Михал Вивег
Летописцы отцовской любви[1]
— Я заметила, что вы совсем не выбираете слов. Пишете так, как говорят люди.
— Именно так и должны были бы поступать писатели. Писателю не пристало быть пуританином.
Часть первая
Zenit versus Polaroid[2]
1
Для начала — несколько слов о моем так называемом извращении, потому что нет ничего хуже, когда люди плетут про нас, сдвинутых, всякий бред. Сестрица могла бы тут немало вам рассказать. Она ведет по телику классную программу «Тринадцатая комната» и каждую пятницу по вечерам на глазах у доброй половины нашего народа кого только не исповедует: то ампутированного фетишиста, который так задурил голову двум врачам, что те напрочь отхватили ему здоровую ногу, то какого-то шизика, который занимается оральным сексом со своим четырнадцатилетним доберман-пинчером. А в прошлую пятницу в ихней будке сидела тетка, которую возбуждают бумажные носовые платки, причем исключительно ментоловые. Вы можете в это поверить? Я — нет, хотя у каждого из нас свои заморочки. Вот я, к примеру, если говорить по-честному, зациклен на писанине. Целыми днями что-нибудь пишу-записываю. Про все вокруг — и про вещи, и про людей: как они ведут себя, что говорят и всякое такое. Страсть как люблю записывать разные ситуации, потому что в них, по сути, все как на ладони… но, sorry, я немного отклоняюсь. Короче, я трехнутый летописец.
Вам, пожалуй, мое призвание покажется делом вполне невинным, но, к сожалению, тут есть два неприятных момента, которые немного осложняют эту хренотень: во-первых, с раннего детства я пишу ежедневно и почти non stop, с утра до вечера, и это уже само по себе сдвиг по фазе, а во-вторых, пишу в основном
Нормальные люди сидят
Нормальные люди не пишут.
— Нормальные люди не пишут, — по сей день не устает твердить моя мамочка. — Нормальные люди общаются друг с другом. Разговаривают. Перезваниваются.
Как видите, моя мамочка даже дома выражается литературно — еще бы, училка чешского! И когда слышит, как говорю я, прям-таки впадает в мандраж Понятное дело, она хотела бы, чтоб я больше общался и меньше писал. Бедняжка, она все еще гнет свою линию. До сих пор, когда я прихожу с фатером к ней на обед или просто так в гости, она всякий раз на минутку лезет ко мне под стол и пытается отвлечь меня от моего писательства. А потом вздохнет тяжко и опять вылезет. Это даже стало типа такого формального ритуала. И то сказать, ведет она себя так скорей для очистки совести, чтобы по праву считать, что сделала для меня максимум возможного. Это примерно то же, как если бы у кого был паралитичный ребенок, лежак, который не ходит и никогда не будет ходить, но с ним все равно продолжали бы иногда, только для виду, делать разные упражнения. Я говорю это без злобы, просто не верю, что моя писанина так уж может доставать мамочку. Само собой, мало приятного, когда у вас родится дефективный ребенок типа меня, но, с другой стороны, я все ж таки не делаю ничего такого омерзительного. Я что, ем собственные какашки? Я ведь, блин, всего-навсего пишу! Ну под столом, ладно, но кому от этого вред, а? В этом, чесслово, нет ничего такого, на что противно было б смотреть. Как высказался однажды доктор: писание никак нельзя считать неэстетической девиацией.
Больше всего, видать, мамочку донимало, когда я, еще ребенком, без конца лез к ней и записывал все, что она в данный момент делала: пылесосила ли, готовила или стригла на ногах ногти. Или спала. Однажды ночью она проснулась и застала меня врасплох: я сидел в ногах ее кровати (мне было лет шесть) и записывал что-то в тетрадку. Она завизжала как резаная. Короче, я записывал все ее фразы, ее запахи, ее, пардон, амбре, ее настроения, маски, что накладывала на лицо, тампоны, какими пользовалась. Короче, все, что вам только может прийти в голову. Как видите, мое записывание с самого начала носило навязчивый характер, а все, что носит навязчивый характер, как высказался доктор, есть извращение. Он тогда просматривал исписанные тетради, а я сидел под столом и записывал все в другую, чистую, — мне было пять с хвостиком. Потом он наклонился ко мне и сказал: «Позволь взглянуть?» Я дописал фразу и неохотно отдал ему тетрадь. Там было:
Доктор, ни слова не говоря, протянул тетрадь маме. Изо всех сил старался не улыбаться.
Мамочка была в шоке. Пока я не научился писать, я-де был совершенно, ну совершенно нормальный ребенок! И вот на тебе! Что произошло? Она же так возилась со мной! Всегда старалась, чтобы у меня было навалом интеллектуальной пищи! Ну может ли кто объяснить ей это! Ведь роды же проходили нормально! Разве мальчику не хватало кислорода? Видок у нее был такой, будто она хочет обвинить все здравоохранение! Папахен, однако, к делу подошел прагматично: купил мне смывающиеся фломастеры и доску, а года два-три назад — вот этот ноутбук.
Так что мерси боку, папочка!
Заметьте: все извращенцы по большей части живут в одиночестве. Именно так и сказал сестрице тот рыжеватый рукосуй в «Тринадцатой комнате»:
— И ты еще сомневаешься, — ответил я.
Народу у нас бывает негусто (кому охота тусоваться с лампасником, правда?), так что в доме, по крайней мере, полная спокуха — сиди и записывай себе сколько влезет. Хотя, с другой стороны, совсем не плохо, когда появляется газовщик или тетка, что снимает показания счетчика. Брюхатый пожарный инспектор — тоже прикольный мужик. Приходит и всякий раз долбит нас, что на чердаке огнеопасные предметы. С ним тоже не соскучишься. Фатер уже дважды на чердаке прибирался, но я к тому дню, когда этот дятел должен прийти, натаскиваю туда кучу старых газет, краски и разбавители из гаража, а потом сижу и записываю, что этот толстопузик бухтит. Раз в год причапывает к нам трубочист, но этот субчик, наоборот, молчаливый и дерганый бука — ему и то поперек горла, что я со своим ноутбуком лезу к нему на крышу.
А вообще-то самый класс, когда у нас гости, которых приводит сестрица, — в натуре, я имею в виду не этих ее долбаных хахалей, о которых, кстати, речь еще впереди, а ее
— Расслабьтесь, дамы, — смеется сестрица. — Он вас не укусит.
В эту минуту я как раз кусаю какую-нибудь из них в ногу и всем нутром чую, ну прям-таки
Стало быть, в чем разница?
А разница в том, скажу я вам, что раньше они не видели меня в телевизоре.
— Так кто же? — с робкой улыбкой допытывается сестрица, когда все наконец расходятся.
— Отгадай!
Чаще всего сестрица угадывает. Но на сей раз дает маху.
— Ева?
— Линда.
Сестрица делает большие глаза.
— Не верю! Заливаешь! Линда — никогда.
— Зеленые кеды на платформе, темно-зеленые колготки, мини-юбка? — спешу описать Линду снизу.
— Обалдеть! — ахает сестрица.
Я показываю ей клочок бумаги, который неожиданно упал на меня под столом, — на нем номер телефона и имя «Линда».
— Ну тогда я ничего не понимаю в жизни, — говорит сестрица.
— А с чего бы тебе понимать?
К участию в «Тринадцатой комнате» подбила меня опять же она. Какая-то наркоманка — две недели сестра уговаривала ее прийти в студию и сесть в ихнюю будку — в последнюю минуту струхнула, и сестре в срочном порядке пришлось искать нового извращенца. Само собой, она сразу вспомнила про меня. В принципе я был «за», но родители едва не прихлопнулись. В конце концов согласились, но лишь при условии, что из этого ихнего гнездышка я ни в коем разе не выпорхну.
А происходило это примерно так (надеюсь, вы понимаете, что я капельку привираю).
Ведущий. Желаем вам приятно провести этот поздний вечер. Поучаствуем вместе в следующей части нашей программы «Тринадцатая комната», в которой мы говорим о вещах, о которых обычно вслух не говорят. В самом деле, с кем только мы не знакомили вас в наших передачах: с пятидесятилетней проституткой, с тринадцатилетним мазохистом, с педофилом, урофилом и даже с девушкой, заколовшей ножницами собственную бабулю. И с многими-многими другими. Но здесь еще никогда не бывал человек, написавший книгу… Сегодня он здесь, и наша программа о том, что и такие люди бывают на свете. Пан В., летописец, как принято называть людей с таким отклонением, нашел в себе мужество и пришел к нам. Добрый вечер, пан В.!
Я
Ведущий. Как и всегда, вы можете, уважаемые зрители, задавать вопросы по телефону, который находится на столе у мадемуазель Иванки. Заметим, кстати, что сегодня у нее новая прическа. Добрый вечер, мадемуазель Иванка!
Иванка. Добрый вечер!
Ведущий. В программе, естественно, принимает участие и сексолог — пан доктор Узел. Добрый вечер, пан доктор!
Узел. Добрый вечер.
Ведущий. Итак, пан В., как прошло ваше детство? Оно было счастливым?
Я. Жить можно было.
Ведущий. Отлично. А как насчет школы? Какие предметы нравились вам больше всего? Наверное, письмо?
Я. География. И совместная физра.
Ведущий. Совместная физра? Не могли бы вы объяснить нашим зрителям, что это значит?
Я. Физкультура совместно с девчонками.
Ведущий. Что вы на это скажете, пан доктор?
Узел. Этому я не придавал бы особого значения. Это обычное проявление ранней сексуальности.
Ведущий. Пан В., не могли бы вы сказать, в каком возрасте к вам в руки попала первая книжка?
Я. Точно не помню. В год или два…
Ведущий. Вы любили брать ее в руки? Обнюхивать ее?
Я. Чесслово, не помню.
Ведущий. А как вам, например, такая раскладная книжка, где все-все двигается? Не станете же вы утверждать, что даже это не возбуждало вас…
Я. Книжки-гармошки меня никогда не впечатляли.
Ведущий. Пан доктор, ваше отношение к этому как специалиста?
Узел. Движущим мотором каждого прирожденного летописца в большинстве случаев является либидо — сознает он это или нет. И лишь в исключительных случаях мы обнаруживаем здесь иной мотив — как правило, это тщеславие или деньги.
Ведущий. Перейдем теперь, пан В., к вашей книге. Закончив ее, вы ощутили грусть, пустоту или сожаление?
Я. Скорей радость.
Ведущий. Сколько часов в день вы, собственно, работаете? Я имею в виду, сколько часов в день вы… записываете?
Я. Много. Иногда — десять.
Ведущий. А кроме этого, у вас есть хобби, ну, например, девушка?
Я. Время от времени.
Ведущий. А вы говорите с вашими девушками о своем извращении? Или умалчиваете о нем?
Я. Нет, не умалчиваю.
Ведущий. А как реагируют девушки на ваше извращение?
Я. Я бы сказал, что в целом оно им нравится.
Ведущий. У нас есть первый звонок зрителя. Пан Т. из Нова-Паки спрашивает, не готовы ли вы дать себя кастрировать.
2
Стоит нам утром заявиться на пляж, как М. под бдительным оком моего отца приступает к подготовке своей новой видеокамеры. Он старается напустить на себя вид ироничный, но сразу видно, что эта японская игрушка его целиком захватила. Синди заинтригованно наблюдает за ними обоими, Кроха, напротив, тотчас переворачивается на живот и опускает мордашку на скрещенные руки. Наверное, я могла бы сказать ей, как понимаю ее когда мне было тринадцать, как сейчас ей, я вела себя так же. Однако подойти к ее лежаку не решаюсь. Вместо этого открываю тетрадь и принимаюсь писать.
До своих шестнадцати я терпеть не могла сниматься. А если уж быть абсолютно точной, так до шестого июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Скажи мне кто еще пятого июня того же года, что через каких-нибудь десять лет я буду еженедельно выступать по телевизору, я бы только высмеяла его. Чтобы я когда-нибудь по своей воле встала перед телекамерой? Я, которая всем нутром ненавидит даже обычную фотографию и уж тем более всякую съемку?!
Полная чушь. Исключено.
Это яростное неприятие камеры, разумеется, взрастил во мне папка. То есть он тот человек, который любит фотографировать. Хотя он и фотографирует смолоду (несколько его лирических пейзажей были даже напечатаны в журнале «Чехословацкий воин»), но эта его страсть пышным цветом расцвела только с моим появлением. Он купил фотоаппарат «Зенит» и в первые десять лет моей жизни отщелкивал на меня по меньшей мере сотню пленок в неделю — во всяком случае, так мне казалось. В нашей квартире, сколько я себя помню, везде висело и валялось дикое множество черно-белых, а позднее и цветных фоток. На всех была я. Лишь на нескольких — я с мамой.
На первый взгляд фотография — вполне симпатичное, этакое культурное хобби, но верьте мне: когда такой страстный любитель-фотограф — ваш отец, детство просто превращается в ад. Я не преувеличиваю. Его фотоаппарат отбивает у вас охоту к любой прогулке за город, к любому дню рождения, к костру, на котором предстоит жарить сардельки, к народному гулянию в день святого Матвея и даже к новому велику. Фотоаппарат отравляет вам лес, море, горы, снег, солнце, да-да, именно солнце. Он портит вам весну, лето, осень и зиму. Вы хотите сесть, а должны стоять. Хотите пойти влево, а нужно — вправо, потому что влево — против солнца. Вам захочется в конце концов домой, ан нет, еще чего, ведь идти домой
И упаси боже возразить!
Когда я пошла в первый класс, мое отвращение к фотографии достигло таких размеров, что я не могла даже
— Ну и рожу ты скорчила, Ренатка! — наперебой поддразнивали меня одноклассники, разглядывая нашу общую фотографию.
— Что с тобой стряслось? — притворно жалели меня довольные одноклассницы.
— Солнце жутко било в глаза, — говорила я, прекрасно зная, что солнце тут ни при чем.
Дело было только во мне. После моего детского опыта присутствие фотографа (а зачастую и одного аппарата в той же комнате, где находилась я) начисто лишало меня необходимого спокойствия. Всякий раз я терялась и по мере приближения критического момента, когда должна была, как говорится,
— Ты чего здесь так скалишься, Рената? — слышала я обычно.
Или:
— На этой фотке тебя, верно, кашель донимал, что ли?
Казалось, ни у кого с этим делом не возникало проблем. Куда более страшные девчонки, чем я, на снимках выглядели гораздо лучше. Я была красивой
— Есть три категории девочек, — объясняла я классу. — Фотогеничные, нефотогеничные и я.
В классе я смеялась. А дома потом ревела.
— Катитесь вы со своими фотками в задницу! — орала я на одноклассников на школьных экскурсиях. Они смеялись. Они уже знали меня.
От отцовской камеры Кроха удирает в море, и огорченный М. за неимением лучшего снимает меня. Мне уже не тринадцать, а двадцать семь, и я давно к фотоаппаратам и камерам равнодушна. Я даже откладываю тетрадь, встаю и начинаю пародировать всякие сексуальные позы: выразительно прищуриваю глаза, сильно закидываю голову, запускаю пальцы в волосы, чувственно выпячиваю губы, поглаживаю груди и тяну за бретельки купальника. Папка и Синди аплодируют. Я кланяюсь и снова удаляюсь под зонт.
— Ну что, барышня? — равнодушно, заученно, без всякого интереса говорит фотографша. — Вы так ни разу и не улыбнетесь мне?
Лампы просто ослепляют меня, слезится левый глаз. Всю энергию я и так употребила на то, чтобы не моргнуть, чтобы держать подбородок в дико неестественном положении, в каком установила его двумя холодными пальцами эта дама, чтобы наконец не разразиться громким криком. На улыбку сил уже не хватает.
— Вы даже не хотите попробовать? — говорит она. — Так вы выглядите ужасно грустной.
Она тоже, но этого я не говорю ей.