородная утварь.
Сначала, как вода при нырянии, Алешу поглотила темнота — кромешная, точно он крепко зажмурил глаза. В сарае не было окон, а дверь он захлопнул за собой, чтобы «голуба» или сам Сергеич не заметили его и сгоряча не прогнали.
— Анка, это я, — сказал он раньше, чем услышал, как она плачет. И она заплакала громче, будто звала, будто ждала его и хотела, чтобы он быстрей сообразил, где она, и нашел ее в темноте.
Темноту рассекали тонкие нити света, словно только сейчас проникнув сквозь трухлявые стены. И хотя свет не был сильным, и, громыхнув, повалился какой-то ящик, на который он наткнулся, и загремела какая-то жесть под ногами, он добрался до последней стенки, до самого дальнего угла, где Анка лежала на мешках, пахнущих землей.
Встав на колени, он обнял ее, приподнял и стал гладить по голове и плечам, как ребенка, пока она не затихла. В тишине и темноте, изрезанной лучами, слышались невнятные, но яростные голоса из дома, однако они уже не имели смысла.
Он давно молчал, перестав повторять «ну, ну» или что-то другое… Анка, теплая, мягкая, такая дорогая, что дороже никого не было и быть не могло, жалась к нему, пряталась под его грудью, и он сжимал ее все сильней, как будто кто-то мог вырвать ее из рук.
— Алеша, — сказала Анка, — Алешенька…
Она еле прошептала это, но он услышал. Слабый шелест, адресованный ему одному, не проскользнул мимо.
Он не мог ответить. Сдавило горло. Он не отважился дышать, не то что говорить. Слова забылись, будто он никогда просто не знал ни одного. Вдруг родился и стал расти неиспытанный, незнакомый страх…
— Алешенька! — шептала Анка, прижимаясь. — Пришел?
И он стал целовать ее вместо ответа. А сердце, подгоняемое страхом, толкалось в грудь, словно хотело убежать…
Потом они еще долго лежали на мешках, надежно пахнущих землей. Не раз вспоминая эту минуту, он всегда удивлялся глупому и нелепому «потом». Почему потом? Не было ничего до этого. С этого началось настоящее. Он по-новому увидел саму жизнь. Она наполнилась чувством, не требующим слов. Он стал отвечать за Анку. И это было так понятно, что тоже не требовало объяснений…
А она вдруг уехала… Не сказав ему ничего. Через несколько дней после того, как случилось это, связавшее их неразрывно… Вот почему все показалось ему катастрофой, когда Анка уехала. Вот почему…
А недавно — еще тогда, когда она прижималась щекой к его груди и, кажется, спала, было так покойно. Рядом с ними старую стену, как шпаги, протыкали лучи солнца. А ему уже ничего не было страшно, даже если бы это были настоящие шпаги… Он смело вышел в день. В доме еще кричали, но услышал он только, как пели птицы. Для него с Анкой…
Зачем он вспоминает?
От этого болит и ноет в груди. Сердце стало ноющим зубом, которого не вырвет сам Богма. И сигареты, которыми пропах он, уже не помогают…
Не надо вспоминать! Лучше просто сидеть и смотреть на реку.
По ней еще плыли бутылки. Иногда, чуть покачиваясь, бутылки плыли целый вечер… «Нижние» швыряли в них камнями и радовались, если попадали…
Звяк! Кто это отличился таким метким броском? Бутылка утонула, радужно сверкнув на прощание воздушным пузырем.
— Степан!
Ящик, он же Гутап, он же бывший детский друг и просто Степка, оглянулся и еще один камушек просто так швырнул в реку, отряхнул руки, подошел и как-то бочком не сел, а плюхнулся на траву. Будто ноги с трудом держали его железное, похожее на сейф тело.
— Чего здесь делаешь? — спросил Алеша, пока Степан усаживался надежней, приминая под собою мешавшую ему землю, доставал сигареты из кармана и выбрасывал еще два камушка, сунутых туда про запас.
— А ты чего? Анку ждешь?
Алеша хотел усмехнуться и послать его подальше, но лишь спросил глуховато:
— Откуда знаешь?
Степан усмехнулся вместо него:
— А чего ты еще можешь делать? — И слова и усмешка были у него громкие, хозяйские. Он и ответил сам себе: — Ничего!
— Будто ты не ждешь Надю, не топчешься у библиотеки…
— Я не топчусь, а в своем автомобиле сижу, во-первых. А во-вторых, она мне подарка в животе не принесла. И не принесет.
— А если бы принесла?
— Пошла бы своей дорогой.
— Куда?
— В сберкассу. За своим миллионом. Ха-ха!.. У нас матери-одиночки получают пособие. А я при чем? Я не государство… Мне чужого не нужно.
Степан опять рассмеялся на всю лужайку.
— Какая же она чужая, Анка? — спросил Алеша.
— Чужое семя в ней! Такого не прощают.
— Пусть страдает?
— А как же!
— А я не хочу, чтоб она страдала. Я ее люблю.
— Простишь? — спросил Степан тише и заинтересованней.
— Я люблю ее, — повторил Алеша.
— Для чего?
— Не знаю… Не знаю, для чего и почему…
— А я знаю. Потому что ты лопух. Лопух! — закричал Степан, приподнявшись, как будто встал на защиту всего мужского сословия. — Он не Хочет, чтоб она страдала! Эка! А она с тобой посчиталась? И ты сможешь ее простить? Непонятно!
— А тебе все должно быть понятно?
— А как же!
— Объясни мне тогда, — спросил Алеша и улыбнулся. — Чего ты так стараешься отвести меня от Анки?
— Друг я тебе или не друг? — зло удивился Степан.
— Тебе лучше, если я… Чтобы Надя…
— Надя? — Степан хотел засмеяться, но неожиданно как-то пискнул вместо властного, хозяйского смеха. — Никуда она от меня не денется! Шашни-машни, шуры-муры-амуры, а приходит момент один раз решать на всю жизнь… И никуда она от меня не денется. Потому что, кто я и кто ты? Мне тебя жалко. Лопух!
— Смешно, — горько сказал Алеша, вспомнив, что и мать, случалось, называла его лопухом.
— Смотри, наплачешься! — предупредил Степан и встал.
Он ушел, победно вихляя задом, а бутылки еще нет-нет да проплывали в темной реке. То парами, а то по одной…
19
Утром в День Победы Сергеич сидел на своей скамейке, выбритый до синевы на щеках. В этот день, едва проснувшись, он правил почерневшую опасную бритву на таком же почерневшем ремне. Пробовал ее на волосах, пока не слетал седой пучок от одного неслышного прикосновения к макушке.
Подкрахмаленная рубаха резко белела под пиджаком, увешанным орденами и медалями, только уголок жесткого воротника вылез из-под потертого лацкана и загнулся, а пуговица вдавилась в горло.
Алеша поздравил его и протянул высокую и узкую коробку, разрисованную торжественно и затейливо, как палехская шкатулка. Сергеич разорвал ногтем бумажную склейку, извлек бутылку коньяка и, взмахнув, тут же разбил о столб под скамейкой, одно горлышко в руке осталось.
— За подарок спасибо… — Он отшвырнул бутылочный осколок подальше и глянул на пустую коробку. — Это я на полку поставлю.
— Ну и хорошо! — сказал Алеша, а Сергеич добавил:
— Вспоминать друзей можно и на трезвую голову.
— Вон как птицы поют! — проговорил Алеша.
Сергеич молчал, слушая, как перекрикивались птицы. Очнулся, вновь заулыбался — так хорошо, как давно не получалось.
— Иной раз думаешь: мать честная, за что тебе все это подарено?
И опять умолк.
— Где Анка? — спросил Алеша. — Выглянет она хоть сегодня? Нет?
Сергеич вскинулся, перевел на него глаза. И Алеша понял: не даст она слободке показывать на себя пальцем. А Сергеич сказал:
— Уж я думал — кому быть счастливыми, как не вам? Ан нет!
Сбоку потянулись звуки баяна, и он повернулся было туда, но тут же отворилась калитка. И Сергеич дернулся, и Алеша вздрогнул. На улицу выплыла расфранченная Анна Матвеевна с горстью семечек в руке. Сплюнула в траву шелуху.
— Сидишь, зеваешь, а про тебя по радио передают.
— Какому радио?
— Председатель ветеранов выступал… Городских… Второй раз о человеке говорят, а ему плевать! — Она удивленно хлопнула себя по толстому боку толстой рукой.
— А еще-то когда? — спросил Алеша. — Когда еще говорили?
— С лакаголиками борьбу вели. А моего хвалили. Коллективу слово дал…
— Ладно, — остановил ее Сергеич. — Грызи семечки.
— Человека хвалят, а он не слушает! Совсем ты зазнался, голуба!
Анна Матвеевна кинула сразу жменю семечек в рот и пошла, покачиваясь на раздутых ногах, рассказывать другим о муже.
— Голуба! — сказал Сергеич ей вслед. — Вчера Анку приперла — с ребенком держать не буду.
— Позовите Анку.
— Не велела.
— Позовите!
— Дома нет, — мрачно сказал Сергеич.
— И для меня нет?
— Говорит: одна буду всю жизнь.
— Сергеич!
А женщины у ворот тети Вари запели.
— Пойдем к бабам, — сказал Сергеич. — Там — вдовы. Посмотрим на эту Настасью, Колину.
Женщины потихоньку подходили к Варе в перелицованных платьях ниже колен. Усаживались на скамейки, тяжеленько, потому как были совсем уж немолодые. Слушали, как Варя играет… Трогали заскорузлыми пальцами ордена на груди.
Кое-кто из вдов пришел с орденами Славы. В слободке это водилось: в День Победы бабы надевали переданные им на хранение ордена мужей, не пришедших с войны или умерших после нее. А дед Амвросий каждый день носил орден жены-покойницы — матери-героини. Когда спрашивали, знает ли он, что это женская награда, дед, сияя лысиной на солнце, щурился и отвечал:
— А как бы она без меня героиней стала? Я ж не виноват, что нет такого ордена: «Отец-герой»!
И не замечал, что текла слеза по дубленой коже его лица… Мужики тоже душу имеют, как горя потянут — так сразу и видно…