Ассоциирование женщины, толпы и беспорядка является другой изустной темой политических и литературных толков. Один современный автор описывает толпу такими словами:
"Да кто бы ни читал рубрику "Письма читателей", проникает во все раны этого женского и стонущего монстра — толпы и имеет довольно четкое представление о том, что Бог и его святые ежедневно слышат в молитвах, обращенных к ним".
Этот впитанный психологией масс предрассудок, который был не более чем полуправдой, стал политическим принципом. Муссолини, конечно, первый, кто овладел им и систематически применял; он повторяет Эмилю Людвигу то, что прочитал у Ле Бона: "Толпа любит сильных мужчин. Толпа, как женщина". Его великий союзник Гитлер оказался более многословным:
"Народ, — заявлял он, — в своем огромном большинстве обладает столь женскими чертами, что его мнения и действия направляются в значительно большей степени впечатлениями чувств, чем чистым разумом. Это впечатление, вовсе не мудреное, а очень простое и ограниченное. Оно почти не допускает нюансов, а только позитивные или негативные понятия любви или ненависти, права или несправедливости, истины или лжи: получувств не существует".
Нельзя отрицать, что этот текст конкретно и броско резюмирует одну из главных идей автора "Психологии толп", которую он обрисовывал вдоль и поперек с явным удовольствием. Но немецкий диктатор не удовлетворился мыслью, что надо обращаться с толпой, как с женщиной, он также изобрел стратегию обращения с женщинами, как с толпой. Вот что наблюдает великий немецкий философ Эрнст Блох по поводу привлечения женщин к нацизму:
"В этом случае все началось с обольстителей. Чувства воспламенились, сердца устремились к ним. Никого не удивит, что там было море женских сердец: известно, что чувства — это их сила. Но все это не так просто, не все женщины сотворены только из инстинктов, и одной только щетки, которую Гитлер носит под носом, не хватило бы, чтобы их привлечь. "Нужно, чтобы он был холостяком, тогда мы будем женщинами", — сказал один из нацистов еще вначале, когда они бросились на поиски лучшего рекламного номера".
Блох, разумеется, хотел сказать, что они увидели бы в нем своего возлюбленного, своего супруга, короче говоря, мужчину, которого сразу после войны им не хватало. И этот "рекламный номер" был эффективным. В доказательство мы располагаем свидетельством Чахотина, который в тридцатые годы боролся на стороне социалистов с нацистской пропагандой.
"Внушающая пропаганда, — писал он, — естественно, находила благодатную почву в среде женщин; они не могли устоять против антифеминистских идей нацистского движения".
Это превращение предрассудка в практическую точку зрения не является очевидностью, которая подтверждала бы его истинность. Множество очень эффективных практических шагов было основано на ложных теориях. Оно, однако, ставит перед нами более серьезную проблему: как происходит это соскальзывание с внушаемости толп на внушаемость женщины? Соскальзывание, которым пользовались не одни только нацисты и которое, если я не ошибаюсь, представляет собой поворот на сто восемьдесят градусов. Исключенные прежде как нечто не стоящее внимания, в массовом обществе женщины стали главной мишенью публицистики, пропаганды и других средств убеждения. До такой степени, что мужчины, которые являются настоящими хозяевами этих средств, говорят сегодня о феминизации медиа (параллельно с их демократизацией). Но соскальзывание, которое я подразумеваю, имеет гораздо более древние истоки в нашей культуре. Оно восходит к Аристотелю. Для нас, как и для греков, материя всегда имела в качестве образа женщину, создание, как и она, восприимчивое, с которой мужчина стремится соединиться и которой он хочет повелевать, как творец — камнем, который он высекает, деревом, которое он обрабатывает.
Экстремизм толп можно узнать по скорости, с которой они принимают однобокие мнения, приводящие их к крайности, позитивной или негативной. Этим выражается тенденция к беспрерывному текущему действию, для реализации которого нужен центр притяжения. Им могут быть выдающаяся личность, вождь, иностранцы, евреи, богачи, американцы или какая-то идея, мир, война. Это может быть какое-нибудь место, к которому все идут вместе: Бастилия во времена Французской революции, Зимний дворец в Петербурге во времена революции в России. Вдохновленный психологией масс своего времени, австрийский писатель Роберт Музиль так описывает это движение:
"Ими могли быть наиболее возбудимые, наиболее восприимчивые, наименее стойкие, то есть экстремисты, способные на внезапную жестокость или трогательное благородство, которые служат примером и прокладывают путь… Крик, который у них вырывается скорее, чем они его издают; камень, который попадает в их руку, чувство, которому они предаются, освобождают путь, по которому остальные, в состоянии взаимно нагнетаемого возбуждения, вплоть до невыносимого, бессознательно следуют за ними. Они придают действиям своего окружения форму массового поведения, которое ощущается всеми наполовину как принуждение, наполовину — как облегчение".
Избирая центр притяжения, кумира или козла отпущения, толпы исключают колебания, сомнения и отклонения, которые вели бы к риску породить разногласия и раздробить массу. В перевозбужденной и разгоряченной атмосфере толпы сомневающиеся начинают верить, нерешительные становятся полными решимости, а умеренные — экстремистами. В такой степени, в какой им были внедрены чувства непомерной силы. Ораторы вдолбили толпе утрированные суждения, они потребовали устроить овацию или освистать определенного человека или какую-то идею. Заражение довершает дело: как только толпа начинает соскальзывать к проявлениям крайности, всеобщее одобрение этой идеи увеличивает шанс исключить все остальные. Нюансы исчезают по мере того, как сообщество поляризуется.
"Простота и преувеличенность чувств толп, — утверждает Ле Бон, — предохраняют их от сомнений и неуверенности. Как и женщины, толпы устремляются к крайностям. Высказанное подозрение сразу же превращается в бесспорную очевидность. Зарождающаяся антипатия или осуждение, которое у отдельно взятого человека осталось бы слабо выраженным, у человека в толпе тотчас становится лютой ненавистью".
Как бы странно это ни могло показаться, такое предположение было подтверждено в более сдержанной форме, в лаборатории. Объяснение Ле Бона не было связано с чем-то либо основано на чем-то, кроме обширного ряда предрассудков. Но оно содержит долю правды: поляризация в массах связана с необходимостью избежания сомнений и неуверенности. Она образует психическое единство вокруг определенного пункта, обеспечивая консолидацию с устойчивым суждением. Неподвижность и стабильность надежно ведут к крайностям.
III
Гипноз возвращает людям, подвергнувшимся внушению, забытые образы, которые становятся даже более яркими и многочисленными, чем в состоянии бодрствования. Они обладают свойством императивности, непреодолимости, которого так часто недостает сознательному мышлению. Выражая это наблюдение, Ле Бон подчеркивает, что в толпах сквозь их раздражительность, преувеличенность реакций всегда просматриваются воспоминания и традиции. Даже после великих потрясений восстанавливается прерванная нить преемственности. Вопреки лозунгу революции прошлое не может стать "табула раса", поскольку оно нам не подвластно. Несмотря на временные эксцессы, прошлое остается нашим властителем.
Это заявление может показаться шокирующим. Но действительно в настоящее время массы кажутся вовлеченными на путь революционных преобразований общества традицией и заинтересованностью. Масса и революция охотно ассоциируются, как ассоциируются детство и невинность, по привычной логике. Заблуждение, говорит Ле Бон: вы принимаете свою логику за действительность. Массы вовлекаются в революцию благодаря не собственному инстинкту, а партиям и вождям.
"Их жестокие действия вводят нас в заблуждение в этом смысле. Взрывы бунта и разрушений всегда мимолетны. Они слишком руководствуются бессознательным и как следствие слишком подвержены влиянию векового наследия, чтобы не показаться крайне консервативными. Предоставленным самим себе, им вскоре надоедает беспорядок, и они устремляются к зависимости. Самые гордые и самые неуступчивые из якобинцев устраивают бурную овацию Бонапарту, когда он упразднил все свободы и жестко дал почувствовать свою железную руку".
В этом консерватизме Ле Бон видит не препятствие, а благо. Этот консерватизм может помешать возникновению, казалось бы, неминуемой революции. Таков его тезис. Не нужно принимать это за чистую монету, дать себя обмануть этим толпам, которые поднимаются на баррикады, размахивают красными знаменами и выкрикивают революционные лозунги. В действительности они терзаемы желанием вернуться к архаичным основам. Отвечая этому желанию, оживляя его соответствующими речами, можно вернуть их к тому прошлому, от которого они на короткое время освободились, то есть к обычному порядку вещей. В этом Ле Бон вторит Ницше:
"Стадное чувство ориентировано на косность и консерватизм, в нем нет ничего творческого".
На это утверждение, с виду безобидное, прореагировали немедленно. Сорель первым отмечает: "Есть много справедливого в тех суждениях, которые основываются на широком знании цивилизаций", но они совершенно не годятся для классовых обществ. Затем Каутский. Мы уже видели в предыдущей главе, что он практически принимает эту точку зрения.
Но и Муссолини, и все те, кто следовал и подражал ему, полностью приняли этот тезис. Стало быть, они осмелились на то, что не осмеливались сделать великие буржуа: расценить рабочий класс как консервативную массу и соединить марксизм или социализм с шовинистическими убеждениями, с избитыми идеями традиции, чтобы воскресить миф нации. Эта дерзость произвела ожидаемый эффект. Фашистские партии и нацистские отделения сразу обработали влиятельную рабочую фракцию в социалистических и коммунистических партиях. Так они превратили борцов революции в солдат антиреволюции, одной из самых реакционных, которые мир когда-либо знал.
Подведем итог. Толпы внушаемы и склонны к экстремистским установкам. На поверхности они легко и часто меняются. Их можно увлечь из одной крайности в другую, не встречая серьезного сопротивления. Из этого можно заключить: толпа — это женщина. В глубине она тоже женщина, когда, будучи узницей традиций, обычаев и архаического бессознательного, противится всяким потрясениям. Или, если они имеют место, она поворачивает назад, чтобы с трудом восстановить то, что, не долго думая, разрушила. С помощью ностальгии сердца, прошлой славы, заботы масс о почитании памяти мертвых предотвращается или завершается революция. Рецепт прост, и психология толп дает ему удачное объяснение. А применение его производило и продолжает производить редкостные эффекты.
Глава 2. КОЛЛЕКТИВНАЯ ФОРМА: ДОГМАТИЧЕСКАЯ И УТОПИЧЕСКАЯ
I
Роль форм играют верования. Соединенные с первичным веществом, которым являются собранные вместе индивиды, они создают организованные психологические толпы. Они скрепляют вместе части сообщества, как строительный раствор, цементирующий камни. Они их обрабатывают с точки зрения общей цели. Продуманные плохо или лишенные четкости, верования распыляются, сооружение разрушается. Толп без верований не существует так же, как не существует дома без архитектуры и цемента. В противоположность социологии, истории марксистского толка, для которых верования — это лишь малозначащая надстройка, возведенная на солидном экономическом базисе, психология толп видит в них непреходящие основания общественной жизни. Лишенные верований, обделенные основополагающей идеей, человеческие группы инертны и пусты, говорит она. Они разлагаются и впадают в апатию, подобно человеку, который не находит больше смысла в жизни.
"Благодаря основополагающим верованиям, — пишет Ле Бон, — люди любого возраста опутаны сетью традиции, мнений и обычаев, гнета которых они не в силах избежать и которые делают их всегда немного похожими друг на друга. Самый независимый ум нс помышляет уклониться от них. Существует только одна настоящая тирания — это та, которая действует на души бессознательно, поскольку именно с ней невозможно бороться. Тиберий, Чингисхан, Наполеон, без сомнения, были страшными тиранами, но из глубины своих могил Моисей. Будда, Иисус, Магомет, Лютер оказали гораздо более деспотическое воздействие на души. Тирана сразит заговор, но что он значит против прочно утвердившейся веры?"
Не ученые и философы устанавливают психологическое единство массы. Это делает вера, от которой невозможно скрыться. Ни одно общество, а наше не больше, чем другие, не сумело бы от нее избавиться.
Верная своим прогрессивным принципам, социология из самых добрых побуждений провозгласила крах идеологий. Она предвидела конец постиндустриального общества, целиком основанного на науке и разуме. Это будет результатом поднявшегося уровня культуры, освоения природы и просвещенного человеческого разума. Такой финал желателен, возражает психология масс, но совершенно невозможен. Человеческие массы не могут ни вести себя согласно разумным правилам, ни действовать, опираясь на науку. Они нуждаются, образно говоря, в цементе верований. Далекие от исчезновения, они, напротив, остаются решающим фактором. В век толп их значимость продолжает возрастать.
II
Идеи торжествуют, становясь верованиями, вовсе не потому, что они правильны или значительны. Это происходит оттого, что они приобретают облик традиции. Им нужно пройти из сознания индивида в бессознательное толп, найти отклик в памяти народа. Так идеи свободы и равенства, проповедовавшиеся философами Просвещения, соединились с памятью о буржуазных привилегиях и римских добродетелях во Французской революции.
Чтобы проникнуть в «душу» толп, верование должно приобрести жесткий характер обычаев. Его не обсуждают. Оно навязывает себя в силу своей очевидности и эмоциональной энергии, которым невозможно противостоять. А также в силу своей способности преобразовывать реальность, приукрашивать ее, либо воскрешая в памяти мир прошлого — золотой век, утраченный рай, либо, обращаясь к будущему — справедливому обществу или страшному суду. В целом необходимо, чтобы такая вера была догматической и утопической. Почему?
Толпы испытывают постоянную потребность в интеллектуальной связности и эмоциональной убежденности. Это позволяет им понимать события, разгадывать смысл нестабильного и сложного мира, игрушкой в руках которого они кажутся. Догматический аспект верований связан с потребностью в перестраховке, аналогичной потребности детей. Когда объясняется с помощью простой и наглядной причины — рабочие, евреи, капиталисты, империализм — подвижную действительность, даются понятные и безусловные ответы на вопросы, утверждается "это истинно, это ложно", "это хорошо, это плохо", тогда становятся возможными искомые связность и убежденность.
С другой стороны, исключается всякая дискуссия. Каждое заключение логично, каждое суждение непогрешимо. Так поступают идеологи или партии, указывая на то, что они никогда не ошибались, доказывая, что все предвидели, что их политика всегда остается неизменной — одним словом, утверждая, что они всегда и во всем правы. Вот, например, декларация Жоржа Марше, генерального секретаря коммунистической партии:
"В 1934 году французская коммунистическая партия была права. В 1939 году французская коммунистическая партия была права. Против Алжирской войны французская коммунистическая партия была права. Против Индокитайской войны французская коммунистическая партия была права, и в великих событиях национальной и международной жизни она одна оставалась партией".
При помощи постоянно повторяющегося утверждения, с неоспоримым правом на непогрешимость, он превращает события истории в пункты безоговорочной доктрины.
Навязанные в качестве абсолютных истин, повторяемые с помощью непрерывного внушения, верования становятся нечувствительными к доводам рассудка, к сомнению, к очевидности противоречащих им фактов. Тем более, что толпы в целом уклоняются от любой дискуссии и любой критики. Для них не существует ни попятного движения в необходимых случаях, ни обращения к себе, предполагающего рефлексию. Согласно Ле Бону, доказательство этому можно видеть в выкриках и ругательствах, которыми встречается даже самое невинное возражение, исходящее от оппонента в ходе публичного собрания.
Результатом действия этого догматического аспекта будет поддержание и усиление нетерпимости толп:
"Одним из наиболее общих и неизменных свойств верований, — пишет он, — является их нетерпимость. Она тем более непримирима, чем сильнее убеждение. Люди. ведомые уверенностью, не могут терпеть тех, кто ее не принимает".
Любое коллективное верование бескомпромиссно, радикально и отличается пуризмом. Оно освобождает от двусмысленности в интеллектуальном плане и от безразличия в плане эмоциональном. Его сторонники черпают в нем впечатление восторженности и всемогущества, питающее убежденность в принадлежности к группе, которая «права». Оно оправдывает их усердие, спасая от апатии, от этого состояния desanimado, как говорят испанцы, лишенного воодушевления, от отвращения к жизни. Оно утверждает триумф страсти. Господство фанатизма над толпой зависит от этой убежденности в следовании подлинному идеалу — ее собственному. Идеал создает мир с незыблемыми ценностями, освобожденный от внутренних сомнений и огражденный от внешних опасностей. Это мир предвзятостей, и любая действующая толпа будет предвзятой, более того, действующей ее делает именно предвзятость.
Итак, по мнению французского психолога — запомним эту гипотезу, — логическая связность и убежденность, качества, с которыми мы связываем приоритет в образовании, ведут прямо к фанатизму, авторитаризму, нетерпимости. Может быть, не у индивидов, но наверняка в случае толп.
Если это так, то что же думать о правительствах, партиях и общественных движениях, которые, особенно сегодня, стремятся принести в массы научно обоснованные связность и убежденность? В противоположность тому, во что они верят и что утверждают, их усилия не ведут к возрастающей терпимости, к большей объективности. Они имеют и будут иметь результаты, противоположные ожидаемым. Закрепляясь в науке, толпы становятся еще более беспощадными по отношению к тем, кто не разделяет их убеждений или осмеливается ставить их под сомнение. Такое умонастроение породило, по Ле Бону, инквизицию и террор. И именно оно будет питать новые инквизиции и современный террор. Вот дилемма, перед которой мы оказываемся: наука просвещает человека, она же доводит до фанатизма массы. Хотелось бы видеть решение, которое не было бы простым гимном веры в человеческий разум: история уже опровергла его состоятельность.
Раздробленные и анонимные толпы живут в мире, в котором не так просто жить. Они стремятся к счастью, но чаще всего находят противоположное. Такие неудачи являются суровой школой. Но, оставаясь нечувствительными к опыту, раздираемые неудовлетворенными желаниями, люди никогда не перестают верить, что такое положение изменится, что оно должно радикально измениться. Эта надежда рождает колоссальную энергию, которая приводит их к совершению лучшего или худшего. Она делает толпу героической или преступной.
"Люди всех рас, — пишет Ле Бон, — поклоняются одному божеству, называя, его разными именами, — надежде. Ведь вес их боги были только одним единственным богом".
Поклоняясь ему с таким упорством, толпы оказываются восприимчивыми к верованиям, обращенным к нему и рисующим достижение на земле счастья, к которому они стремятся.
Может быть, это и химера, но способная сдвинуть человеческую гору. Утопия? Но утопия, которая воссоздает из чаяний совершенное, подлинное общество, свободное от всякой несправедливости и развращенности: короче говоря, противоположность тому, в котором живут люди. Эти благородные иллюзии не так уж обманчивы. Так, например, рабочий мечтает о мире, где он мог бы трудиться свободно, не страдал бы от нужды или от притеснений со стороны хозяина. Он мечтает о сознательном сотрудничестве с другими работниками на основе общих задач. Разве эта мечта иногда не реализуется?
Верование наделено на создание действительности более приемлемой, чем действительность обыденная. Оно ей противопоставляет более радужное будущее. Но под видом полного разрыва с прошлым обычно возрождается именно потерянный рай — первобытный коммунизм, греческий город, римская империя — золотой век, в существование которого толпа хочет верить.
"Это настоящая "промывка мозгов", — достаточно резко говорит Пруст, — она делается, конечно, с опорой на надежду, которая является выражением инстинкта самосохранения нации, если речь идет о действительно живущем члене этой нации".
Утопическая вера и есть это выражение инстинкта самосохранения, склонного к крайним проявлениям. Ее не назовешь нарушенной логикой, но логикой, тяготеющей к крайностям и рисующей мир в мельчайших деталях таким, каким он должен быть во всем своем чарующем великолепии.
В своей живой речи Ле Бон доходит до преувеличений: в создании этого образа, одушевленного надеждой, он видит глубокую и непреодолимую необходимость. Виртуальное состояние живущих масс представляется мессианским. Они видят себя облеченными миссией, которую должны выполнить, они верят, что могут спастись и спасти мир. Эта миссия оправдывает все их действия, возвышенные и гнусные. Человек попирает мораль разумом, масса — из-за своей веры. Руководитель венгерской коммунистической партии, мастер в этом деле, по этой же причине требовал, чтобы мессианство было объявлено "преступлением перед человечеством", поскольку в атомную эру оно рискует повлечь за собой политические катастрофы, какая бы идеологическая система его ни инспирировала. Да, вождям хорошо известно это искушение, когда они, начиная с разумных предложений, затем заявляют толпам: "Надейтесь на нас, и мы сделаем вас счастливыми" — совсем как святые отцы говорили когда-то своей пастве: "Отдайте нам вашу душу, и мы препроводим ее на небо".
Если отнять у людей веру, то есть их способность строить иллюзии, они бы никогда больше ни за что не взялись. Верования поддерживают и обновляют эту способность. Они воспроизводят в своей структуре потребность толп в уверенности и надежде так же, как науки воплощают стремление людей к доказанной истине и объективной реальности.
III
Верования различаются до бесконечности. Одни универсальны, другие локальны. Некоторые предполагают бога, другие его исключают. Они регламентируют нашу каждодневную общественную жизнь или упорядочивают наши отношения с небом. Назвать их истоки, перечислить языки, составить карту их географического распространения даже в одной стране, как Франция, было бы утомительной работой. Но работой необходимой, и можно только сожалеть, что не существует общей и сравнительной науки о верованиях.
Если ограничиться их главными чертами — догматической и утопической, — с удивлением можно заметить, что они копируют ту систему верований, которая лучше других доказала свою способность сплачивать цивилизации на протяжении тысячелетий и противостоять бурям истории: религию. Чтобы проникнуть в «душу» толп, все верования должны быть ей подобны и в конце концов ей уподобляются, каков бы ни был их источник. Это общий закон.
"Убеждения толп, — утверждает Ле Бон, — приобретают признаки слепого подчинения, дикой нетерпимости, потребности в религиозной пропаганде, характерной для религиозного чувства; таким образом, можно сказать, что все их убеждения имеют религиозную форму".
Их можно узнать по интенсивности веры, экзальтации чувств, по склонности считать врагами тех, кто их не принимает, а друзьями тех, кто разделяет их веру, по человеческим жертвам, которых требовали и добивались все великие основатели широко распространенных верований, наконец, по почти божественному характеру, которым их наделило человеческое сердце. Внушая безграничное поклонение, навязывая необсуждаемые догмы, вожди требуют слепого подчинения. Их персоны одна за другой занимают место в галерее легендарных героев, которые заполняют и украшают историю. Мы больше не воздвигаем им алтарей, хотя великие люди имеют свой пантеон в Париже, а Мао свой мавзолей в Пекине. Мы не обращаемся к ним с молитвами, "но у них есть памятники, изображения и культ, воздаваемый им, не слишком отличный от культов прежних времен. Подойти к пониманию философии истории можно, лишь постигнув этот основополагающий вопрос психологии толп: для них нужно быть богом или ничем".
От Александра до Цезаря, от Гитлера до Сталина — это достаточно длинный список. Я буду к нему обращаться только для раскрытия того заразительного в наше время явления, которое весьма точно называется культом личности.
IV
Психология толп принимает всерьез религиозный феномен. Разумеется, по причине его психологической значимости для масс, а не его содержания, которое ей безразлично.
"Религиозными бывают не только тогда, — пишет Ле Бон. — когда поклоняются одному божеству, но и когда все способности своего ума, весь пыл фанатизма ставят на службу делу или человеку, ставшему целью и вдохновителем чувств толп".
Каждое крупномасштабное дело зависит от этого. Любой авторитетный вождь владеет искусством пользоваться этим, самые великие добавляют к нему дар пророчества. Но только цивилизация, почитающая обычаи, умеющая молиться богам, представлять себе сверхъестественный мир, может обладать священной религией. Это не случай нашей цивилизации, которая исповедует атеизм, культивирует неверие и превозносит светские добродетели. После такого курса гуманизма и безбожия возврат к вере прошлого, реставрация уничтоженного культа исключены. Даже не стоит труда искушаться этим, так как в вестернизованном мире, в сравнении с националистической или социалистической верой, религиозная вера утратила способность волновать души, пробуждать преданность и поднимать неверующие массы. Это доказывается методом от противного. Что заставляет массы устремляться навстречу Папе или Хомейни? Не религия, а харизма вождя!
Тем не менее наша цивилизация также может обладать религией, со всеми ее догмами, со своей ортодоксией, непогрешимыми текстами, которые запрещено критиковать. Религия, сотканная из современных идей, опирающаяся на научные знания и без какого-либо духовного бога. Это мирская религия. Таков не претендовавший на это позитивизм Огюста Конта, таков, не желавший им быть, социализм Карла Маркса. Поскольку потребность ощущается, а древние авторы устарели, мы вольны изготовить новые, такие же действенные. Эти религии безрелигиозной цивилизации, конечно мирские и "созданные человеком", в любом случае призваны множиться, чтобы удовлетворить стремления к уверенности и надежде, которым отвечали религии, "созданные Богом".
Психология толп делает из этого почти формулу. В самом деле, она указывает, под какой шаблон подгонять коллективные верования и как их использовать в широком масштабе. За неимением этого невозможно воздействовать на массы или заставить их действовать. Надо полагать, что эта формула была удачной. Почти нет партии или страны, которая не пожелала бы иметь свою специально созданную мирскую религию, как только почувствует в этом потребность. Немецкий философ Кассирер пишет:
"Новые политические мифы — это вещи, искусственно сфабрикованные очень ловкими и лукавыми умельцами. Двадцатому веку, нашей великой технологической эпохе, было предназначено развивать новую технику мифа. Отныне можно сфабриковать миф с таким же успехом и таким же образом, как любое современное оружие — пулеметы или самолеты. В этом состоит нечто новое и принципиально важное".
Явно преувеличенное утверждение и неудачное сравнение. Современные религии (слово «миф» неверно в этом контексте и напрасно уничижительно), вначале привитые на других, а затем взращенные умелыми руками на основе психологических законов, — как растения, выращенные в оранжерее. Но это утверждение не лишено основания. Серийное производство верований по одному и тому же шаблону, бесспорно, является изобретением нашей индустриальной эпохи, где все, что существует в диком виде, может быть воспроизведено искусственно, достаточно снабдить его запахом дикости. Наиболее старое из человеческих искусств, религия стала прикладной наукой, коль скоро массы не могут без нее обойтись.
Глава 3. ВОЖДИ ТОЛП
Каждый мог бы быть таковым, но почти никто таковым не является.
I
Продолжим. Толпы обладают веществом и формой. Они состоят из людей внушаемых и поляризованных, податливых и изменчивых, подверженных случайностям внешнего мира. Их форма — прочные верования, догматические по своей природе, по необходимости утопические, сходные с религией. Толпы соединяют, таким образом, то, что есть наиболее примитивного в человеке, с тем, что есть наиболее постоянного в обществе. Именно здесь и кроется проблема: каким образом форма воздействует на вещество? Как она становится ее матрицей? Согласно схеме Аристотеля, необходим третий член силлогизма — демиург, творец, способный соединить их вместе и сделать из них произведение искусства: столяр, превращающий дерево в стол; скульптор, отливающий из бронзы статую, музыкант, который переводит звук в мелодию.
Этим демиургом и является вождь. Он превращает внушаемую толпу в коллективное движение, сплоченное одной верой, направляемое одной целью. Он — художник общественной жизни, и его искусство — это правление, как столярное мастерство — искусство столяра, а ваяние — искусство скульптора. Именно он формирует массу, готовит ее к идее, которая наполняет эту массу плотью и кровью. В чем секрет искусства вождя? В глазах массы он воплощает идею, а по отношению к идее — массу, и в этом обе искры его власти.
Он осуществляет власть, опираясь не на насилие, имеющее вспомогательное значение, а на верования, которые составляют главное. Ведь и скульптор проявляет свой талант не тем, что с помощью молотка и стамески разбивает камень, а тем, что создает из него статую.
“Создавать веру, идет ли речь о вере религиозной, политической или социальной, вере в какое-то произведение, в человека, в идею — именно такова роль великих вождей… Дать человеку веру значит удесятерить его силу”.
Иначе говоря, для толпы вера является тем, чем атомная энергия — для материи: наиболее значительной и едва ли не самой ужасающей силой, которой мог бы располагать человек. Вера активно действует. И тот, кто ей владеет, обладает возможностью превратить множество скептически настроенных людей в массу убежденных индивидов, легко поддающихся мобилизации и ещё более легко управляемых. Однако вернемся к вождю — мастеру в этом искусстве.
II
Идеи управляют массами, но масса с идеями неуправляема. Чтобы решить эту насущную задачу, произвести эту алхимию, необходима определенная категория людей. Они преобразуют взгляды, основанные на чьих-то рациональных соображениях, в действие всеобщей страсти. С их помощью идея становится материальной.
Конечно, эти люди — выходцы из толпы, захваченные верой, более и ранее других загипнотизированные общей идеей. И, составляя единое целое со своей идеей, они превращают ее в страсть:
“Вождь, — пишет Ле Бон, — чаще всего сначала сам был загипнотизированным идеей, ее последователем, апостолом которой он становился позже. Она им овладевает до такой степени, что все, помимо нее, утрачивается и что любое противоположное мнение кажется ему ошибкой и суеверием. Таков Робеспьер, загипнотизированный своими химерическими идеями и использовавший методы Инквизиции, чтобы их пропагандировать”.
Подобные люди, больные страстью, полные сознания своей миссии, по необходимости являются своеобразными индивидуумами. Аномальные, с психическими отклонениями, они утратили контакт с реальным миром и порвали со своими близкими. Значительное число вождей набирается в особенности среди
“этих невротизированных, этих перевозбужденных, этих полусумасшедших, которые находятся на грани безумия. Какой бы абсурдной ни была идея, которую они защищают, или цель, которую они преследуют, любое рациональное суждение блекнет перед их убежденностью. Презрение и гонения лишь ещё больше возбуждают их. Личный интерес, семья — все приносится в жертву. Инстинкт самосохранения у них утрачивается до такой степени, что единственная награда, которой они домогаются, — это страдание”.
Кстати, Ле Бон пишет: “Полусумасшедшие, как Пьер Лермит и Лютер, потрясли мир”.
Картина этих безумцев веры, каковыми были вожди кажется вполне завершенной. Тут нет недостатка ни в отчуждении, ни в жажде страдания, ни в догматической убежденности, ни в упорстве воли. Это своеобразный сгусток толпы. Но они также и радикально от нее отличаются своей несравненной энергией, своим упорством, одним словом, твердостью. Именно это безмерное упрямство, это стремление идти к цели можно считать признаком их безумия. Здоровый, нормальный же человек предпочтет принять компромиссы, необходимые для собственной безопасности и безопасности своих близких. Те, кто отступает перед этой “невозможной миссией”, не перестают уважать то, на что они не способны, они признают свое поражение перед реальностью, которая сильнее их.
Сам Ле Бон никогда не упускает случая оскорбить рабочий класс, но и он поступается своим уважением к вождям, квалифицируя их в отношении ума как
“способных на чрезвычайное упорство в повторении всегда одного и того же теми же словами, зачастую готовых пожертвовать своими личными интересами и своей жизнью ради триумфа идеала, который их покорил”.
Таким образом, вождю необходимо, и это его важнейшее качество, быть человеком веры, до крайностей, до коварства. Большинство людей непостоянны в собственных убеждениях, сомневаются в своих мыслях. Опасаясь быть слишком ангажированными, люди сохраняют по отношению к ним определенную дистанцию. С появлением вождя всякая неуверенность исчезает и любая дистанция ликвидируется. Безразличие, эта великая добродетель нормальной жизни, для него является смертельной слабостью, гибельной роскошью. Его идея — не просто средство, инструмент амбиций, которым он пользуется на свой лад. Она является убеждением, безоговорочно внушенным ходом Истории или Божьим повелением. Любое его действие нацелено на достижение триумфа — доктрины, религии, нации — любой ценой. Другие люди, от первого до последнего, покоряются ему и выполняют свой долг, подчиняясь ему.
Сектантский фанатизм исходит от вождя, и любой великий вождь — фанатик. Массы заражаются фанатизмом с поразительной легкостью. Несокрушимая уверенность в себе фанатиков порождает безмерное доверие других. Они говорят себе: “Он знает, куда идет, тогда пойдем туда, куда он знает”. Громкие раскаты его речи не смущают, а непреодолимо влекут их. Когда он говорит языком силы, озаренной светом веры, все его слушатели покоряются. “Религиозный человек думает только о себе” — пишет Ницше. В “Я” заложена его идея. Контраст между вождем и просто политическим деятелем был недавно блестяще описан Фюре, историком Революции. По поводу Робеспьера, одного из образцов вождя для психологии толп, он пишет:
“Тогда как Мирабо или Дантон, другой виртуоз революционного слова, выглядят ораторами-лицедеями, мастерами двуязычия, Робеспьер — это пророк. Он верит во все, что говорит, и выражает это языком Революции, ни один современник не пронес через себя такого, как он, идеологического воплощения революционного феномена. Можно сказать, что у него нет никакой дистанции между борьбой за власть и борьбой за интересы народа, которые совпадают по определению”.
Таким образом, здесь можно видеть слияние индивидуальной судьбы и судьбы толпы, идеи и общества, власти и веры. Некоторые из этих черт можно найти у Шарля Де Голля, если верить одному из самых осведомленных наблюдателей:
“Никогда пророк, — пишет Жан Даниэль, — не чувствовал себя настолько уверенным в своем предназначении. Никогда страсть не утверждала себя до такой степени самолюбования. Никогда возлюбленный не был настолько влюблен в предмет своей любви”.
Амбиция вождя, его непреодолимая жажда вырваться вперед раскрывают, таким образом, смысл призвания, властной миссии. Он ее выполняет так же, как загипнотизированный исполняет приказания, данные голосом, и повторяет внушенные слова. Никакое препятствие, ни внешнее, ни внутреннее, его не останавливает, как будто бы он побуждаем неудержимой волей самого сообщества. Вот поучительное сравнение. Государь у Макиавелли — личность проницательная и лишенная принципов, тонко рассчитывающая силы, манипулятор, знающий людей. Он действует за кулисами, в затхлой атмосфере. Каждая мысль у него имеет и тайный смысл. Совсем иным нам представляется вождь, загипнотизированный идеей, верой. Он идет навстречу толпам открыто, лицом к лицу. Ему не чужды закулисные махинации, силовые компромиссы, коварство власти. Но самая большая его уловка состоит в том, чтобы делать то, что он говорит, иметь в качестве задних мыслей только мысли, открыто им выдвигаемые, следовать своим путем до конца когда никто на это не надеется, не считая его таким безрассудным, каким он на самом деле является. Когда замечают, таким образом, совершенную ошибку, чаще всего бывает слишком поздно. Как было слишком поздно в Германии: каждый верил, что Гитлер останется пленником союзов, которые он заключил, утаит свою ненависть против евреев, социалистов и т. д. с целью захвата власти, а затем его объявят самозванцем перед народными массами. Однако упорство и убежденность Гитлера в этих роковых идеях разрушили все расчеты, привели всех в растерянность. Авторы этих махинаций были уничтожены той простой машиной, запуску которой они способствовали. И этот случай не уникален в недавней истории.
Второе качество вождя проявляется в преобладании смелости над интеллектом. Как определить эти пары понятий, которые, как здоровье и безумие, сила и слабость, объясняются зависимостью одного от другого? Оставим на уровне здравого смысла, удобных непонятностей принимаемые значения, которые каждый, по-видимому, понимает. Остановимся на этом: людей, способных проанализировать ситуацию, поразмыслить над задачей и предложить решение, в политике, как и везде, достаточно много. Они умеют рассматривать проблему со всех точек зрения, предвидеть все ограничения решения и дать объяснения. Они представляют собой прекрасных советников, строгих экспертов и грозных исполнителей. Но верная теория, точное рассуждение ничего не значат без воли к действию, умения увлечь людей, запасть им в душу. Итак, смелость — это качество, которое превращает возможность в реальность, рассуждение в действие. В ответственных случаях, в решающие моменты смелость, а значит, характер, берет верх над интеллектом и ей принадлежит последнее слово. Из советника она делает вождя, как Помпиду, из генерала — императора, как Наполеона, из первого среди равных — властелина равных, как Сталина. Это качество свидетельствует о владении своей волей, что подчеркивает Гете:
“Человек, владеющий и утверждающий господство над самим собой, решает самые трудные и самые великие задачи”.
Это свойство позволяет ему не бояться насмешек, осмеливаясь делать то, на что не осмелилась бы уравновешенная мысль: встать на колени, чтобы поцеловать землю концентрационного лагеря, как канцлер Брандт, или воскликнуть “Я — Берлинец”, как президент Кеннеди. Вопрос отваги всегда является центральным в управлении, когда дружественные силы ненадежны, а враждебные — опасны. В сравнении с ней ум кажется скорее помехой, чем козырем:
“Вождь, — замечает Ле Бон, — может быть порой умным и образованным, но в целом это ему скорее бесполезно, чем полезно. Обнаруживая сложность вещей, позволяя объяснить и понять их, ум проявляет снисходительность и существенно ослабляет интенсивность и действенность убеждения, необходимого проповеднику. Великие вожди всех эпох, главным образом, революционных были людьми ограниченными и, однако, совершали великие деяния”.
Вот неизменный постулат: не бывает слишком много характера, то есть силы, но можно обладать избыточно большим умом, то есть слабостью, которая обескровливает накал и рассеивает ослепление, необходимое, чтобы действовать. Известная поговорка гласит: “Все понять — значит, все простить”. Эту идею можно обнаружить в “Поэзии и Правде” Гете:
“Это не всегда люди, превосходящие других умом или талантами (как властители толп); редко они отличаются добрым сердцем: но им свойственна необычайная сила, и они имеют невероятную власть над всеми существами и даже над природными силами, и кто может сказать, до каких пределов способно простираться такое влияние? Все объединенные силы морали бессильны против них; и напрасно самая здравая часть человечества пытается заподозрить и обвинить их в обмане или в том, что они обмануты, масса завлечена ими”.
Можно упрекать психологию толп и особенно Ле Бона за поспешные замечания, грешащие предрассудками, и, откровенно говоря, поверхностные. Но поразительно, до чего они дублируются в описаниях двух наиболее показательных вождей нашего времени: Сталина и Гитлера. По сравнению с другими руководителями российской коммунистической партии, такими великими ораторами, как Зиновьев и Троцкий, блестящим теоретиком Бухариным, Сталин слыл за личность неприметную, с посредственным интеллектом. Он обладал весьма элементарными познаниями в области истории, литературы и марксизма. Его тексты были совсем не оригинальны, выдавая ограниченность ума, к тому же ему недоставало полемического дара.
“В движении, привычном к самым напряженным дебатам идей, пропитанном романтизмом, где одни великие революционные деяния и блистательные атаки в область марксистской теории создают ауру, это a priori неисправимый недостаток…”.
Да, этот человек имел не только этот недостаток, врачи даже считали его психически больным:
“Врачи Плетнев и Левин диагностировали психическое заболевание, даже произнеся слово паранойя”.
Хрущев констатировал тот же диагноз в своей знаменитой речи о культе личности. Он подтверждает его, имея на то основания, так как был одним из его ближайших соратников. А блеск ума и обширность знаний стали ограничениями не для Сталина, которому их недоставало, а для Троцкого, который был ими щедро наделен; они сделали его нерешительным в критические моменты, склонным к компромиссам и к ложным расчетам. Один из его сторонников, Иоффе, признался ему в этом перед самоубийством в одном из писем: