Неожиданная помощь была кстати. Карагодин обрадованно жал руки вновь прибывшим, растроганно гладил Петю и Ивгу. Они увильнули от него и вместе с Мишей побежали к делянке.
— Рад? — шепнула на бегу Ивга. — А я без тебя скучала.
Миша покраснел, оглянулся. Позади шли родители.
Ветерок совсем стих. Воздух погустел. Мошкара, поднявшаяся из бурьянов, липла к телу, лезла в глаза и уши. Вода в кубышке нагрелась, пахла прелью.
— На дождь парит, — сказал отец, почесывая бороду и грудь, — дюже знойно.
Илья Иванович приостановился. Начав работать с запалом, он скоро выдохся и рад был беседе как передышке.
— Дождь — неплохо.
— Неплохо, если вовремя… Ну, что же, Лиза, кулеш пора варить. Помощников-то подкормить нужно.
Елизавета Гавриловна, захватив тяпку, направилась к балагану.
Далекие горы затянуло. Из-за Кубани поползли тучи. Повеял зябкий ветер, поднявший пыль на полевых дорогах. Облака двинулись быстрее, опускаясь все ниже и ниже. Дым разведенного Елизаветой Гавриловной костра начал стелиться над бурьянами. Отслаивалась и шумела солома на шалаше. От просяного поля подскакал Ляпин. Задержался возле Карагодиной.
— Кажись, градовая хмара, Гавриловна! — крикнул он, указав на оловянное небо. — Не дай боже.
Ляпин быстро перекрестился и ударил коленями жеребца.
— Ежели девчата до вашего курения прибегут, пустите.
— Пускай бегут, — вдогонку бросила Карагодина, наблюдавшая, как по ветру пушисто развевался хвост ляпинского жеребца.
С поля долетела песня. Выделялся голос Марьи Петровны. Елизавета Гавриловна с улыбкой прислушивалась. Это была песня их юности, когда, молодые и бездумные, они с Машей ходили на поденные работы.
Елизавета Гавриловна видела сына рядом с дочерью своей подруги, и хорошее предчувствие волновало ее.
Кулеш кипел в чугуне, подрагивала синяя эмалированная крышка. Елизавета Гавриловна разломила кизяк, обложила чугунок и пошла на поле.
— Помогай, помогай, мать! — покричал ей муж.
Карагодин нарочито спешил, чтобы показать пример и как следует использовать помощь Шаховцовых. Он уже раскаивался, что послал жену стряпать и тем оторвал от работы лишнего человека. Возвращение ее было весьма кстати: теперь до непогоды они, пожалуй, смогут выполоть подсолнухи.
На спине Карагодина, там, где ходили лопатки, отпечатались два мокрых пятна, рубаха прилипла к телу, подол, которым он утирался, намок, бил по коленям.
— Давай, ребята, давай! — подзадоривал он.
Набрякшая туча уже нависла над ними. Дымчатые клубки, оторвавшись от свинцовых закраин, понеслись по небу. Ветер дул порывами, коротко и сильно. Ивга сжимала коленями юбку. Галопом возвращался Ляпин. Купырик, спугнутая Ляпиным, сорвалась с прикола и, взбрыкивая, понеслась по соседнему полю.
— В потраву! — закричал отец, размахивая тяпкой. — Мишка!
Выскочив на дорогу, Миша побежал ловить Купырика. Первые капли дождя запрыгали по дороге, кружась и не сразу впитываясь в пыль. Близко, за скрида-ми прошлогодней ляпинской соломы, сломалась молния, громыхнул гром. Полил густой и сильный дождь. Миша догнал Купырика, вскочил на нее и опередил девчат, бежавших прятаться в карагодинский курень.
Потоки воды неслись по придорожному ровчику. От костра поднимался редкий дым. Мать стояла в шалаше, у входа. Сверху протекало, брызги летели ей в лицо.
— Не дай, боже, града, — крестясь, шептала она, — только не дай, боже, града.
— Лаврентьевича долго нет, — сказал Илья Иванович, обжимая рубаху, — не смыло ли его?
— К лошадям побежал. На детей разве надежда.
— Батя всегда такой, — буркнул обиженный Миша.
Он умостился возле Петьки. Прокатился гром. Холодный ветер ворвался в курень. Взвизгнули девчата. На траве резко запрыгали круглые, будто обсахаренные, льдинки.
Елизавета Гавриловна схватила брезент и, прижимая его к груди, выбежала наружу.
— Тетя Лиза! Куда? — закричала Ивга.
Миша устремился вслед за матерыо, обозленный ее поступком. Но когда он увидел, как оскользаясь и падая, она потащила брезент, горячая жалость залила его сердце. Миша догнал ее.
— Мама, мамочка, простудитесь!
— Ой, сыночек, сыночек! — шептала мать.
Ее побелевшие губы тряслись.
Град больно колотил по голове, плечам. Миша помогал, не обращая внимания на боль. Он понимал безрассудность поступка матери, но перечить ей не мог. Они принялись натягивать брезент над подсолнухами. Им помогали выскочившие из куреня Илья Иванович и Петя. Град, отпрыгивая от брезента, скатывался в кучки, таял.
— Мама, мама! — громко закричал Миша, — не поможет. Мама!
— Поможет, поможет, — просила мать, — держите! Скоро пройдет.
Она стояла мокрая, простоволосая, согнувшись под непосильной тяжестью брезента, и ручьи обмывали ее щиколотки.
К ним бежал отец, закрывая лицо руками. Он еще издали кричал и ругался так, как никогда до этого не слышал от него Миша. Отец подбежал мокрый, с окровавленным лицом и косматыми волосами. Схватив жену и сына, он грубо потащил их за собой, продолжая браниться скверными словами. Мать, пораженная этими ругательствами, тревожно махала рукой.
— Семен, что ты… Миша тут…
В курене Миша опустился на колени перед матерью, а она положила ему на лицо холодные посиневшие руки. Отец прикладывал подол рубахи к ссадинам на своем лице, и на холсте множились кровяные пятна. Он искоса поглядывал на сына, покрякивал, вздыхал.
— Ничего, Семен Лаврентьевич, бывает всякое, — сказал Илья Иванович.
— Одно к одному.
Градовая туча ушла. Шел мелкий дождь. Разгромленное поле обмывалось дождем. Выйдя из куреня, Шахов-цов присел на корточки. Осторожно приподнял перешибленный подсолнух, повисший на кожуре шершавого стебля. Карагодин опустился рядом, протянул грязные подрагивающие пальцы.
— Отойдут?
— Какие отойдут, какие подсохнут. — Илья Иванович обмахнул лысину ладонью. — Не горюй, Лаврентьевич. Люди и то умирают…
ГЛАВА III
Павло верхом объезжал пострадавшие от градобоя форштадтские земли. С ним ехали Меркул, Шульгин и писарь. Совет решил градобойные земли пересеять просом, а семена отпустить из общественных магазинов.
Хозяева, явно преувеличивая размеры градобоя, старались убедить недоверчивого Шульгина. Степан часто спрыгивал с лошади и, ведя ее в поводу, вымеривал участки.
— Шагает-то как, ирод, из двух десятин одну делает, — жаловались станичники.
— Шаг у него правильный, — спокойно говорил писарь, делая отметку в списке.
Павло не вступал в пререкания, и эта спокойная сдержанность нравилась казакам.
В Совете Батурин просмотрел списки, покидал костяшками счет и твердо сказал:
— На перепашку три дня.
— Не много ли? — съязвил Меркул, зная, что за три дня не управиться.
Павло поглядел на Меркула, чуть-чуть улыбнулся.
— По-прежнему не управились бы, — обратился он к Шульгину, — выгоняй-ка плужки со станичного бока пущай пособляют.
— Всем?
— Нет, — сказал Павло, — только тем, у кого с тяглом худо. А ты, Меркул, магазины откроешь. Семена давай с отдачей. Понял?
— Понял, Павел Лукич, — сказал Меркул, берясь за шапку, — давать семена с отдачей.
К вечеру от форштадта, узнавшего о необычной помощи, оказанной Советом, приходила делегация с благодарностью.
Павло выслушал форштадтцев.
— Поручили хозяиновать — хозяиную. Не от меня это. Вас на мое место поставят — так же делать будете, власть уж такая беспокойная.
В полдень к Карагодиным прибежала Любка, любившая приносить новости. Она торопливо поведала о новой ссоре, вспыхнувшей в их доме. Оказывается, Павло не разрешил отцу брать общественные семена и пользоваться чужими конями. Лука разгорячился, поднял брань, плохо обозвал сына, а тот пригрозил охладить отца в «каталажке». Любка, припоминая подробности ссоры, поминутно прыскала смехом и ушла, пощелкивая семечки.
Вскоре после того как Любка ушла, подъехал Меркул. Не слезая с дрожек, он помайил Мишу. Когда тот подошел, яловничий показал ему прикрытую войлоком перепелиную сеть и две байки.
— Рискуешь, урядник?
Предложение было заманчиво, но Миша колебался.
— Утром перепахивать подсолнушки.
— Так то утром. Мне тоже с утра в магазины[1].
Меркул положил на ладонь кожаную байку, постукал по ней пальцем, одновременно наблюдая за Мишей. Мальчик услышал зовущий голос перепелки, как бы выговаривающей «спать пойдем, спать пойдем», и улыбнулся. Меркул был доволен. Перепелиная охота была нарочно придумана им, чтобы отвлечь мальчишку от тягостных впечатлений градобоя.
— Сейчас прибегу, — согласился Миша, — только маму спрошу да хлеба возьму.
На заходе солнца они расположились вблизи Северного леса, на межнике ячменного поля… Раскинув сети, которые сам он вывязывал в долгие зимние ночи, Меркул проверил байки, продул головки, одну байку передал Мише. Возле себя он поставил клетки, плетенные из чернолозника, по форме напоминающие рыбные вентери. Подстелив зипун, он лег на живот, упершись локтями.
— Не казацкое дело птичек ловить, а тянет, привычка, — сказал Меркул.
Миша смотрел на его опаленную с правого бока бороду. Миша знал, что подпалины — следы выстрелов древнего Меркулова ружья. Ребята частенько за глаза издевались над бородой яловничего, но в душе каждый из них завидовал этим подпалинам.
Тишина. На уровне глаз мягкие и широкие листья ячменя и кое-где начинающая цвести сурепка. Из леса покричал удод, и, словно в ответ ему, по полю зачирикали невидимые глазу пичужки. Солнце склонилось огромное, красное, таким оно, по приметам, бывает перед сильными ветрами, долетающими сюда из среднеазиатских пустынь и из Афганистана. Кузнечики прекратили верещанье, зашмыгали ящерицы. Комары, прилетевшие из недалекого лимана, надоедливо запели над ухом. Начали перекликаться перепела. Меркул подвинулся вперед, вынул байку. Тихий позывной ее голос породпл ответное хриплое и глухое «хавав-хавав-хавав!». Выпорхнул перепел, полетел над ячменем и грузно упал невдалеке от них. Меркул и Миша затаили дыхание. Растопырив крылья и взъерошившись, самец кружил со своим требовательным «хавав-хавав». Он искал ту, которая позвала его на свидание. Меркул тихонько подбаял. Перепел вспорхнул и угодил в сетку. Маленькое тельце затрепетало в руках Меркула.
— Жирный, — шепнул дед и поплевал на птичку. — Для почину.
Он снова принялся баять. Отозвались сразу два перепела.
— Теперь ты, — разрешил Меркул.
Миша взял свою байку и сразу же поддался очарованию этой ночной охоты…
Утром у них были серые, но веселые лица. Меркул поднялся, расправил плечи так, что захрустели кости, и закурил впервые за всю ночь. В густо набитых клетках притихли перепела.
— Поделим добычу поровну. Доставай бутылку водки и зови меня в гости.
— Не пью я водку, — Миша скривился, — горькая она.
— А сладкую водку пить неинтересно, — сказал Меркул. — Вот перекурим и домой. Как раз к выезду успеешь.
Вдруг тревожно зазвонили обе жилейские церкви.
— Всполох! — воскликнул Меркул, вскакивая на ноги.
От станицы показались два всадника, наперегонки скакавшие по дороге. На развилке двух шляхов, ведущих на приписные хутора Песчаный и Галагановский, всадники разъединились. Меркул бежал по ячменному полю, оставляя сизый примятый след. Его догонял Миша, томимый какими-то предчувствиями. Перед ним ощутимо страшно вставала та памятная «рафоломеевская ночь», когда дико ревел могучий конокрад Шкурка, избиваемый казаками, и багровые факелы отбрасывали черные хвосты копоти. Всадник приближался. Это был Писаренко. В руках его трепетал красный флаг, наискось поставленный по ветру карьера. Запыхавшийся Меркул выпрыгнул на дорогу и поднял руку. Писаренко круто осадил коня.
— Война? — крикнул Меркул, указывая на флаг, поднимаемый станицей только во время мобилизации.
Писаренко махнул рукой на север:
— Германец идет! Оттуда идет! На Кубань идет!
Он вздыбил коня, на секунду перед глазами Миши мелькнули лепешки-подковы, серебряный эфес шашки, и Писаренко исчез в клубчатом облаке пыли. Меркул побежал к лесу, к подводе.
— Перепелов как? — догоняя, спросил Миша.
Меркул отмахнулся и помчал быстрее.
На майдан стремительно собирались и казаки, и иногородние, и женщины, и старики, и дети. От полевых таборов скакали верховые на конях, не так давно покорно ходивших в плугах и пропашниках. От хуторов, поднятых нарочными, поднимались казаки. Мчались крепкие и увертливые хуторяне-песчановцы, скакали казаки Попасных хуторов на гривастых степняках-кирги-зах, скакали галагановцы — потомки сечевиков, сразу же нацепив старинные клинки, увитые азиатскими вензелями. Вновь приближалась война, но теперь она непосредственно угрожала их домам, их нивам. Истинно патриотически настроенные люди забыли мелкие распри и междоусобицы: ведь надвигался грозный иноплеменник. Пусть в это время поднимали голову кулаки и белогвардейцы, думавшие, что пришла пора громить новую власть; а народ, простой трудовой народ, думал об одном — о спасении своих сел и станиц, домов и земель, своей родины.
Площадь кипела народом, и разноголосый гул стоял в воздухе. Миша сумел протиснуться к самому крыльцу Совета только потому, что впереди него шел плечистый Меркул. Все еще звонили колокола. Деревья, окружавшие площадь, были усыпаны мальчишками. У ограды и у коновязей спешивались все новые и новые группы всадников. Они протискивались вперед, сгущая и до того плотную толпу. Повинуясь вековым традициям, на веранду уступчиво пропускали седобородых стариков, вершителей судеб общества.
Неожиданно шум смолк. На крыльце появился Павло Батурин, одетый в серую походную черкеску. Красивое лицо его было сурово и сосредоточено. Миша заметил, что на Батурине было навешано боевое холодное оружие, которое не вынималось из сундука еще со времени прихода с германского фронта. Рядом с Павлом шел старейший член Совета Харистов, парадно одетый Степан Шульгин, богатунский председатель Совета Антон Миронов, представители приписных хуторов и бывший военный писарь, занимавший должность секретаря Совета. Позади, как бы нарочито державшийся за спиной Павла, находился Барташ. Появлению Барташа обычно сопутствовали великие события, и поэтому станичники, заметив его, загудели. Батурин поднял руку. По сигнальному взмаху Шульгина оборвался колокольный звон. Сразу сделалось удивительно тихо, и от этого напряженнее стало ожидание.
— Товарищи станичники, — сказал Батурин, — мы собрали вас не по своей корысти, а по общему делу. До Кубани подходит германское войско. Его привели царские генералы по договору с Вильгельмом, чтобы снова поставить царя и все старое, от чего мы уже раз еле-еле открестились. Они думают раскидать Россию по кускам, по разным хозяевам, думают еще раз побазарить нашими землями. Генералы думают, что казаки отложатся от России, и тогда их легче будет прибрать до рук. Совет Жилейской станицы решил, что так не будет. Мы никого к себе не зовем. Не нужен нам ни Корнилов, ни Деникин, ни донской генерал Краснов, ни какой-ся Дроздовский, что идет на нас от Румынии со своим офицерским корпусом. Сами со своей жизнью управимся и во всем разберемся. Помню, Корнилов под Катеринодар пришел без спросу. Пришлось его убить. Деникина тоже с кубанских земель прогнали. Они думают, что сами умники, а мы дураки! Жилейцы! — Павло сделал шаг вперед, сжав кулаки. — Да когда ж они от нас отвяжутся! Новую беду на нас напущают, войско с чужой земли. Скоро застучатся в наши ворота, в Ростов-город. Отчиним ворота? А? Кубанское казачье войско не помнит того, чтобы его земли топтали супостаты. Не помнит. Допустим их до Кубани — прадеды наши в гробах перевернутся…. — Батурин замолк, выжидая, пока стихнет шум, пробежавший по народу, и продолжал спокойно, но внушительно: — Высшая Советская власть обращается к нам, к казачеству, с великим словом. Представитель Чрезвычайного штаба обороны Кубано-Черно-морской республики товарищ Ефим Барташ привез нам воззвание. Вот что пишут нам и войску Донскому представители высшей власти. — Батурин принял от писаря почтительно поданную сафьяновую папку, в которой обычно хранились важные документы жилейского полкового округа. Развернув папку, начал внятно и раздельно читать: