Хозяин подтвердил, что, действительно, у них есть спагетти по-любительски. Мы все заказали закуску и спагетти, кое-кто еще аббакио, а другие — жареных кур. Что касается десерта, то мы решили еще подумать. Тут Сирио вдруг заявил, что желает супа, и хозяин обещал подать ему куриный бульон. Потом спросил, какого нам угодно вина: белого или красного, сухого или полусухого? Мы выбрали сухое Фраскати, хозяин принес бутылки, бокалы, хлеб, завернутые в салфетки приборы и ушел на кухню.
Амилькаре, приободрившись, спросил:
— Ну, как вам здесь нравится?.. Ведь правда же здесь хорошо?
Мы молча переглянулись, затем Сирио высказал общее мнение:
— Хорошо ли здесь, мы еще увидим… А пока что мне кажется, будто я нахожусь в общественной уборной.
Этот ответ очень не понравился Амилькаре, и между ним и Сирио тотчас же завязалась перепалка: ты вечно всем портишь праздник, а тебе лишь бы экономить; с твоей язвой желудка нечего ходить по ресторанам, а ты поесть любишь, а тратиться не хочешь, и так далее. Между тем время шло, а нам все не подавали, и мы, как это обычно бывает в плохих ресторанах, принялись за вино и хлеб, разговаривая о том о сем.
Было ужасно холодно: ноги у всех замерзли, спины застыли. А от вина может быть, потому, что оно, как утверждал Сирио, было разбавлено водой, чем больше мы его пили, тем холоднее нам становилось. В конце концов Амилькаре, потеряв терпение, отправился на кухню. Скоро он возвратился очень довольный и объявил, что сейчас нам подадут. И в самом деле, вслед за ним явился хозяин и принес закуску. Мы заглянули в тарелки: вот так убожество! Пара артишоков, тоненький ломтик ветчины и одна сардинка. Сирио обратился к Амилькаре:
— Мне кажется, угощение-то у тебя сегодня будет неважное.
Приступили было к закуске, но тут же все заговорили, что ветчина дьявольски соленая и есть ее невозможно.
— Африканская ветчина, — сказал Сирио. Он, казалось, задался целью весь вечер поддразнивать Амилькаре.
Одним словом, вся закуска так и осталась на тарелках. К счастью, тут в качестве подкрепления подоспели спагетти. От них шел пар, потому что воздух в комнате был ледяной, но стоило только взять их в рот, как сразу обнаружилось, что они чуть теплые. Тем временем Сирио старательно мешал в своем бульоне ложкой, словно надеялся отыскать в нем жемчужину. Потом он подозвал хозяина и совершенно серьезно спросил:
— Вы что, охотник?
Хозяин ответил, что он не понимает вопроса. Тогда Сирио сказал:
— Вы, верно, стреляли в этот бульон из ружья?
— Что вы этим хотите сказать?
— Я хочу сказать, что ваш бульон весь пропах дымом.
Хозяин запротестовал и довольно грубо:
— Какой еще тут дым?.. Дым в моем бульоне?.. Да у вас в голове дым!
Сирио побледнел и возвысил голос:
— Раз я сказал, что бульон пахнет дымом, значит вы должны мне верить.
Хозяин заворчал, пошел на кухню и возвратился с кастрюлей, чтобы показать нам мясо, из которого был сварен бульон. Пока он по очереди подносил каждому из нас под нос кастрюлю, раздался крик: — Ой! Таракан!
Мы все обернулись, — это крикнула Джемма, племянница Амилькаре; она показывала на что-то черное в своей тарелке со спагетти. Хозяин заспорил:
— Ну, какой там таракан!.. Это просто лук, он немного подгорел…
Но Джемма упорствовала:
— А я вам говорю, что это таракан… Смотрите… вот даже лапки…
Хозяин подошел к ней и посмотрел; это, действительно, был таракан. Подхватив его вилкой, хозяин невозмутимо сказал:
— Ну ясное дело… мог упасть из вытяжной трубы… Это случается…
И ничего больше не добавив, ушел на кухню со своей кастрюлей и со своим тараканом. Мы переглянулись, ошеломленные.
— Я голоден и буду есть! — заявил наконец Амилькаре, берясь за вилку.
Мы последовали его примеру, преодолевая отвращение. И только одна Джемма не притронулась к еде, сказав, что ей противно.
Стало еще холоднее, и, доев спагетти, мы все отправились за своими пальто и теперь сидели за столом одетые. Снова появился хозяин и поспешно расставил перед нами порции курицы и аббакио. Курица была тощая, сухая, такую подают в закусочной четвертого разряда. А аббакио все состояло из ребер, кожи и жира, да вдобавок верно осталось от утра, а теперь его разогрели. Амилькаре вонзил в кусок мяса вилку, поднял его кверху и закричал в бешенстве.
— Да ведь это есть невозможно!.. Хозяин! Хозяин!
И снова появляется хозяин с мрачной физиономией. Амилькаре спрашивает его:
— Можете вы мне объяснить, почему вы держите тратторию?
— А что же мне по-вашему делать?
— Да что угодно — подметать улицы, быть вагоновожатым, могильщиком, но только не хозяином ресторана.
В общем, началась новая перепалка, правда, довольно вялая, потому что хозяин был настолько погружен в свою мрачную задумчивость, что даже не очень обижался. Так продолжалось до тех пор, пока из кухни не высунулся повар в колпаке и не позвал хозяина. Тот ушел. Амилькаре крикнул повару:
— Эй, повар… Вы нас отравили!
Повар исчез, даже не удостоив его ответом, а мы снова принялись сражаться с бараньими ребрами и куриными костями.
Настроение у всех было прескверное; мы замерзли хуже, чем на улице; желудки были набиты какой-то скверно приготовленной дрянью, к тому же еще и плохо перевариваемой. Амилькаре, который наконец понял, какую допустил ошибку, захотел хоть немного исправить положение и заказал две бутылки красного вина и бисквиты. Только это вино и бисквиты оказались единственно приличной едой за весь вечер. Но и тут заслуга не принадлежала хозяину; бутылки были запечатанные, а бисквит прибыл из Милана. Мы выпили вина — это была барбера, закусили бисквитом и немного согрелись.
Между тем ресторан опустел; кроме нас, в нем оставалась только компания молодых людей за соседним столиком. Они играли в карты, и вскоре к ним присоединились хозяин и повар. Ремо, весь вечер не перестававший шутить с Джеммой и приободренный вином, захотел спеть. Он всегда за десертом вызывался петь; я вовсе не хочу сказать, что он плохо пел, но только песни у него были вечно одни и те же, и мы все их знали наизусть. В этот вечер ему, разумеется, хотелось спеть для Джеммы, которая впервые была в нашей компании, и мы, угадав его желание, согласились послушать. Однако, чтобы вы могли представить, что такое пение Ремо, я должен описать это. Ремо маленького роста, лицо у него смуглое, яркое, низкий лоб весь покрыт черными кудряшками, глаза прищуренные, налитые кровью. И тем не менее, несмотря на эту несколько грубоватую внешность, Ремо, когда поет, не бывает вульгарен, а скорей даже наоборот — слащав. Он берет за руку девушку, которой предназначена его песня, наклоняется к ней и, зажмуривая глаза, сложив губки бантиком, тихо поет страстным, масляным, вкрадчивым голосом. К тому же у всех его песен рифмы очень однообразные: или это «енье» волненье, томленье, мленье, или «ты» — мечты, цветы, красоты. Итак, в этот вечер Ремо по своему обыкновению схватил за руку Джемму и начал ей петь, приблизив свое лицо к ее лицу, а мы все в замешательстве молчали и только смотрели на него. Джемма улыбалась, и эта улыбка ободрила его, — пропев одну песню, он начал вторую. Между тем за соседним столиком тоже замолчали и смотрели на нас; затем оттуда стали доноситься смешки, и наконец один из молодых людей запел, передразнивая Ремо, а другой, спрятав голову под стол, принялся мяукать по-кошачьи. Ремо, казалось, не замечал этого или делал вид, что не замечает. Он запел третью песню, но, поскольку за соседним столиком продолжали смеяться и мяукать, ему пришлось прервать пение, и он с достоинством сказал:
— Хватит, мне, видно, лучше кончить…
Но тут Сирио, которого это вовсе не касалось, неожиданно вмешался:
— Пой… Не обращай внимания на невежественных, невоспитанных людей… Пой.
И сразу же, точно по сигналу, невысокий кудрявый блондин в красном свитере, доходившем ему до самых ушей, поднялся из-за своего столика и, подойдя к Сирио, спросил:
— Кто это — невежественные и невоспитанные люди? Сирио человек очень желчный и никого не боится. Он ответил:
— Все вы!
— Ах, вот как! Почему же это? Ведь мы находимся в ресторане… Это общественное место, и мы можем делать, что нам нравится.
— И мы тоже делаем, что нам нравится… И именно поэтому заявляем вам, что вы, сидящие вон за тем столиком, невежи и дурно воспитаны.
Тем временем хозяин, повар и двое приятелей блондина тоже поднялись и подошли к нам. А мы все за нашим столиком остались сидеть.
Блондин заорал:
— А ты-то кто такой? Что тебе надо? Можно узнать, что тебе надо?
И с этими словами он протянул руку, словно хотел схватить Сирио за галстук,
— Прочь руки, прочь! — заорал Сирио, он тоже вскочил на ноги и оказался носом к носу со своим противником. Сильным ударом он отбросил его руку. Тогда блондин взял Сирио за ворот пиджака и дернул назад. Обе наши дамы пронзительно взвизгнули. Ремо крикнул:
— Перестаньте! Не связывайтесь!..
Прошла какая-нибудь секунда. И вдруг совершенно неожиданно Амилькаре сорвался со своего места, схватил блондина за свитер на груди и, с бешенством нанося ему удары, загнал его в глубь комнаты. Стукнувшись о холодильник и припертый к нему, блондин отбивался, а Амилькаре навалился на него всем телом, словно хотел раздавить. И вдруг мы увидели, как широкая спина Амилькаре откинулась назад, он грохнулся навзничь и остался лежать неподвижно, как колода. Блондин, который оказался боксером, нанес ему короткий удар в подбородок, и нокаутированный Амилькаре распростерся на опилках, покрывавших пол.
Все кончилось так, как и должно было кончиться: полиция записала наши фамилии, дамы плакали, Амилькаре держался рукою за подбородок и все повторял, что не заплатит ни единого сольдо; Сирио, Ремо и я оплатили счет, а хозяин кричал нам из кухни:
— Зачем вы только ходите в ресторан? Сидели бы лучше дома!
Едва мы вышли из траттории, как где-то наверху открылось окно и кто-то выбросил на улицу сверток объедков, угодивший Амилькаре прямо по голове.
— Ах, простите! — крикнул тоненький голосок. — Это — для кошек.
И в самом деле, кошек здесь было великое множество; они сидели и терпеливо дожидались, когда мы пройдем, чтобы приблизиться к свертку. Но Амилькаре, совсем потерявший голову и убежденный, бог знает почему, что это хозяин обстрелял его объедками, все порывался вернуться. И нам пришлось просто силой увести его, а он не переставая ругался и счищал со шляпы рыбью чешую. Одним словом, что называется — провели приятный вечерок.
Шуточки жары
Летом, наверное потому, что я еще молод и не привык чувствовать себя мужем и отцом семейства, мне всегда приходит охота куда-нибудь удрать. Летом в Риме в богатых домах с утра закрывают ставни, и свежий ночной воздух сохраняется в просторных комнатах; в такой квартире все на месте, все чисто, прибрано, в порядке; в полутьме поблескивают зеркала, мраморные полы, полированная мебель; даже тишина там какая-то прохладная, темная, успокаивающая. Захочешь пить — тебе приносят на подносе вкусный холодный напиток — лимонад или апельсинную воду в хрустальном бокале, и кусочки льда в нем весело звенят при помешивании, так что один этот звук уже тебя освежает.
Другое дело в бедных домах. С первым жарким днем зной забирается в душные комнатушки и все лето оттуда не уходит. Хочется пить, но из крана в кухне течет теплая, как бульон, вода. В квартире негде повернуться. Кажется, что предметы — мебель, одежда, посуда — словно разбухли и так и лезут на тебя. Все сидят без пиджаков, а рубашки все равно влажные и пахнут потом. Если закроешь окно — задыхаешься, потому что ночная свежесть не проникает в эти две-три клетушки, где спят шесть человек; а в открытые окна врывается солнце и приносит все запахи улицы — горячего железа, пота и пыли. С наступлением жары и характеры у людей портятся, все раздражаются по пустякам, ссорятся. Но богатый в таких случаях возьмет да и уйдет куда-нибудь в глубь квартиры, на две-три комнаты подальше; а бедные люди остаются сидеть нос к носу друг с другом перед сальными тарелками и грязными стаканами или же должны совсем уходить из дому.
В один из таких жарких дней, хорошенько перессорившись со всей семьей: с женой, потому что суп был слишком горяч и пересолен; с шурином, потому что он защищал жену, а, по-моему, не имел на это права, так как остался без работы и сидел у меня на шее; со свояченицей, потому что она была на моей стороне, а меня это злило, так как она попросту влюблена в меня и кокетничает; со своей матерью, потому что она пыталась меня успокоить; с отцом, который требовал, чтоб ему дали спокойно поесть, и, наконец, с дочкой, потому что она разревелась, — я вскочил, схватил со стула пиджак и заявил напрямик:
— Знаете что? Вы мне все надоели. Увидимся в октябре, когда будет попрохладнее.
И ушел из дому.
Жена, бедняжка, выскочила на лестницу и, перегнувшись через перила, крикнула, что есть еще салат из огурцов, который я так люблю. Я ответил: «Ешь сама» — и вышел на улицу.
Живем мы на виз Остиензе. Я перешел улицу и машинально направился к чугунному мосту у римского речного порта. Два часа — самое жаркое время дня; небо было сине-свинцовое от сирокко, словно подбитый глаз. Дойдя до моста, я прислонился к железным перилам, которые так и обжигали руку. Тибр, зажатый меж набережных, со своей грязно-желтой водой был похож на сточную канаву. Газгольдер, напоминающий обгорелый каркас здания, печи газового завода, силосные башни, трубопровод бензоцистерн, остроконечная крыша теплоэлектроцентрали обступали горизонт, и казалось, будто это не Рим, а какой-нибудь промышленный город Севера. Я постоял немного, глядя на Тибр, такой желтый, узкий, на баржу у пристани, груженную мешками с цементом, и мне стало смешно, что эта канавка зовется портом, так же как порты Генуи или Неаполя, куда заходят огромные корабли. Если бы я действительно захотел сбежать, то из этого «порта» я мог бы самое большее добраться до Фиумичино и поесть жареной рыбы, глядя на море.
В конце концов я двинулся дальше, перешел мост и направился к пустырям, которые тянутся по ту сторону Тибра. Хоть я живу близко, но никогда здесь не бывал и не знал толком, куда шел. Сначала я зашагал по обычной асфальтовой дороге, по обе стороны которой были голые поля с грудами отбросов. Потом дорога превратилась в немощеную тропинку, а груды мусора поднимались уже целыми холмами. Я решил, что, видимо, попал в ту часть города, куда вывозят мусор со всего Рима; здесь не росло ни былинки и все кругом было засыпано бумажками, ржавыми консервными банками, кочерыжками, всякими отбросами пищи; пустырь был залит слепящим солнечным светом, остро пахло гнилью. Я остановился в нерешительности: идти вперед не хотелось, а возвращаться назад тоже желания не было. И вдруг я услышал, как кто-то причмокивает губами, словно подзывает собаку.
Я обернулся, чтобы посмотреть на собаку. Но никаких собак не увидел, хотя среди всех этих куч мусора самое место было бродячим псам. Тогда я подумал, что, наверное, этот зов относится ко мне, и поглядел в ту сторону, откуда доносились звуки. За кучей отбросов я увидел лачугу, которой до сих пор не замечал. Это была крошечная покосившаяся хибарка с крышей из гофрированного железа. У дверей стояла белокурая девочка лет восьми и делала мне знаки, чтобы я вошел. Лицо у девочки было бледное, грязное, под глазами синие круги, как у взрослой женщины, волосы в пыли, пуху и соломе, отчего голова у нее была взъерошенная, как у коршуна. Одета она была проще простого: пеньковый мешок с четырьмя дырками — две для рук и две для ног. Когда я обернулся, она спросила:
— Ты не доктор?
— Нет, — ответил я. — А что? Тебе нужен доктор?
— Если ты доктор, — продолжала она, — то зайди. Маме плохо.
Я не стал уверять девочку, что я не доктор, и вошел в лачугу. В первую минуту мне показалось, что я попал в лавку старьевщика с рынка Кампо ди Фьори: с потолка свисала всякая рухлядь: одежда, чулки, ботинки, домашняя утварь, посуда, тряпье. Но потом я понял, что жильцы, за неимением мебели, развесили свое имущество на гвоздях. Наклонив голову, чтобы не задеть висящие вещи, я озирался по сторонам, ища мать ребенка; девочка украдкой указала мне на кучу лохмотьев в углу. Присмотревшись, я увидел, что этот узел тряпья пристально глядит на меня одним сверкающим глазом; другой глаз был закрыт прядью седых волос. Вид этой женщины ужаснул меня: она выглядела старухой, но в то же время ясно было, что она еще молода. Поймав мой взгляд, она вдруг сказала:
— Знакомые на этом свете всегда повстречаются, коль не умрут.
Девочка расхохоталась, словно начиналось забавное представление, и, присев на корточки, стала играть пустыми консервными банками.
— Но, право же, я тебя не знаю, — сказал я. — Кто ты? Эта девочка твоя дочь?
А она мне:
— Конечно… Она и твоя дочь тоже…
Девочка снова захихикала исподтишка, не поднимая головы. Я принял это за шутку и ответил:
— Может быть, моя, а может, и кого другого.
— Нет, — ответила женщина, приподнявшись с земли и указывая на меня пальцем, — это именно твоя дочь и только твоя… Бездельник, лентяй, трус, мерзавец — вот кто ты такой!
При этих оскорблениях девочка начала громко смеяться, словно только и ждала их.
— Придержи язык… — говорю я возмущенно, — я же сказал, что не знаю тебя.
— Ах, ты меня не знаешь?.. Не знаешь, а все-таки вернулся сюда? Если ты меня не знаешь, как же ты нашел дорогу к дому?
— Трус-мерзавец, трус-мерзавец, — вполголоса стала напевать девочка.
Меня прошиб пот от жары и злости.
— Я случайно проходил здесь, — ответил я.
— Ах, бедняжка, — проговорила женщина насмешливо и, повернувшись к девочке, приказала: — Дай мне сумку.
Девочка проворно сдернула с гвоздя сумочку из черного бархата, всю рваную и грязную, и дала матери. Та открыла ее, вынула лист бумаги и сказала:
— Вот брачное свидетельство: Эльвира Проэтти, супруга Эрнесто Рапелли… Ты еще будешь отнекиваться, Эрнесто Рапелли?
А меня как раз зовут Эрнесто. Меня ужасно поразило это совпадение.
— Но я не Рапелли, — сказал я растерянно.
— Ах, не Рапелли?.. Девочка теперь распевала:
— Эрнесто, Эрне-есто.
Женщина поднялась на ноги. Я угадал верно: хоть она была седая, вся в морщинах и без зубов, все же видно было, что ей не больше тридцати лет.
— Ах, так ты не Рапелли… — Подбоченясь, она подошла ко мне, пристально поглядела и крикнула: — Ты Рапелли! Перед богом и людьми, ты и есть Рапелли!
— Понимаю, — говорю я, — ты себя плохо чувствуешь. С твоего позволенья, я уйду.
— Нет, погоди минутку!.. Не так скоро! Девочка вне себя от восторга плясала вокруг нас. Женщина снова заговорила с насмешкой: