— Конечно, — с готовностью согласился Антон. — Очень хорошо! Я и сам не встал бы за молот — такой перерыв был… Отвык, да и позабыл многое.
Они спускались по лестнице; скользя рукой по перилам, Антон послушно следовал за Безводовым. На последней ступеньке им встретился старший мастер Самылкин, невысокий круглый человек с полными плечами; бритую голову его прикрывала плоская кепка; лицо у него было круглое, по-бабьи доброе, между пухлых подвижных щек утопал маленький нос торчком; халат накинут на синюю майку-безрукавку.
— Этот? — спросил Самылкин Безводова и, повернувшись к Антону, смерил его взглядом с ног до головы и сказал: — Значит, работать у нас отважился? Так… Дело хорошее. И давай порешим сразу: я, гляди, парень, человек строгий, нянчиться с тобой не буду, поблажек от меня не жди, а коли что не так — душу вытрясу. А попадешься под горячую руку — и по загривку получишь. Но и ты, коли что — спрашивай с меня, требуй, не будь тюфяком. Не люблю. Понял?.. И замечай, к кому тебя ставят — к Фоме Прохоровичу Полутенину. Старайся. Он, гляди, парень, лентяев и замухрышек тоже не почитает.
— Кто же их почитает, замухрышек-то? — согласился Антон, украдкой вглядываясь в старшего мастера, стараясь определить, что он за человек.
— Ну, шагай за мной, — приказал Самылкин и подмигнул Безводову: дескать, идем, потешимся…
Старший — мастер любил сам вводить в цех новичков. Прямо у двери стояли и по-гаубичному ревели тяжелые паровые молоты — на них штамповались коленчатые валы. От ударов сотрясались стены здания, колебалась земля, и на входившего внезапно обрушивался грохот, в лицо кидались гривастые хлопья пламени, под ноги сыпался огненный дождь, и новичок или пятился назад, к двери, или скованно замирал на месте, невольно содрогаясь и прикрывая глаза рукавом. Старший мастер веселился, наслаждаясь произведенным эффектом «огненного крещения», лицо его расплывалось в добродушной ухмылке, полный живот колыхался; наклонясь к уху новичка, он предупреждал с удовлетворением:
— Это тебе не парк культуры, а цех — настоящий горячий. Гляди, парень, не обожгись…
Но сейчас Василий Тимофеевич, протолкнув Антона в цех, разочарованно нахмурился и недовольно покосился на Безводова.
Объятый ревущим огнем печей, озаренный накалом металла, ободренный неумолчной канонадой молотов, Антон стоял, широко расставив ноги, и расширенными, восхищенными глазами смотрел в глубину корпуса. Над головой, под высоким стеклянным потолком величаво разгуливали мостовые краны, легко носили на цепях железные ящики с откованными деталями, споро и деловито ныряли по цеху юркие тележки, крутились вентиляторы, двигались конвейеры, вращались огромные зубчатые колеса прессов. От закопченных стекол потолка до машин, наискось прорезая клубы черно-сизого дыма, тянулись тугие ленты солнечного света, освещая предметы, одухотворяя людей. И над всем этим — над огнем и металлом, над оглушающими, громоздкими машинами — властвовал человек, грел до белизны сталь, а затем молотом мял ее, точно глину, придавая нужную форму.
— Вот это работа!.. — восторженно прошептал глубоко взволнованный Антон, наклонился к уху мастера и крикнул: — Показывайте, куда встать… — И пошел вдоль корпуса размашистым уверенным шагом.
Самылкин, оглянувшись на Безводова, который хитро ухмылялся — дескать, не удалось, — поспешил за новичком.
Василий Тимофеевич подвел Антона к молоту; два массивных чугунных столба-станины; а между ними вверх и вниз ходит тяжеленная стальная глыба со штампом, так называемая «баба». Кузнец Фома Прохорович Полутенин, плотный, несколько грузный человек с тяжеловатым — сквозь очки в железной оправе — взглядом умных О глаз, стоял у молота; нагревальщик его заболел, и он, в ожидании другого, брал заготовки сам.
— Вот тебе, Фома Прохорович, новый нагревальщик… учи его, — сказал Самылкин, кивнув на Антона.
Чуть наклонив голову, кузнец сердито и оценивающе-взыскательно поглядел на пария поверх очков; тот, не мигая, ответил ему таким же прямым, внимательным; взглядом. Новичок, должно быть, понравился кузнецу: за очками от глаз пошли в стороны лучики морщинок. Фома Прохорович повернулся и сделал знак головой. Откуда-то из-за станины вынырнул проворный, чумазый, тощенький парнишка в кепке козырьком назад, тоже в очках; подскочив к кузнецу, он с готовностью подставил ему свое ухо; тот что-то сказал ему и вместе со старшим мастером, грузно ступая, ушел попить газированной воды и покурить.
А парнишка — это и был Гришоня Курёнков, подручный кузнеца, — потянул Антона за рукав к печи. Привставая на цыпочки, подтягиваясь к его уху, он резво, заученно стал объяснять, как загружать печь новой партией заготовок, как подавать топливо, как держать температуру, чтобы не перегреть металл, как сподручнее доставать из печи заготовки и как легче их подносить к молоту.
Антон наклонился и заглянул внутрь печи: за железными заслонками бушевал огонь, длинные багровые, с черными прожилками ленты его свивались в спирали, текли, вихрились, накаляя добела стальные болванки.
— Для начала хочу загадать загадку, — сказал Гришоня, серьезно поджав губы. — Отгадай: сидит дядя Пахом на коне верхом, книжку читает, а сам ничего не знает… Ну-ка?
— Очки, — ответил Антон, не глядя на Гришоню.
— Ты знал, наверное, — разочарованно протянул Гришоня и, подтолкнув Антона в бок, предупредил: — Голову в печь не суй, если хочешь остаться красивым. Я вот спервоначалу тоже был чернобровым брюнетом, а часто совал нос в печку, стал блондином — опалило. Видишь? — смахнул он прокопченную кепочку и показал льняные свои волосы.
Антон невольно и с опаской потрогал брови, но тотчас поняв, что его разыгрывают, замахнулся на Гришоню, который визгливо засмеялся, сгибаясь.
Вернулся Фома Прохорович, мотнул головой, подзывал к себе Антона.
— Как зовут? — спросил он и по привычке подставил ухо. — Иди сюда.
Обойдя молот, Полутенин остановился и, чуть запрокинув лицо, показал рукавицей вверх: на чугунной станине выделялась приклепанная бронзовая пластина с надписью: «На этом молоте в сентябре 1935 года было положено начало стахановскому движению в машиностроении».
— Понял, на какой молот встаешь? — со значением спросил Фома Прохорович. Не сказав больше ни слова, он включил пар, натянул рукавицы; справа от него пристроился Гришоня. Усатый прессовщик, докурив, бросил под ноги окурок и встал к прессу.
Без суеты, спокойно, длинной кочергой достал Антон заготовку из печи, пододвинул ее к краю пода, подхватил клещами и подал кузнецу. За ней вторую, третью… И по тому, как прочно стоял он у печи, как не спеша, несмотря на то, что не успевал за кузнецом, но уверенно подавал болванки, Фома Прохорович, все время наблюдавший за его движениями, решил, что оставит этого парня в своей бригаде.
Прошло два часа. Молот неустанно, то натужно, глухо, то молодо и торжествующе, ухал и ухал. Антон размеренно подавал раскаленные болванки, по тело — руки, плечи, лопатки, поясница — тупо ныло, будто распухало, ноги едва сгибались, в голове звенело, по спине струились жгучие ручейки пота, и ему казалось, что вместе с этими струйками, опустошая его, вытекает и сила. Но он все так же продолжал подавать, не показывая виду, что устал.
— Ты бы сел, отдохнул, надорваться можешь с непривычки, — посоветовал Фома Прохорович, наклоняясь к Антону.
Перерыв будет — отдохну, — скупо отозвался нагревальщик, кидая на штамп заготовку. И молот все стучал, все гремел, плющил сталь, осыпал темный пол красными брызгами окалины…
Наконец наступила пора обеда. Молоты смолки, и в цехе, над цехом, во всем мире под голубым апрельским небом широко и вольготно распростерлась желанная томительная тишина, хотя в ушах Антона все еще бушевал хаос звуков, глухих взрывов, медленно отдаляясь и затихая, как, ворча и затихая, отдаляется гроза, с бурей, с громом и вспышками молний. Антон обессиленно сел на груду холодных болванок, и тотчас перед глазами начали играть, расходиться, сплетаться огромные круги необычайных волшебных цветов.
«Давно не работал в кузнице, отвык, вот и устал», — подумал он, прикрывая глаза отяжелевшими веками и улыбаясь новым, неиспытанным ощущениям.
Как сквозь дремоту долетел до него голос Гришони:
— Говорили тебе — отдохни, нет: дай характер проявлю, силу покажу! Идем обедать. Ну, седлай меня, на закорках понесу.
Антон оперся рукой на плечо Гришони и зашагал по опустевшему цеху в столовую.
Там стояла толчея и веселый шум. Фома Прохорович уже сидел за столом. Здесь он показался Антону не таким суровым, как в цехе, на переносице отпечаталась красная полоска — след очков; приподняв тяжелые брови и открыв участливый взгляд утомленных глаз, он сказал глуховато:
— Садись. Проголодался, наверно? Я уж постарался, заказал тебе и первое и второе. — И, помолчав немного, испытующе спросил: — Уломала работка? Бежать не собрался? Признавайся.
— Нет.
— Наша профессия горячая и тяжелая, это верно. Зато и почетная, — весело, ободряюще заговорил кузнец, принимая от официантки тарелку с борщом. — Почетная и старинная. Токарей или там фрезеровщиков, электриков еще и в помине не было, а кузнецы уже стояли у горна, стучали своими молотками, ковали: для пашни — лемех, для поля брани — меч. Сколько лет ей, нашей профессии? Может быть, тысяча, может, пять, — поди, сосчитай! А она все такая же молодая, все служит людям, места своего не уступает, обновляется с каждым годом, новой техникой обрастает… Ты этого, брат, не забывай! Мы, рабочие люди, — основа всей жизни, фундамент государства. Так, что ли, Гриша?
— А то как же! — отозвался Гришоня, точно отмахнулся, — он торопился скорее поесть.
— Значит, каждый кирпич в этом фундаменте должен быть крепче стали! — заключил Фома Прохорович. — А что устал ты, Антон, так это ненадолго. Лет двадцать назад, когда я начинал кузнечить, я тоже первое время света белого не видел, а потом втянулся. И сейчас озолоти меня — я свою профессию не променяю ни на какую другую!
И действительно, недели через две Антон уже не так уставал, мышцы привыкли к нагрузке, руки и плечи не болели. А прошел месяц, и он прочно утвердился у печи, освоился в цехе, узнал многих кузнецов, прессовщиков, нагревальщиков. Вместе с ними он работал, жил в общежитии, ходил по вечерам во Дворец культуры.
Там в один из вечеров отдыха молодежи и познакомился он с Люсей Костроминой, девушкой, похожей на красивую пеструю бабочку. Она только что окончила десятилетку, и жажда веселья влекла ее всюду, где можно было развлечься, закружиться в танце, пощебетать, — посмеяться. Смеялась же Люся неистощимо, заразительно весело, с упоением; при этом голова ее чуть-чуть запрокидывалась, ровные ряды зубов влажно блестели, ямочки на щеках углублялись, и в хитро прищуренных, приподнятых к вискам глазах вспыхивали пленительные огоньки.
Как-то раз, танцуя с ней и любуясь свежей, теплой кожей ее лица, Володя Безводов подумал: «Если бы она хоть на минуту забыла, что она красива, то сразу стала бы простой и милой девушкой…». И тут же поинтересовался:
— В какой институт вы думаете поступать, Люся?
— Не знаю, я еще не успела подумать об этом, — ответила она беспечно, тряхнув длинными локонами. — Институтов много, а я одна. — Опираясь на его руку, оглядываясь, она наслаждалась музыкой, движением, карусельным мельканием лиц. — Знаете, Володя, так хочется отдохнуть от уроков, от учителей, от парты… — Помолчав немного, щурясь на свет прожектора, спросила:
— Почему вы сегодня один?
— А с кем же я должен быть?
— Я привыкла видеть вас в окружении приятелей.
— Сегодня со мной только мой старый друг Антон Карнилин.
— Где же он?
— Тут где-то…
Возле колонны стоял высокий узколицый Константин Антипов в тщательно отглаженном костюме; стрелой вонзался всем в глаза его аккуратный пробор.
— Куда же вы скрылись. Костя? — спросила его Люся с капризной ноткой в голосе. — Оставили меня одну, покружиться не с кем.
— Вы несправедливы, Люся, у вас такой кавалер… — с иронией отозвался Антипов, намекая на Володю.
— Он не уделяет мне должного внимания, — она лукаво скосила глаза на Безводова. — Я для него — лишь загадочное явление, абстракция…
— А это вы, между прочим, правильно — насчет абстракции… — подтвердил Володя усмехаясь.
Церемонно склонив перед Люсей голову, Антипов с шутливой учтивостью промолвил:
— Я готов танцевать с вами, Люсенька, хоть до утра, не переводя дыхания…
В это время, пробравшись сквозь толкающуюся в ожидании музыки разгоряченную толпу молодежи, приблизился Антон Карнилин, возбужденный, большеглазый, смелый. Но, увидев Люсю, он стушевался, знакомясь, долго и просветленно глядел на нее, позабыв выпустить ее руку из своей; девушка чуть смущенно, кокетливо потупила глаза, и улыбка превосходства тронула ее полные губы.
Как только заиграл оркестр, Антон, опередив Антипова, предложил ей:
— Потанцуйте со мной… пожалуйста. — И, танцуя, осторожно придерживая ее, боясь дышать, робко спросил: — Вы работаете на нашем заводе?
— Нет, мой папа работает.
— В каком цехе?
— В кузнице, начальником.
— Леонид Гордеевич Костромин? — воскликнул Антон и приостановился изумленный; тотчас их начали толкать и теснить другие пары, и Люся, смеясь, крикнула:
— Танцуйте же!
— Вы здесь часто бываете?
— Зимой часто, а весной к экзаменам готовилась — не до танцев. — И равнодушно, чтобы только не молчать, промолвила: — А вас я вижу здесь впервые.
— Я недавно приехал. Тоже в кузнице работаю, нагревальщиком у Фомы Прохоровича Полутенина, знаете?
— Я многих ваших знаю.
Музыка смолкла, а он все еще держал ее за талию, словно боялся, что девушка упорхнет. Люся запросто подхватила его под руку, и они направились к той колонне, откуда начали танцевать. Безводова и Антипова уже не было.
— Пойдемте поищем их, — предложила она, и улыбка, не покидавшая ее лица, сделалась грустной и по-детски обиженной.
Антон легко и свободно расчищал ей путь, гордый, счастливо улыбающийся.
— Отчего у вас такие странные волосы, дыбом? — поинтересовалась Люся, косясь на него. — Пригладьте хоть…
Антон покраснел.
— Их нельзя пригладить, не ложатся… шестимесячная завивка, — сознался он.
Она поняла, что это правда, приостановилась, бровки ее недоуменно и игриво взлетели вверх; запрокинув голову, она весело залилась смехом. Рассмеялся и Антон, виновато и простодушно.
— Зачем же вы это сделали? — спросила она, смахивая платочком слезу.
Он пожал плечами:
— Не знаю. Дурак был, вот и сделал…
Разговор этот происходил в зимнем саду дворца. Здесь густо росли в огромных кадках тропические растения с длинными и узкими, точно лакированными зелеными листьями и оживленно журчал фонтан. Антон был так очарован девушкой, что готов был сделать для нее все, чтобы доказать свою преданность ей, и тут же, подойдя к фонтану, подставил голову под тоненькую струю.
Сидевшие на лавочках заулыбались.
Люся любила все неожиданное, необычное, и поступок Антона удивил ее и приятно польстил, — ведь он сделал это ради нее, сделал просто, не раздумывая. И теперь стоял перед ней смущенный, даже чуть виноватый; с мокрых волос, омывая счастливо расцветшее лицо, стекала вода.
Сдерживая улыбку, все еще изумляясь, Люся подала ему платочек. Шелковый, надушенный, отороченный по краям кружевцами, он не закрывал даже Антоновой ладони. Вернув его, Антон достал из кармана свой, большой и белый, и вытер лицо, затем причесал кудри и спросил:
— Теперь хорошо?
— Теперь немного лучше, — отозвалась Люся, продолжая улыбаться, и взяла его под руку. — Проводите меня. Мне пора домой.
Они вышли на улицу. Ночь была теплая и тихая, бархатная. Рассыпавшись по небу, переливались звезды. Переплетающимся потокам огней не было конца. Откуда-то из далекого репродуктора доносились едва различимые, полночные звуки гимна.
Подходя к подъезду ее дома, Антон спросил с надеждой:
— Я еще увижу вас когда-нибудь?
— Конечно, запишите мой телефон, звоните, когда вам захочется, я буду рада.
Он ушел, унося в душе чудесный образ этой девушки и весь полный незнакомым, неиспытанным чувством.
Антон каждый день порывался звонить ей, но, боясь показаться надоедливым, позвонил только через неделю.
Люся снисходительно согласилась встретиться с ним.
На пароходике они добрались до Ленинских гор. Окутанный темнотой, берег казался густо заросшим, глухим, пугающе мохнатым. Они шли низом, у поды, вдыхая запах мокрых корней и росистой травы, взбирались по тропинкам вверх. Антон вдруг ощутил себя таким хорошим, мягким, уступчивым и от этого улыбался во тьме. Впервые зародилось в нем непривычное и радостное чувство нежности к ней; он боялся, как бы она не оступилась, и оберегал ее, поддерживал, чуть касаясь ее локтя; а голос звучал проникновенно, ласково… Но он не успевал подлаживаться под настроение спутницы; Люся то отрывалась от него, и ее белое платье мелькало среди темных стволов, задорный смех звенел, вспугивая дремоту деревьев; то становилась смирной и настороженной, кралась на цыпочках, чутко прислушиваясь к чему-то, и голос, как бы угнетенный тишиной и мраком, шелестел таинственно, пугливо; то проказничала: как канатоходец, шла по стволу дерева, растущему почти горизонтально над водой, рискуя каждую минуту сорваться в реку, дразнила его, вызывая в нем страх за нее; то, спрыгнув на землю, ступала впереди, суровая, неприступная, раздраженная, говорила отрывисто, насмешливо, капризно, повергая его в смятение. Непостижимая девушка!..
В одном месте, взбежав на высокий гребень берега, Люся остановилась между двумя березами. Антон остался внизу: на случай, если она захочет сбежать оттуда, не дать ей упасть. Но Люся позвала его к себе.
Отсюда хорошо видна была Москва. Она лежала как на дне огромной чаши, щедро рассыпав по всему пространству несметное множество огней, сложно оплетенная золотыми световыми узорами, осененная неугасимыми пурпурными звездами.
И вдруг в сере, дине этого сверкающего моря появилась короткая красноватая вспышка, и тотчас в разных местах взметнулись ввысь волшебные фонтаны — голубые, красные, зеленые, оранжевые, расцвели чарующими букетами, рассыпаясь и опадая яркими лепестками. Антон и Люся, держась за стволы, замерли, пораженные фантастическими взрывами огня и красок, — они забыли, что был День авиации.
— Салют! — воскликнула Люся и коснулась плеча Антона, как бы требуя отклика на ее чувство восторга. Посмотрев на нее сбоку, Антон увидел, как в немигающем глазу ее взлетали и опускались разноцветные точки — отражение ракет.
— Вы любите Москву? — прошептала Люся.
— Да, — ответил он, помедлив, — потому что… вы в ней живете… Честное слово!
Она улыбнулась, довольная.