Различие между бихевиоризмом и этологией всегда состояло в противопоставлении контролируемого человеком и естественного поведения. Бихевиористы стремились навязать свои условия, помещая животных в пустое пространство, где им ничего не оставалось, как выполнять задание экспериментатора. Если животным это не удавалось, их поведение называли «аномальным». Енотов, например, невозможно научить бросать монеты в коробку, потому что они предпочитают сжимать их в лапах и усердно тереть друг о друга — совершенно нормальное поведение этого вида, связанное с добыванием пищи{39}. Скиннер не обращал внимания на подобные природные задатки, предпочитая средства управления и принуждения. Он говорил о поведенческом проектировании и манипулировании, и не только по отношению к животным. В поздние годы он искал пути превратить людей в счастливых, продуктивных и «максимально эффективных» граждан{40}. Никто не отрицает, что научение путем проб и ошибок — убедительная и полезная концепция, но бихевиористы совершили грубую ошибку, утверждая, что она — единственная.
Этологи, в свою очередь, уделяли больше внимания непосредственному, незапланированному поведению. Первыми применили понятие «этология» (от греч. «этос» — характер, нрав) французы в XVIII в., чтобы дать наименование изучению специфических для вида свойств. В 1902 г. выдающийся американский натуралист Уильям Мортон Уиллер ввел этот термин в употребление в английском языке в качестве обозначения исследования «поведения и инстинктов»{41}. Этологам были важны эксперименты, но наблюдения за животными в неволе тоже занимали их. И все же существовало огромная пропасть между Лоренцом, подзывающим летающих в небе галок или преследуемым по пятам стаей гогочущих гусят, и Скиннером, стоящим перед рядами клеток с заключенными поодиночке голубями и крепко-накрепко сжимающим в руках одну из своих птиц.
Этология разработала свою собственную терминологию об инстинктах, стереотипных моделях поведения (типичное поведение для вида, такое как виляние хвостом у собак), врожденных ключевых стимулах (стимулы, которые вызывают специфическое поведение, например, красная точка на клюве чайки, при виде которой голодные птенцы начинают клевать), смещенной активности (кажущиеся неуместными действия, вроде почесывания затылка перед принятием решения). Не вдаваясь в детали основных положений этологии, эта наука занимается поведением, которое развивается естественным путем у всех представителей данного вида. Главный вопрос этологии — каким целям служит поведение. Первопроходцем этологии был Лоренц, но после того, как в 1936 г. он встретился с Тинбергеном, именно последний уточнил теоретические положения этой науки и разработал важнейшие тесты. Из них двоих Тинберген обладал аналитическим складом ума и способностью разглядеть то, что скрывается за внешним поведением. Он провел полевые исследования поведения на роющих осах, колюшках и чайках{42}.
Эти двое ученых прекрасно дополняли друг друга и их связывали дружеские отношения, прошедшие проверку Второй мировой войной, в которой они оказались по разные стороны баррикад. Лоренц служил врачом в германской армии и сочувствовал нацизму. Тинбергена посадили в тюрьму германские оккупационные власти за выступление в защиту его университетских коллег-евреев. Примечательно, что ученые сумели наладить отношения после войны ради общей любви к исследованию поведения животных. Лоренц был харизматичным, ярким мыслителем — за всю свою жизнь он не выполнил ни одного статистического анализа. Тинберген всегда опирался на скрупулезно проверенные фактические данные. Я слушал выступления обоих и могу засвидетельствовать различия. Тинберген производил впечатление сухого, вдумчивого академического ученого, тогда как Лоренц покорял аудиторию своим энтузиазмом и близким знакомством с животными. Десмонд Моррис, ученик Тинбергена, ставший известным благодаря своей книге «Голая обезьяна» (The Naked Ape)[4] и другим популярным изданиям, был совершенно очарован Лоренцом и уверял, что этот австриец понимает животных лучше, чем кто-либо другой. Вот как он описал Лоренца в своей лекции в Бристольском университете в 1951 г.
«Сравнить выступление Лоренца с боевой операцией — значит его недооценить. В Лоренце сочетались черты Бога и Сталина, а его присутствие подавляло. „В отличие от вашего Шекспира, — гремел он, — в моем методе есть доля сумасшествия“. И это была правда. Практически все его открытия произошли случайно, а жизнь его состояла в основном из череды несчастий, происходивших с многочисленными зверушками, которыми он себя окружал. Его понимание общения и поведения животных было откровением. Когда он говорил о рыбе, его руки напоминали плавники, когда о волках — глаза приобретали хищное выражение, а когда о своих гусях — руки превращались в крылья. Он не был антропоморфистом, наоборот — зооморфистом, воплощаясь в то животное, о котором рассказывал»{43}.
Одна журналистка вспоминала о своей встрече с Лоренцом. Получив подтверждение секретаря, что Лоренц ее ждет, она направилась к нему в кабинет. Но кабинет оказался пуст. Журналистка расспросила окружающих, но все уверяли, что Лоренц никуда не выходил. Наконец она обнаружила нобелевского лауреата, возившегося в огромном встроенном в стену аквариуме. Как это похоже на этолога! Чем ближе к животным, тем лучше. Это напомнило мне мое собственное знакомство с Герардом Берендсом, самым первым учеником Тинбергена и ведущим голландским этологом. После завершения работы в бихевиористской лаборатории я надеялся присоединиться к этологическому проекту Берендса в Гронингенском университете, чтобы изучать обитавшую там колонию галок. Все меня предупреждали, что Берендс очень требователен и никого к себе на работу не принимает. Как только я вошел в его кабинет, мое внимание приковал большой ухоженный аквариум с чернополосыми цихлазомами. Сам страстный аквариумист, я едва успел представиться, как мы погрузились в обсуждение, как эти рыбки, будучи замечательными родителями, выводят и охраняют своих мальков. По всей видимости, Берендс посчитал мое увлечение хорошим знаком, потому что без проблем взял меня на работу.
Существенным нововведением этологии стало привлечение для понимания поведения анатомии и морфологии. Это был естественный шаг: в то время как бихевиористы в основном — психологи, большинство этологов — зоологи. Этологи выяснили, что поведение далеко не так изменчиво и сложно, как кажется на первый взгляд. Поведение, типичное для вида, можно просчитать и измерить, так же как любое физическое качество. Поведение имеет структуру, которая может быть универсальной, как, например, поведение птенцов, трепещущих крыльями и раскрывающих клювы, требуя пищу, или рыб, носящих оплодотворенную икру во рту, пока не вылупятся мальки. Еще один хороший пример — мимика человека, учитывая постоянство ее проявления и восприятия. Причина, по которой мы в состоянии понимать выражение лица человека, состоит в том, что все представители нашего вида сокращают одни и те же лицевые мышцы в одинаковых обстоятельствах.
Конрад Лоренц и другие этологи стремились понять, как животные взаимодействуют друг с другом и как это согласовывается с их экологией. Для того чтобы изучить взаимоотношения родителей и потомства у водоплавающих птиц, Лоренц предоставил возможность гусятам запомнить в качестве первого объекта, который они увидели, самого себя. В результате гусята следовали за попыхивающим трубкой зоологом, куда бы он ни пошел.
Если поведенческая структура врожденная, утверждал Лоренц, то она подчиняется тем же законам естественного отбора, что и физические качества, и должна передаваться от вида к виду из поколения в поколение. Это относится как к вынашиванию икры во рту у рыб, так и к выражению лица приматов. Следовательно, если лицевая мускулатура у шимпанзе и человека практически одинакова, значит, смех, улыбка и надувание губ у обоих видов восходит к общему предку{44}. Признание этой взаимосвязи между анатомией и поведением, которая теперь считается очевидной, стало большим шагом вперед. Мы все сегодня допускаем эволюцию поведения, что делает нас последователями Лоренца. В свою очередь, Тинберген был «совестью» этологии, как он сам себя называл, настаивая на точных формулировках ее теоретических положений и разрабатывая способы их проверки. Пожалуй, он излишне скромничал, так как в конечном счете именно Тинберген сформулировал программу развития этологии и превратил ее в заслуживающую уважения науку.
Чем проще, тем лучше
Несмотря на различия между бихевиоризмом и этологией, эти школы имели нечто общее. Обе были реакцией на чрезмерную оценку умственных способностей животных. Обе относились скептически к «бытовым» объяснениям и отбрасывали случайные наблюдения. Бихевиоризм был в этом последователен до конца, утверждая, что изучать нужно только само поведение, а всеми внутренними, лежащими в основе, процессами можно благополучно пренебречь. Существует даже шутка о безоговорочном доверии бихевиоризма к внешним признакам. Бихевиорист после любовного свидания с бихевиористкой спрашивает: «Тебе-то было хорошо. А как было мне?»
В XIX в. рассуждения о психической и эмоциональной жизни животных ни у кого не вызывали возражений. Сам Чарльз Дарвин написал целый том о параллелях между проявлениями эмоций у животных и человека. Но если Дарвин был добросовестным ученым, который тщательно проверял источники информации и критически относился к собственным наблюдениям, то некоторые его коллеги буквально соревновались, кто сделает более нелепое заявление. Когда подопечным и преемником Дарвина стал канадец по происхождению Джордж Романес, были созданы все условия для лавины мистификаций. Примерно половина сведений о животных, собранных Романесом, внушала доверие, тогда как остальные представлялись маловероятными или просто неправдоподобными. В этом ряду была история о крысах, выстроившихся цепочкой к своей норе в стене и аккуратно передававших лапками ворованные яйца, а также история о подстреленной обезьяне, которая, измазав свою руку кровью, протянула ее охотнику, чтобы он испытал чувство вины{45}.
Романес, опираясь на собственные ощущения, утверждал, что для подобного поведения необходимы умственные способности. Неубедительность его подхода очевидна и состоит в том, что он основан на доверии к личному опыту и единожды произошедших событиях. Я ничего не имею против анекдотических историй, особенно если они записаны на камеру или исходят от заслуживающих доверия очевидцев, хорошо знающих животных. Но я рассматриваю подобные случаи в качестве начала, а не конца исследования. Тем, кто пренебрегает историями подобного рода, следует иметь в виду, что практически каждая интересная работа по поведению животных начиналась с непредсказуемого, ставящего в тупик события. Забавные происшествия подсказывают нам возможные направления исследования и пробуждают наше мышление.
Однако мы не можем исключить, что событие было случайным и никогда больше не повторится или что какая-то важная его особенность осталась незамеченной. Наблюдатель также может неосознанно добавить к общей картине недостающие детали, полагаясь на собственные предположения. Тут не разберешься, коллекционируя новые необычные случаи. Как говорится, «множество слухов — еще не доказательство». По иронии судьбы, когда Джорджу Романесу, в свою очередь, пришло время подыскать себе преемника, он выбрал британского психолога Ллойда Моргана, который положил конец всем этим неограниченным спекуляциям. В 1894 г. Морган сформулировал, возможно, наиболее часто цитируемое правило во всей психологии:
«Ни в коем случае нельзя интерпретировать то или иное действие как результат проявления какой-либо высшей психической функции, если его можно объяснить на основе наличия у животного способности, занимающей более низкую ступень на психологической шкале»{46}.
Поколения психологов почтительно повторяли правило Моргана, полагая, что оно закрепляет за животными положение механизмов, построенных по принципу «стимул — реакция». Но Морган не имел в виду ничего подобного. На самом деле он с полным основанием уточнял: «Но, безусловно, простота объяснения необязательно служит критерием его истинности»{47}. Тем самым Морган выражал свое отношение к точке зрения, что животные — тупые бездушные автоматы. Разумеется, ни один уважающий себя ученый не станет рассуждать о душе животного, но отрицание у животных какой бы то ни было умственной деятельности — примерно то же самое. Обескураженный подобными взглядами, Морган позаботился о том, чтобы уточнить свое правило: нет ничего предосудительного в сложных объяснениях, если доказано, что изучаемый вид обладает развитыми умственными способностями{48}. Существует более чем достаточно подтверждений, что такие животные, как шимпанзе, слоны и вороны, обладают сложными познавательными способностями. И когда мы сталкиваемся с их проявлениями, вовсе не обязательно начинать искать объяснение с нуля. И не обязательно мотивировать поведение этих животных теми же причинами, например, что и у крысы. Но даже для несчастной недооцененной крысы нулевой уровень — не лучшая точка отсчета.
Правило Моргана рассматривалось как вариант бритвы Оккама, согласно которой наука должна искать объяснения с наименьшим количеством допущений. Конечно, это благородная задача, но что делать, если самое простое объяснение вынуждает нас поверить в чудеса? Стремление к упрощению эволюции познания часто противоречит логике самой эволюции{49}. Так, с точки зрения эволюции было бы чудом, если бы мы, как нам самим представляется, обладали выдающимися познавательными способностями, а наши собратья-животные были бы их полностью лишены. Ни один биолог не готов заходить так далеко: мы верим в постепенные изменения. Нам не нравятся значительные расхождения между близкими видами, если только у нас нет для этого подходящего объяснения. Каким образом наш вид сумел стать разумным и сознательным, если весь остальной мир живой природы не сделал и шага в этом направлении? Правило Моргана, относящееся только к животным, отражает сальтационистские представления об эволюции и оставляет человеческий разум в пустом эволюционном пространстве. Надо отдать должное Моргану, который, понимая ограниченность применения своего правила, предостерег нас не путать простоту с реальностью.
Мало кому известно, что этология сложилась под воздействием скептицизма по отношению к субъективным методам. Тинберген и другие голландские этологи сформировались под влиянием популярных иллюстрированных книг, учивших любви и уважению к природе, настаивая при этом, что единственный способ по-настоящему понять животных — наблюдать за ними в живой природе. Это вдохновило массовое молодежное движение в Голландии, проводившее экскурсии на природу каждое воскресенье, что породило целое поколение страстных натуралистов. Такой подход, однако, не слишком соответствовал традициям голландской зоопсихологии, главной фигурой которой был Йохан Беренс де Хаан. Пользовавшийся международной известностью эрудит с академическими манерами, Беренс де Хаан, наверное, чувствовал себя не в своей тарелке, когда навещал Тинбергена среди дюн в Халшорсте, где тот проводил полевые исследования. В то время как молодое поколение суетилось вокруг в шортах и с сачками для бабочек в руках, пожилой профессор приезжал в костюме и галстуке. Эти посещения свидетельствуют о сердечных отношениях между двумя учеными, однако вскоре Тинберген начал подвергать сомнению основы зоопсихологии, такие как отношение к самонаблюдению. Различия между субъективизмом Беренса де Хаана и собственными взглядами Тинбергена постепенно увеличивались, и их пути разошлись{50}. Лоренц, не будучи соотечественником Беренса де Хаана, был к нему менее снисходителен и ехидно прозвал Der Bierhahn (нем. — пивной кран).
Сегодня Тинберген наиболее известен благодаря своим «четырем почему»: четырем различным, но связанным между собой вопросам, касающимся поведения. Ни в одном из них в явном виде не говорится об умственных или познавательных способностях{51}. Возможно, стремление этологии избегать каких-либо упоминаний о внутренних установках было существенно на раннем этапе развития эмпирической основы этой науки. Как следствие, этология временно закрыла тему познания и сосредоточилась на значении поведения для выживания. Тем самым этология заложила основы будущих социобиологии, эволюционной психологии и экологии поведения. Это также позволило найти приемлемый обходной путь, минуя познание. Как только возникали вопросы о разуме или эмоциях, этологи тут же перефразировали их в функциональную терминологию. Например, если один бонобо в ответ на крики другого бонобо кидается к нему и крепко обнимает, то классические этологи прежде всего задают вопрос о функции такого поведения. Они спорят о том, кто больше выигрывает от такого поведения — зовущий или откликающийся на крик, не спрашивая, что бонобо думают и какие эмоции переживают в данной ситуации. Способны ли животные к сочувствию? Понимают ли бонобо потребности друг друга? Такие вопросы ставили (и продолжают ставить) многих этологов в неловкое положение.
Во всем виновата лошадь
Любопытно, что этологи, рассматривая познавательные способности и эмоции животных как слишком спорные понятия, в то же время ощущали себя на твердой почве, рассуждая об эволюции поведения. Если и существует область знания, целиком основанная на догадках, то это как раз эволюция поведения. Теоретически сначала необходимо установить, как наследуется поведение, а затем оценить, каким образом это влияет на выживание и размножение вида в течение многих поколений. Но выявить подобную информацию удается очень редко. Для быстро размножающихся организмов, таких как слизевики или плодовые мушки, на эти вопросы можно получить ответы. Но эволюционные основы поведения слонов или людей остаются предположительными, потому что невозможно организовать широкомасштабное разведение этих видов. В то время как мы располагаем возможностями проверять гипотезы и математически моделировать результаты поведения, большинство фактических данных имеет косвенный характер. Контроль рождаемости, здравоохранение и технологии делают наш вид практически безнадежным с точки зрения проверки эволюционных теорий, вот почему существует множество спекуляций относительно того, что представляла собой так называемая среда эволюционной адаптации (СЭА). Речь идет о жизненных установках наших предков, охотников-собирателей, о чем мы, очевидно, имеем смутное представление.
Напротив, изучение познавательных способностей связано с процессами, происходящими в реальном времени. Несмотря на то что мы не можем «увидеть» процесс познания, мы способны поставить эксперимент и на его основе постараться понять, как происходит этот процесс, исключив альтернативные объяснения. В этом отношении исследование познания ничем не отличается от любого другого. Тем не менее изучение познавательных способностей животных все еще относят к гуманитарным наукам, и молодым ученым до сих пор советуют держаться подальше от этой скользкой темы. «Подождите, пока не устроитесь на постоянную должность», — рекомендуют маститые профессора. Этот скептицизм связан с забавной историей, произошедшей с одной лошадью в Германии примерно в те времена, когда Морган сформулировал свое правило. Вороной жеребец, которого по-немецки звали Kluger Hans (Умный Ганс) привлек к себе всеобщее внимание, так как казалось, что он превосходно справляется со сложением, вычитанием и другими арифметическими действиями. Если хозяин предлагал ему умножить четыре на три, Ганс жизнерадостно топал копытом двенадцать раз. Он мог также назвать календарное число любого дня недели, если знал предыдущее, и извлекал квадратный корень из шестнадцати, топая копытом четыре раза. Ганс успешно решал даже такие задачи, с которыми никогда раньше не сталкивался, и превратился в международную сенсацию.
Так продолжалось до тех пор, пока немецкий психолог Оскар Пфунгст не исследовал способности коня. Пфунгст заметил, что Ганс справляется с задачей, если только в пределах видимости находится его хозяин или кто-либо другой, задающий вопрос и знающий ответ. Если этот человек скрывался за занавесью, конь ошибался. Сложилась чрезвычайно неутешительная для Ганса ситуация. Оказалось, что он стучал копытом, ориентируясь на своего хозяина, который при достижении нужного числа ударов слегка менял положение тела или выпрямлял спину. Хозяин сохранял невозмутимое выражение лица и оставался неподвижным, пока Ганс не достигал верного результата, после чего расслаблялся. Кроме того, хозяин носил шляпу с широкими полями, опуская голову, пока Ганс стучал копытом, и поднимая ее при правильном числе ударов. Конь очень чутко улавливал эти сигналы. Пфунгст продемонстрировал, что любой человек в шляпе мог добиться от Ганса нужного числа ударов копытом, опуская и поднимая голову{52}.
Конь Умный Ганс собирал восхищенные толпы в Германии около столетия назад. Казалось, что он преуспел в арифметических действиях. Пристальное изучение, однако, показало, что главным его талантом была способность понимать человеческие мимику и жесты. Ганс справлялся с задачей, если только рядом находился кто-то, знавший ответ
Хозяина Ганса хотели обвинить в мошенничестве, но оказалось, что он не подозревал, что подает сигналы своему коню, и поэтому не пытался никого обмануть. Однако, даже если бы хозяин Ганса знал об этих подсказках, он вряд ли сумел бы от них удержаться. К тому же после опубликования результатов исследования Пфунгста хозяин Ганса был так раздосадован, что упрекал своего коня в предательстве и собирался заставить его в качестве наказания всю оставшуюся жизнь возить катафалк. Вместо того чтобы сердиться на самого себя, он винил во всем свою лошадь! К счастью для Ганса, его приобрел другой человек, который восхищался его способностями и хотел продолжить их изучение. Это было справедливое решение: вместо того чтобы продемонстрировать низкие умственные способности животного, ситуация показала его удивительно тонкое восприятие. Арифметические способности Ганса оказались небезупречными, но его понимание языка человеческого тела — превосходным{53}.
Орловский рысак Ганс в точности соответствовал описанию этой русской породы: «Обладая удивительной сообразительностью, орловские рысаки быстро учатся и запоминают все после немногих повторений. Часто они непостижимым образом понимают, что от них требуется в каждом конкретном случае. Воспитанные в любви к людям, эти лошади очень привязываются к своим хозяевам»{54}.
Вместо того чтобы стать катастрофой для изучения познавательных способностей животных, разоблачение истории с лошадью подтвердило, что нет худа без добра. Осведомленность об «эффекте Умного Ганса», как его назвали, позволила значительно усовершенствовать тесты, проводимые с животными. Продемонстрировав возможности «слепых» экспериментов, Пфунгст проложил путь исследованиям познавательных способностей, которые выдерживают любую придирчивую проверку. Как ни странно, этот урок часто забывают, изучая человека. Познавательные способности детей обычно изучают, когда они сидят на коленях у своих матерей. Предполагается, что матери играют роль мебели, но каждая мать желает успеха своему ребенку, поэтому нельзя быть уверенным, что движения ее тела, жесты или легкие толчки локтем не служат ребенку подсказкой. Благодаря Умному Гансу исследования животных осуществляются теперь в более строгих условиях. Изучение познавательных способностей собак проводятся при условии, что у их хозяев завязаны глаза или они стоят, отвернувшись, в углу. В одном хорошо известном исследовании бордер-колли по имени Рико различала по названиям более двухсот игрушек, которые хозяин просил принести из соседней комнаты. Это не позволяло ему случайно взглянуть на игрушку или другим способом указать на нее собаке. Рико приходилось бежать в другую комнату, чтобы принести требуемый предмет. Таким образом удалось избежать эффекта Умного Ганса{55}.
Мы в большом долгу перед Пфунгстом за то, что он показал нам возможность неосознанного взаимодействия между животным и человеком. Лошадь побуждала к определенному поведению своего хозяина, а хозяин — лошадь, тогда как окружающие были уверены, что они заняты совершенно другим делом. Понимание происходящего качнуло маятник истории от сложных объяснений умственных способностей животных к простым, где он, к сожалению, надолго застрял. В то же время другие призывы к простоте не достигли результата. Ниже я приведу два примера, один из которых касается
Кабинетная приматология
Когда в 1970 г. американский ученый Гордон Гэллап впервые показал, что шимпанзе узнают собственное отражение в зеркале, он определил эту способность как самосознание. Этого качества были лишены другие виды, например мартышки, с которыми он также проводил зеркальный тест{56}. В этом тесте на тело обезьяны, находившейся под наркозом, ставилась метка, которую она могла обнаружить, только изучая свое отражение в зеркале. Термин «самосознание», который выбрал Гэллап, безусловно, раздосадовал тех, кто стремился воспринимать животных как роботов.
Первую контратаку предприняли Б. Скиннер и его коллеги, которые незамедлительно начали учить голубей склевывать с себя зерна перед зеркалом{57}. Воспроизведение внешнего сходства поведения, как они полагали, раскроет эту тайну. Не важно, что потребуются сотни вознаграждений зерном, чтобы научить голубей выполнять то, что шимпанзе и люди делают без всякой тренировки. Можно натренировать золотых рыбок играть в футбол, а медведей — плясать, но придет ли кому-нибудь в голову по этим тренировкам судить о мастерстве настоящих футболистов и танцоров? Более того, у нас даже нет уверенности, что этот опыт с голубями можно воспроизвести: одна группа исследователей потратила годы, чтобы в точности повторить то же обучение с той же породой голубей, так и не научив ни одну птицу склевывать с себя зерна перед зеркалом. В результате эти ученые опубликовали критический отзыв об оригинальном исследовании с именем Пиноккио в заголовке{58}.
Следующей контратакой стало новое истолкование зеркального теста в качестве побочной реакции на анестезию, применявшуюся во время нанесения метки. Авторы этой гипотезы предположили, что, когда шимпанзе приходят в себя после анестезии, они случайным образом дотрагиваются до своего лица, иногда задевая метку{59}. Это объяснение было быстро опровергнуто еще одной группой ученых — они тщательно фиксировали, какие участки лица трогают шимпанзе. Оказалось, что прикосновения не случайны: шимпанзе трогают метку, и наибольшее число прикосновений происходит сразу же после того, как обезьяны видят себя в зеркале{60}. Разумеется, именно это и утверждали авторы оригинального исследования, что и было теперь официально подтверждено.
На самом деле человекообразные обезьяны не нуждаются в анестезии, чтобы показать, как хорошо они понимают, что такое зеркало. Человекообразные обезьяны без всякого принуждения используют зеркало, чтобы заглянуть себе в рот, а самки поворачиваются спиной, чтобы посмотреть, что у них сзади, — самцов это не заботит. И в том и в другом случае шимпанзе интересуют те части тела, которые в обычных условиях они не могут увидеть. Человекообразные обезьяны также используют зеркало для специальных нужд. Так, у одной из наших самок шимпанзе, Ровены, была небольшая травма на макушке, полученная в потасовке с самцом. Сразу же, как только мы предоставили ей зеркало, она обследовала это повреждение и причесала вокруг волосы, следя за отражением своих движений в зеркале. Другая самка, Бори, страдала от инфекции ушей, которую мы попытались лечить антибиотиками. Во время этой процедуры она начала махать руками в сторону стола, на котором ничего не было, кроме маленького пластикового зеркала. Потребовалось некоторое время, чтобы мы поняли, чего она хочет, но, как только мы вручили ей зеркало, она подобрала соломинку и установила зеркало под таким углом, который позволял ей чистить ухо и наблюдать за процессом в зеркале.
Б. Скиннера интересовало изучение не естественного, а управляемого поведения животных, построенного по принципу «стимул — реакция». Бихевиоризм, которого придерживался Скиннер, преобладал в исследовании поведения животных большую часть прошлого столетия. Только после освобождения от теоретической хватки наследия бихевиоризма сложились условия для развития представлений об эволюции сознания
В хорошем эксперименте не появляется новое и необычное поведение, а, напротив, продолжается известная поведенческая линия, именно так, как это получилось в тесте Гэллапа. Если бы исследователи учли, что человекообразные обезьяны непринужденно пользуются зеркалом, никому не пришло бы в голову применять анестезию. Что же заставляет ученых, не знакомых с приматами, полагать, что они знают, как лучше? Тем из нас, кто работал с очень смышлеными животными, хорошо знакомы назойливые умствования — как их следует изучать и что означает их поведение. Я вижу высокомерие в самонадеянности этих горе-консультантов. Помню, как однажды, желая подчеркнуть уникальность человеческого альтруизма, юный психолог провозглашал перед большой аудиторией: «Ни одна человекообразная обезьяна не прыгнет в озеро, чтобы спасти другую!» Мне оставалось только заметить во время обсуждения, что действительно имеется с десяток сообщений о человекообразных обезьянах, прыгающих в воду — и обычно в ущерб себе, потому что они не умеют плавать{61}.
То же высокомерие объясняет недоверие к одному из самых известных открытий в поведении приматов, живущих в естественных условиях. В 1952 г. основатель японской приматологии Кинджи Иманиши впервые предположил, что, если отдельные особи усваивают повадки друг друга и в результате у разных групп появляются свои поведенческие особенности, есть основания говорить о животной культуре{62}. В то время эта идея была настолько радикальной, что западной науке потребовалось сорок лет, чтобы ее признать. Тем временем студенты Иманиши терпеливо документировали распространение привычки мыть батат у японских макак на острове Якусима. Первой обезьяной, которая это проделала, была молодая самка по имени Имо, теперь удостоенная статуи, установленной на острове. От Имо эта привычка передалась ее ровесникам, затем их матерям и в конечном счете практически всем обезьянам, живущим на острове. Мытье батата стало самым известным примером социального поведения, усвоенного в результате обучения и передающегося из поколения в поколение.
Через много лет была предпринята попытка обесценить познавательную основу такого поведения, заменив ее на первый взгляд более простой альтернативой, в основе которой было гиперутрированное объяснение наблюдений студентов Иманиши — обезьяна видит, обезьяна делает. Действительно, почему бы не предположить, что коллективный навык приобретен просто за счет индивидуального обучения? Так, каждая обезьяна могла научиться мыть батат самостоятельно, без чьей-либо помощи. Нельзя исключить также воздействие человека. Возможно, Сатсуэ Мито, ассистентка Иманиши, вручала батат каждой обезьяне отдельно. Она могла награждать пищей обезьян, опускавших батат в воду, поощряя их делать это чаще{63}.
Единственный способ в этом разобраться состоял в том, чтобы отправиться на остров Якусима и выяснить все самому. Так я дважды побывал на этом острове, расположенном на субтропическом юге Японии, и у меня появилась возможность расспросить через переводчика Сатсуэ Мито, которой к тому времени исполнилось восемьдесят четыре года. Она скептически отнеслась к моему вопросу о пищевых поощрениях. Обезьяна не может распоряжаться пищей так, как она хочет, утверждала Мито. Любая обезьяна, держащая пищу, когда самцы высокого ранга стоят с пустыми руками, рискует нарваться на неприятности. Макаки строго соблюдают субординацию и могут быть агрессивными. Поэтому накормить Имо и других молодых обезьян прежде всех остальных означало бы поставить под угрозу их жизнь. В действительности последними обезьянами, научившимися мыть батат, были взрослые самцы, которых кормили первыми. Когда я изложил Мито аргумент относительного того, что она могла поощрять мытье батата, она отвергла и такую возможность. Поначалу батат вручали макакам в лесу, далеко от ручья с чистой водой, где они его мыли. Обезьяны хватали батат и быстро убегали, иногда на двух ногах, потому что руки были заняты. У Мито не было возможности вознаградить обезьян, что бы они ни делали на отдаленном ручье{64}. Но, возможно, самым веским доказательством в пользу социального обучения против индивидуального был способ распространения этой привычки. Вряд ли можно считать случайным то, что первой обезьяной, последовавшей примеру Имо, стала ее мать Эба. Затем привычка распространилась на ровесников Имо. Обучение мытью батата хорошо соответствует сети социальных и родственных взаимоотношений{65}.
Ученые, высказавшие предположение о зависимости зеркального теста от анестезии и попытавшиеся разоблачить открытие Иманиши, не были приматологами. Более того, никто из них даже не потрудился отправиться на остров Якусима, чтобы обсудить свои сомнения с полевыми исследователями, которые месяцами вели наблюдения на острове. Вновь я поражаюсь несоответствию между выдвинутым обвинением и его расследованием. Возможно, такое отношение — это пережиток ошибочного представления, что если вы хорошо знакомы с голубями и крысами, то вам известно все о познавательных способностях всех животных. Это наводит меня на мысль предложить следующее правило.
Первым подтверждением существования культуры у животных стали японские макаки на острове Якусима, мывшие батат. Первоначально привычка мыть батат распространилась среди молодых обезьян, но со временем она стала передаваться от матери к детенышам, из поколения в поколение
Оттепель
Однажды утром в зоопарке Бургерса мы показали шимпанзе ящик, полный грейпфрутов. Обезьяны находились в здании, где проводили ночь, оно примыкало к большому острову, где они находились днем. Шимпанзе, похоже, заинтересовались тем, что мы выносим ящик через дверь и тащим его на остров. И когда мы вернулись в здание с пустым ящиком, началось настоящее светопреставление. Как только шимпанзе обнаружили, что ящик пуст, все двадцать пять обезьян разразились громкими криками, хлопая друг друга по спине. Я никогда не видел животных, которые бы так переживали по поводу
Один из подобных тестов, получивших название
Спустя годы испанский приматолог Йозеп Калл предложил шимпанзе две закрытые банки, показав, что в одной из них находится виноград. Когда Калл снимал крышки, обезьяны выбирали банку с виноградом. Затем он закрывал банки и тряс сначала одну, потом другую. Только банка с виноградом издавала звук, поэтому неудивительно, что именно ее и выбирали шимпанзе. Тогда, чтобы усложнить задачу, Калл стал трясти пустую банку. В этом случае обезьяны выбирали другую банку, действуя методом исключения. По отсутствию звука они догадывались, где должен быть виноград. Возможно, этот опыт не слишком впечатляет, потому что мы воспринимаем подобные умозаключения как должное, но все не так однозначно. Собаки, например, проваливаются на подобном экзамене. Человекообразные обезьяны отличаются тем, что пытаются найти логические взаимосвязи на основе собственного представления о том, как устроен мир{67}.
Здесь возникает интересный вопрос: не должны ли мы искать самое простое объяснение из всех возможных? Если животные, обладающие крупным мозгом, такие как человекообразные обезьяны, стараются найти логику в происходящих событиях, служит ли это простейшим объяснением их поведения?{68} Тут мы возвращаемся к дополнению Моргана к собственному правилу, в соответствии с которым мы можем позволить себе более сложные объяснения применительно к умственно развитым видам. Все это прежде всего относится к нам самим. Мы всегда стремимся во всем разобраться, прилагая свое логическое мышление ко всему, что нас окружает. Мы доходим до того, что если не видим причины, то мы ее выдумываем, что ведет к предрассудкам и вере в сверхъестественные силы. Так, футбольные фанаты надевают одну и ту же майку на удачу, а стихийные бедствия приписываются Божьей воле. Мы настолько привязаны к логике, что не можем без нее обойтись.
На самом деле понятие «простое» не такое простое, как кажется. Оно подразумевает разные вещи по отношению к разным видам, что укрепляет вечные разногласия между сторонниками и противниками существования познавательных способностей у животных. К тому же мы часто запутываемся в терминологии, которая не стоит того времени, которое мы на нее тратим. Один ученый доказывает, что обезьяны понимают опасность, исходящую от леопардов, тогда как другой убеждает, что обезьяны просто усвоили из опыта, что леопарды иногда охотятся на представителей их вида. Оба утверждения не слишком отличаются друг от друга, несмотря на то что одно использует понятие знания, а другое — обучения. С упадком бихевиоризма споры на подобные темы стали, к счастью, менее жаркими. Приписывая любое поведение единому механизму обучения, бихевиоризм сам подготовил свое падение. Излишний догматизм сделал его больше похожим на религию, чем на научную теорию. Этологи нападали на бихевиористов, заявляя, что вместо одомашнивания белых крыс, чтобы сделать их пригодными для проверки гипотез, следовало бы поступить наоборот — подладить гипотезы к «реальным» животным. Ответный удар был нанесен в 1953 г., когда Дэниел Лерман, представитель американской школы сравнительной психологии, подверг резкой критике этологию{69}. Лерман возражал против упрощенного определения понятия «врожденный», утверждая, что даже специфическое для вида поведение складывается в результате длительного взаимодействия с окружающей средой. Поэтому ничего врожденного в действительности не существует, а это значит, что термин «инстинкт» вводит в заблуждение и от него следует отказаться. Этологи были задеты и обескуражены неожиданной критикой, но, когда они пришли в себя после этой, по словам Тинбергена, «адреналиновой атаки», стало ясно, что повесить на Лермана ярлык врага не получается. В частности, оказалось, что он энтузиаст наблюдения за птицами, в которых прекрасно разбирается. Это впечатлило этологов, и Берендс вспоминал, что при встрече с «врагом» лицом к лицу им удалось быстро найти общий язык, уладить взаимное недопонимание и превратиться в «очень хороших друзей»{70}. Тинберген, познакомившись с Дэнни, как все теперь звали Лермана, стал называть его не психологом, а зоологом, что последний воспринимал как комплимент{71}.
Связь двух ученых — Тинбергена и Лермана, основанная на любви к птицам, напоминает отношения Джона Кеннеди и Никиты Хрущева, завязавшиеся благодаря Пушинке, небольшой собачке, которую советский лидер послал в качестве подарка в Белый дом. Несмотря на этот дружеский жест, холодная война продолжалась. Напротив, жесткая критика со стороны Лермана и последовавшее затем нахождение точек соприкосновения между сравнительными психологами и этологами привели к взаимному уважению и пониманию. Видимо, нужно было сначала как следует поссориться, чтобы потом окончательно помириться. Добрые взаимоотношения еще больше укрепились в результате продолжительной критики
Каждый, кто пытался наказать собаку или кошку за плохое поведение, знает, что лучше это делать быстро, пока последствия проступка на виду или по крайней мере пока сам проступок еще не стерся в памяти животного. Если упустить время, ваш питомец не сумеет связать полученный нагоняй с украденным мясом или пометом под диваном. Короткий промежуток времени между поведением и его последствиями всегда считался существенным, поэтому никто не ожидал, что в 1955 г. американский психолог Джон Гарсия сообщит о случае, нарушающем это правило. Крысы, с которыми работал Гарсия, отказывались принимать отравленную пищу после того, как один раз ее попробовали, притом что последствия в виде тошноты появлялись лишь по прошествии нескольких часов{74}. Более того, негативный результат должен был проявляться именно в виде тошноты — электрический шок не давал подобного эффекта. Так как пищевое отравление происходит медленно, с биологической точки зрения ничего особенно удивительного в поведении крыс не было. Остерегаться некачественной еды — важный адаптивный механизм. Однако для теории обучения все это стало полной неожиданностью, потому что предполагалось, что интервал между поведением и его последствиями должен быть коротким, а форма поощрения или наказания не имеет значения. Открытие на самом деле оказалось разрушительным: выводы Гарсии вызвали такое неодобрение, что он с трудом опубликовал результаты своего исследования. Один впечатлительный рецензент заявил, что полученные данные выглядят менее правдоподобно, чем обнаружение птичьего помета в часах с кукушкой! Тем не менее
Читателей, наверное, озадачило непримиримое отношение к открытию Гарсии вопреки тому, что большинство из нас по собственному опыту знают, какие неприятности доставляет тошнота. Дело в том, что поведение человека обычно рассматривалось (и продолжает рассматриваться) как продукт размышлений, таких как анализ причины и следствия, в то время как поведение животных лишали этой базы. Ученые не были готовы поставить знак равенства между тем и другим. Способность человека к умозаключениям долгое время переоценивалась, и лишь теперь мы готовы признать, что реакция человека и крысы на отравленную пищу практически одинакова. Открытие Гарсии заставило сравнительную психологию признать, что под воздействием отбора поведение приспосабливается к потребностям организма. Это понимание, безусловно, способствовало сближению сравнительной психологии и этологии. Географическое расстояние между обеими школами также сократилось. Позиции сравнительной психологии укрепились в Европе (вот почему я на короткое время попал в бихевиористскую лабораторию), а этологию начали преподавать зоологам в США. Студенты по обе стороны Атлантики получили представление обо всем спектре взглядов и начали связывать их воедино. Таким образом, синтез двух подходов происходил не только на международных конференциях, но и в университетских аудиториях.
Американский психолог Фрэнк Бич сетовал на жесткую приверженность бихевиористов к белым крысам. Его едкая критика отражена в карикатуре, на которой изображена крыса с дудочкой, ведущая за собой экспериментальных психологов с их любимыми приспособлениями — лабиринтами и ящиками Скиннера — к краю обрыва у глубокой реки. По S. J. Tatz in Beach (1950)
Мы подошли к периоду, когда ученые начали сочетать в своей работе подходы обеих школ, что я проиллюстрирую двумя примерами. Первый — это американский психолог Сара Шеттлуорт, которая длительное время преподавала в Торонтском университете и обладала большим авторитетом благодаря своим учебникам, посвященным познавательным способностям животных. Первоначально она придерживалась позиций бихевиоризма, но затем стала склоняться к биологическому взгляду на познание, признающему его связь с экологическими потребностями вида. Как и следует ожидать, учитывая ее образование и опыт, Шеттлуорт сейчас проявляет осторожность в интерпретациях познания. Тем не менее ее работы имеют явный этологический характер, что она объясняет влиянием некоторых профессоров, у которых училась, а также работой своего супруга с морскими черепахами в естественных условиях. В интервью о своей карьере Шеттлуорт однозначно называет открытие Гарсии переломным моментом, открывшим ей глаза на значение движущих сил эволюции в обучении и познании{75}.
Второй пример — один из моих кумиров, шведский приматолог и этолог Ханс Куммер. Будучи студентом, я жадно прочитывал каждую из написанных им статей, по большей части посвященных полевым исследованиям гамадрилов в Эфиопии. Куммер не просто наблюдал социальное поведение в его взаимосвязи с экологией, а постоянно пытался обнаружить лежащие в его основе познавательные способности, а затем проверял гипотезы на гамадрилах, временно помещенных в неволю. Позднее, работая в Цюрихском университете, он переключился на длиннохвостых макак. Основываясь на своих наблюдениях, Куммер пришел к выводу, что единственный способ проверки теории познания — контролируемые эксперименты. Одного лишь наблюдения недостаточно, полагает он, поэтому приматологи должны следовать по пути сравнительных психологов, если хотят когда-нибудь раскрыть тайну познания{76}.
Я прошел тот же путь от наблюдения к эксперименту, и, когда организовывал собственную лабораторию, где собирался заниматься капуцинами, для меня стала вдохновляющим примером лаборатория Куммера по исследованию макак. Секрет в том, чтобы позволить обезьянам вести социальную жизнь, то есть создать обширное внутреннее и наружное пространство, где они могли бы играть, ссориться и вычесывать друг друга, выискивая насекомых. Мы научили капуцинов заходить в специальное помещение, где они выполняли задания на сенсорном экране или решали социальные тесты, а потом возвращались к остальным сородичам. Такая организация обладает двумя преимуществами по сравнению с традиционными лабораториями, где обезьян держат в отдельных клетках поодиночке, как Скиннер голубей. Во-первых, это решает проблему качества жизни. По моему собственному ощущению, если мы держим социальных животных в неволе, то самое меньшее, что мы можем им дать, — это позволить жить вместе. Это наилучший и самый этичный способ сделать их жизнь полноценной и благополучной.
Во-вторых, не имеет никакого смысла изучать социальные навыки обезьян, если они не могут проявлять эти навыки в повседневной жизни. Обезьяны должны быть хорошо знакомы между собой, чтобы можно было исследовать, как они делят пищу, сотрудничают или составляют мнение друг о друге. Прекрасно понимая все это, Куммер начинал, как и я, с наблюдения за приматами. По моему мнению, каждый, кто собирается изучать познавательные способности животных, должен провести пару тысяч часов, чтобы составить представление о естественном поведении у особей данного вида. Иначе в эксперименте невозможно получить естественных реакций у испытуемых — а именно этого мы и хотим от эксперимента. Эволюция сознания как область науки — это объединение двух школ, сохранившее все лучшее от обеих. Эволюция сознания применяет контролируемые опыты, разработанные сравнительной психологией, в сочетании со «слепыми» экспериментами, хорошо себя зарекомендовавшими, как в случае с Умным Гансом. При этом эволюция сознания взяла на вооружение эволюционную основу и технику наблюдений этологии. Для молодых ученых уже несущественно, называют ли их сравнительными психологами или этологами, так как они применяют концепции и методики обеих областей знания. Завершает все это третья составляющая, важная во всяком случае для работы в естественных условиях. Влияние японской приматологии не всегда признается на Западе — вот почему я называю его «молчаливым вторжением», — но мы в строгом порядке даем имена отдельным животным и отслеживаем их социальное поведение, и так из поколения в поколение. Это позволяет нам разобраться в родственных и дружеских связях, определяющих жизнь животных в группе. Метод, основу которого заложил Кинджи Иманиши после Второй мировой войны, стал стандартной технологией при работе с долгоживущими млекопитающими, такими как дельфины, слоны и приматы.
Трудно поверить, но было время, когда профессора на Западе предостерегали своих студентов от японской школы, потому что давать имена животным означало слишком их очеловечивать. Существовал, конечно, и языковой барьер, из-за которого японских ученых сложно было услышать. Дзюнъитиро Итани, лучшего ученика Иманиши, встретили с недоверием, когда в 1958 г. он совершал поездку по американским университетам, потому что никто не поверил, что он и его коллеги в состоянии индивидуально различать более сотни обезьян. Обезьяны ведь так похожи — Итани точно что-то присочиняет. Однажды он рассказал мне, что над ним смеялись в лицо и никто не поддержал его, кроме Рэя Карпентера, первопроходца приматологии, который дал высокую оценку его подходу{77}. Конечно, сегодня мы знаем, что распознавать большое количество обезьян вполне возможно, и все мы с этим справляемся. Так же, как Лоренц настаивал на необходимости знания изучаемого животного целиком, Иманиши призывал тщательно познакомиться с исследуемым видом. Нужно почувствовать себя в его шкуре, говорил он, или, как мы бы сказали сегодня, попытаться проникнуть в его умвельт. Этот подход к изучению поведения животных значительно отличается от вводившей в заблуждение «критической дистанции», которая породила чрезмерные опасения по поводу антропоморфизма.
Окончательное международное признание японской методики показывает, чему еще мы научились из истории двух школ — социальной психологии и этологии. Первоначальные противоречия между различными подходами можно преодолеть, если понимать, что каждый из них может предложить что-то свое, чего не хватает другому. Мы способны соединить эти части в новое целое, более прочное, чем каждая из них. Эволюция сознания стала перспективной областью науки в результате слияния дополняющих друг друга направлений. К сожалению, потребовалось целое столетие столкновения личных амбиций и взаимонепонимания, чтобы это произошло.
Пчелиные волки
Тинберген был в слезах, когда я видел его в последний раз. Это было в 1973 г., в котором Лоренцу, Фришу и ему самому присудили Нобелевскую премию. Тинберген приехал в Амстердам, чтобы получить еще одну награду и прочитать лекцию. Дрожащим от эмоций голосом он спросил меня по-голландски, что мы сделали с его страной. Маленькой точки на карте, где он изучал чаек и крачек среди дюн, больше не было. Два десятилетия назад, собираясь отправиться в Англию, он, показывая на этот ландшафт вечной самокруткой, предсказал: «Все это безвозвратно исчезнет». Через годы место, где он проводил исследования, было поглощено разросшимся портом Роттердама, в то время самым загруженным в мире{78}.
Лекция Тинбергена напомнила мне все те замечательные вещи, которые он сделал, включая изучение познавательных способностей животных, хотя он никогда и не употреблял этот термин. В одной из работ он выяснял, как роющие осы находят свое гнездо, после того как покидают его. Эти осы, известные также как пчелиные волки, ловят и парализуют медовых пчел, а затем приносят их в свое гнездо — длинную норку в песке — и оставляют их в качестве пищи для своих личинок. Прежде чем отправиться на охоту, они совершают короткий облет окрестностей, чтобы запомнить расположение своей неприметной норки. Тинберген раскладывал предметы вокруг гнезда, например, круг из сосновых шишек, стараясь понять, какую информацию используют осы, чтобы вернуться. Перемещая этот круг, ему удавалось обмануть ос, заставляя их искать норку в ложном месте{79}. Его исследование ставило целью решение проблем, связанных с естественной историей вида, точнее, с эволюцией познания. Осы оказались для этого очень удачным объектом.
Животные с более развитым мозгом обладают бо́льшими познавательными способностями и часто находят решение новых неожиданных задач. Конец моей истории про грейпфруты и шимпанзе служит хорошей иллюстрацией. После того как обезьян выпустили на остров, большинство из них пробежало мимо грейпфрутов, спрятанных в песке, не заметив их, — видны были только небольшие участки желтой кожуры. Денди, молодой самец, лишь слегка притормозил, когда миновал это место. Однако позднее, во второй половине дня, когда все остальные шимпанзе дремали на песке, он помчался напрямик к тайнику. Без колебаний он вырыл грейпфруты и стал их без помех поглощать, чего не смог бы сделать, если бы остановился, как только их увидел, — ему пришлось бы отдать фрукты старшим обезьянам{80}.
На этих примерах виден весь спектр познавательных способностей животных — от узкой специализации хищных ос до широких возможностей приматов, которые позволяют им управляться с великим множеством проблем, включая совершенно новые. Больше всего меня поражает то, что Денди, первый раз наткнувшись на грейпфруты, не задержался ни на секунду. Скорее всего, он мгновенно сообразил, что лучший выход в данной ситуации — жульничество.
3. Волны познания
Эврика!
Солнечные ветреные Канарские острова — последнее место на Земле, где можно ожидать революции в науке о сознании, тем не менее именно там все и началось. В 1913 г. немецкий психолог Вольфганг Кёлер приехал на Тенерифе, неподалеку от побережья Африки, чтобы возглавить научно-исследовательскую станцию по изучению человекообразных обезьян, где и остался до окончания Первой мировой войны. Вопреки слухам, что его задачей было шпионить за проходящими военными судами, Кёлер посвятил большую часть времени небольшой группе шимпанзе.
Счастливо избежав идеологической обработки существовавшими в то время теориями обучения, Кёлер был лишен предубеждений по отношению к познавательным способностям животных. Вместо того чтобы пытаться управлять обезьянами в надежде получить какие-то результаты, он занял выжидательную позицию. Кёлер предлагал шимпанзе простые задания и смотрел, какова будет их реакция. В одном из таких заданий перед клеткой с самым смышленым шимпанзе, Султаном, исследователь оставлял на земле банан, а шимпанзе вручал короткие бамбуковые палки, которые не позволяли дотянуться до банана. В другом задании Кёлер высоко подвешивал банан, а рядом располагал деревянные ящики, высота каждого из которых была недостаточна, чтобы достать фрукт. Поначалу Султан пытался допрыгнуть до банана, швырял в него предметы, тащил за руку людей, надеясь, что они ему помогут или хотя бы послужат подставкой. Когда ничего из этого не получалось, он садился и некоторое время бездействовал, пока его не осеняла идея. Тогда он вскакивал, чтобы вставить бамбуковые палки друг в друга, тем самым, удлинив их, или установить ящики один на другой, что позволяло ему достать банан. Кёлер описывал такой момент словами «Ага! Вот и решение!», как будто включилась лампочка, что-то вроде истории с Архимедом, который выскочил из ванной, где ему открылся его знаменитый закон, и побежал по улицам Сиракуз с криком «Эврика!».
Согласно Кёлеру, внезапное озарение, которое он назвал «
Более ста лет назад Вольфганг Кёлер заложил основы изучения сознания животных. Он показал, что человекообразные обезьяны способны сначала принимать решения с помощью вспышки озарения или «инсайта», а затем приступать к действиям. На рисунке изображена самка шимпанзе Гранде, устанавливающая четыре ящика один на другой, чтобы достать банан
Проницательные умозаключения Султана и других обезьян указывали на наличие у них умственной деятельности, которую мы называем мышлением, хотя сущность этого процесса была (и остается) до конца не понятой. Несколькими годами позже американский приматолог Роберт Йеркс описывал похожее поведение.
«Я часто наблюдал за молодыми шимпанзе, которые после нескольких безуспешных попыток заполучить приз садились и обдумывали ситуацию, как будто критически оценивали приложенные усилия и пытались определить, что делать дальше… Еще поразительнее, чем быстрый переход от одного способа к другому, точность действий и паузы между ними, выглядят неожиданные решения проблемы… Часто, хотя и не у всех особей и не для каждой проблемы, надлежащее решение находилось без подготовки и практически мгновенно…»{82}
Йеркс далее отмечает, что исследователям, знакомым с животными, преуспевшими в обучении методом проб и ошибок, «трудно будет поверить» в его описания. Таким образом, он предвидел неизбежное сопротивление этим революционным представлениям. Неудивительно, что противодействие приняло форму голубей, обученных толкать маленькие коробки по своим кукольным домикам, чтобы, встав на них, достать крошечные пластиковые бананы, имитирующие пищевое вознаграждение{83}. Как занимательно! В то же самое время выводы, к которым пришел Кёлер, критиковались как антропоморфные. Но я слышал любопытные возражения на эти обвинения от одного американского приматолога. Он оказался достаточно смел, чтобы в 1970-х гг. вступить в полемику со Скиннером и его единомышленниками по поводу человекообразных обезьян, применяющих орудия.
Не раскрывая деталей, Эмиль Менцель рассказал мне, как однажды ему предложил побеседовать известный профессор с Восточного побережья Соединенных Штатов. Профессор смотрел свысока на изучение приматов и откровенно не принимал толкований с позиций познавательного процесса — эти два подхода обычно неотделимы друг от друг. Возможно, он пригласил молодого Менцеля, чтобы посмеяться над ним, не сознавая, что может получиться наоборот. Менцель воспользовался этой встречей, чтобы показать аудитории впечатляющую киносъемку о том, как его шимпанзе пристраивают длинный шест к стене, огораживающей их территорию. В то время как одни обезьяны крепко держат шест, другие забираются по нему на стену, получая таким образом временную свободу. Это была непростая задача, так как, жестикулируя, чтобы в критические моменты попросить помощи у других обезьян, шимпанзе требовалось избегать проволоки под током. Менцель, который сам снял этот фильм, решил, демонстрируя его, не упоминать об умственных способностях и оставаться по возможности нейтральным. Его комментарий был чисто описательным: «Вы видите, как Рок берет шест и смотрит на остальных обезьян» или «Здесь шимпанзе перелезает через стену»{84}.
По окончании фильма профессор вскочил и обвинил Менцеля в ненаучном подходе и антропоморфизме, так как он приписывает животным намерения и планы, которых у них быть не может. Менцель возразил, что он ничего подобного не говорил. Если у профессора сложилось впечатление, что у животных есть намерения и планы, то он должен был прийти к такому выводу самостоятельно, потому что сам Менцель воздержался от подобных предположений.
Когда за несколько лет до смерти Менцеля я брал у него интервью в своем доме (а он жил по соседству), я воспользовался случаем спросить его о Кёлере. Будучи признанным специалистом по человекообразным обезьянам, Менцель признался, что ему потребовались годы работы с шимпанзе, чтобы до конца оценить талант Кёлера. Как и Кёлер, Менцель верил в необходимость снова и снова наблюдать и обдумывать смысл увиденного, даже если какое-то поведение было замечено всего один раз. Он возражал против того, чтобы вешать на единичное событие ярлык «казус», добавляя с озорной улыбкой: «Мое определение казуса — это наблюдение, сделанное кем-то другим». Если вы наблюдаете что-то сами и следуете логике развития событий, то обычно не сомневаетесь в том, как это интерпретировать. Но все остальные могут проявлять скептицизм и требовать подтверждений.
Здесь я не могу удержаться, чтобы не рассказать собственную забавную историю. И я не имею в виду случай, когда группа шимпанзе в зоопарке Бургерса сделала ровно то, что снял на пленку Менцель. В тот раз, после того как двадцать пять шимпанзе совершили налет на ресторан в зоопарке, мы обнаружили ствол дерева, слишком тяжелый для одной обезьяны, и он был прислонен к ограде их территории. Нет, я имею в виду другую историю — проницательное решение
Такое же взаимопонимание проявляется в их альтруизме, например, когда молодые самки набирают в рот воды и приносят пожилым самкам, которые уже с трудом передвигаются, и переливают им воду изо рта в рот, так что пожилым самкам не приходится самостоятельно идти к поилке. Британский приматолог Джейн Гудолл описывает, как Мадам Би, дикая шимпанзе, состарилась и ослабла настолько, что уже не могла лазить на деревья за фруктами. Она терпеливо ждала под деревом, пока ее дочь принесет сверху фрукты, которые они затем совместно съедали{85}. В таких случаях человекообразные обезьяны также понимают суть проблемы и приходят на помощь, но самое поразительное то, что они вникают в трудности
Обезьяны Кёлера, несомненно, усваивали
Осиные лица
Было время, когда ученые считали, что поведение определяется либо обучением, либо биологической природой. С одной стороны было человеческое поведение, с другой — поведение животных, и мало что — между ними. Не обращая внимания на эту обманчивую классификацию (у всех видов поведение определяется обеими причинами), следует добавить третью причину — познание. Познание связано с характером информации, которую получает организм, и тем, как он ее перерабатывает и использует. Североамериканские ореховки помнят, где спрятали тысячи запасенных орехов, пчелиные волки совершают ознакомительный полет, чтобы запомнить местоположение своего гнезда, а шимпанзе изучают полезные свойства окружающих их предметов. Без всякой награды или наказания животные собирают информацию, которая может пригодиться им в будущем: найти весной орехи, вернуться в свое гнездо или достать банан. Роль обучения очевидна, а познание служит тому, чтобы придать обучению нужный смысл. Обучение — всего лишь орудие. Оно позволяет животным собирать информацию в мире, где, как в Интернете, ее невероятное количество. Поэтому очень легко утонуть в этом информационном болоте. Познание сужает поток информации и оставляет лишь то, что необходимо данному виду, учитывая его естественную историю.
Поведение многих видов очень похоже. Чем больше ученые узнают о поведении, тем больше находят таких общих черт. Способности, которые раньше считались исключительной принадлежностью человека или во всяком случае только гоминид — небольшого семейства, включающего крупных человекообразных обезьян и человека, — часто оказываются широко распространенными. Первоначально подобные открытия были связаны с человекообразными обезьянами благодаря их незаурядным умственным способностям. После того как человекообразные обезьяны разрушили плотину между человеком и остальными представителями животного царства, поток продолжал разливаться все шире, захватывая все новые и новые виды. Волны познания распространяются от человекообразных обезьян к дельфинам, слонам, собакам, птицам, пресмыкающимся, рыбам и даже к некоторым беспозвоночным. Эту последовательность не следует рассматривать как линейную шкалу с гоминидами на самом верху. Мне она скорее представляется постоянно расширяющейся совокупностью возможностей, в которой познавательные способности, скажем, осьминога могут быть не менее замечательными, чем любого млекопитающего или птицы.
Возьмем, к примеру, распознавание лиц, которое прежде считалось уникальной способностью человека. Теперь к числу избранных, имеющих черты лица, присоединились человекообразные обезьяны и макаки. Каждый год, когда я посещаю зоопарк Бургерса в Арнеме, находится несколько шимпанзе, которые еще помнят меня по прошествии трех десятилетий. Они выхватывают мое лицо из толпы и приветствуют радостным уханьем. Приматы не только узнают лица, но и воспринимают их определенным образом. Как и люди, приматы подвержены «эффекту переворачивания» — им сложно распознавать лица, перевернутые вверх ногами. Этот эффект характерен только для лиц: ориентация других объектов, таких как растения, птицы или дома, совершенно не важна для распознавания.
Когда мы исследовали наших капуцинов с помощью сенсорных экранов, мы заметили, что они легко нажимали на клавиши с любыми изображениями, но приходили в замешательство от первого же изображения лица. Они обнимали себя руками и жалобно хныкали, отказываясь его трогать. Возможно, они относились к этим изображением с почтением, потому что прикосновение к лицу — это нарушение социального запрета? Как только капуцины преодолевали свою нерешительность, мы показывали им портреты собратьев из их группы и незнакомых обезьян. Все эти портреты выглядели на одно лицо для наивных людей, но капуцины различали их без труда, указывая нажатием клавиши, кого они знают, а кого нет{87}. В отличие от нас, людей, капуцинам не просто было связать двумерное изображение с живым существом в реальном мире, но они с этим справились. Узнавание лиц, заключила по этому поводу наука, — это специфическая познавательная способность приматов. Но как только она это себе позволила, пошли первые волны новой информации. Лицевое распознавание было обнаружено у ворон, овец и даже у ос.
Непонятно, что могут означать лица людей для ворон. В естественной среде у них существует множество средств узнавать друг друга — по крикам, полету, размерам, так что лица не должны иметь значение. Но у ворон невероятно острое зрение, так что, возможно, они заметили, что людей проще всего узнавать по лицам. Лоренц описывал, как вороны преследовали некоторых его знакомых, и был так уверен в злопамятности этих птиц, что каждый раз менял внешность и переодевался, когда ловил и кольцевал своих галок. (Галки и вороны — представители семейства врановых, которое также включает соек, сорок и во́ронов.) Натуралист Джон Марзлоф из Вашингтонского университета в Сиэтле поймал такое количество ворон, что эти птицы потеряли к нему всякое уважение, каркая и покрывая его пометом каждый раз, когда он проходил мимо. Тем самым вороны вершили правосудие по отношению к «убийце», каковым все они его считали.
«Я не знаю, как они выделяют нас из сорока тысяч других людей, снующих, как муравьи по проторенным тропам. Но они нас замечают, и все окрестные вороны слетаются, издавая крики, в которых звучит осуждение. При этом они спокойно гуляют среди наших студентов или коллег, которые никогда их не ловили, не измеряли, не кольцевали или еще как-нибудь не унижали их достоинство»{88}.
Марзлоф исследовал это распознавание с помощью маски грабителя, которую надевают на Хэллоуин. Вороны могут узнавать некоторых людей по телу, волосам, одежде, но маска позволяет передавать «лицо» от одного человека другому, указывая на его особую роль. Марзлоф предполагал ловить ворон, надев маску грабителя, чтобы затем проверить, узнают ли вороны его сотрудников в этой же маске и в другой, которую они не видели. Вороны легко запоминали маску грабителя, и далеко не с любовью. Была и забавная контрольная маска — изображение вице-президента Дика Чейни, но она вызывала более отрицательную реакцию у студентов, чем у ворон. Птицы, которые ни разу не были пойманы, узнавали маску грабителя спустя годы и все еще преследовали тех, кто ее носил. Вороны, должно быть, перенимали отрицательное отношение у своих товарищей, и в результате все вместе ополчились на отдельных людей. «Вороне вряд ли встретится дружелюбный ястреб, но с людьми все по-другому — их приходится воспринимать индивидуально, — пояснял Марзлоф. — Они действительно способны на это»{89}.
Несмотря на то что способности врановых птиц к распознаванию производят сильное впечатление, оказалось, что овцы еще дальше продвинулись в этом направлении. Британские ученые во главе с Кейт Кендрик научили овец различать двадцать пять пар «лиц» их собственного вида, вознаграждая выбор одного заданного «лица» из двух. Нам все овцы кажутся одинаковыми, но сами они сохраняют память об индивидуальных различиях в течение двух лет. Для этого овцы используют те же участки мозга и нервные цепи, что и люди, причем некоторые нейроны отвечают именно за распознавание лиц, а не других стимулов. Эти нейроны активируются, когда овцы видят изображения своих знакомых соплеменников — овцы даже приветствуют их так, как будто они присутствуют рядом. Публикуя свои результаты под заголовком «Как оказалось, овцы не такие уж глупые» — название, против которого я протестую, потому что не верю, что бывают глупые животные, — исследователи сравнили лицевое распознавание у овец и приматов, высказав предположение, что стадо, которое выглядит для нас безликой массой, на самом деле достаточно дифференцировано. Это означает, что смешение стад, как это иногда происходит, может вызвать у животных больший стресс, чем мы предполагаем.
Поставив поклонников приматов в глупое положение исследованиями на овцах, наука обратилась к осам. Северные бумажные осы, обычные на американском Среднем Западе, образуют иерархические сообщества со сложной структурой, вершину которой занимают королевы, доминирующие над рабочими осами. При этом каждая оса знает свое место. Альфа-королева откладывает больше яиц, чем бета-королева, и т. д. Осы узнают друг друга по лицевым маркерам, имеющим выраженный индивидуальный характер. Члены небольшой колонии ос агрессивны по отношению к чужакам, а также собственным самкам, чьи лицевые маркеры были изменены исследователями. Американские ученые Майкл Шихан и Элизабет Тиббетс исследовали индивидуальное распознавание у ос и выяснили, что оно не менее специализировано, чем у овец и приматов. Осы узнают лицевые маркеры собственного вида намного лучше, чем другие визуальные стимулы, и превосходят в этом близкородственных ос, живущих в колониях, в которых всего одна королева. У последних не такая выраженная иерархия и намного менее вариабельные лицевые маркеры, так как они не нуждаются в индивидуальном распознавании{90}.