Синклер Льюис
Предисловие к «ГЛАВНОЙ УЛИЦЕ»
I
Я пишу это предисловие по просьбе моего издателя. Что же все-таки мой издатель, умеющий с присущей всем людям его профессии вежливостью побуждать к делу нерадивых авторов, желает, чтобы я написал о своем опусе? Что бы я сам хотел написать? Да, в сущности, ничего. Для меня (и, по-моему, для большинства писателей) не придумаешь ничего скучнее собственной книги после того, как год собирал материал, обдумывал произведение и писал, потом с чувством неудовлетворенности прочел гранки, понимая, что какие — то места можно было написать лучше, будь в запасе еще год, и, наконец, не без волнения прочел рецензии — и те, в которых тебя превозносят как мастера мирового класса, и те, в которых тебя обзывают безграмотным приспособленцем.
И вот теперь, через много лет, когда ваш труд объемом в двести тысяч слов, в котором вы высказали свое мнение о наших маленьких городках, прочли уже несколько миллионов людей, вы все еще еженедельно получаете награду в виде такого, например, письма: «Наш учитель литературы (!) дал нам задание написать своему любимому писателю пожалуйста пришлите свою фотографию с автографом и напишите собственноручно что вы думаете о наших маленьких городках».
II
Еще в 1905 году в Америке существовало единодушное убеждение в том, что, хотя в больших городах гнездится зло и даже среди фермеров иногда встречаются плохие люди, наши городки — это чуть ли не рай на земле. Они непременно застроены белыми домиками, скрытыми в тени огромных деревьев; им неведомы ни нищета, ни тяжкий труд; каждое воскресенье добродушный пастор с благородной сединой источает благодать и знание; а если местный банкир оказывался замешанным в сомнительных делах, его неизбежно выводили на чистую воду честные поселяне. Но чем, действительно, славились наши городки, так это Любовью к Ближнему. В крупных городах человек предоставлен самому себе; но в родных местах соседи образуют одну большую и жизнерадостную семью. Они дадут вам взаймы денег, чтобы послать Эда в коммерческое училище; они станут заботиться о вас, когда вы заболеете — собравшись толпой у вашей постели, они будут по двадцать четыре часа в сутки ухаживать за вами и утешать вас, не зная ни минуты отдыха; и когда вы отправитесь на тот свет, они не оставят вдову одну у вашего гроба. Уж конечно, именно они вдохновляют молодежь на благородные и великие дела: Так вот, в 1905 году, окончив второй курс Йельского университета, я приехал на каникулы в свой городок в Миннесоте и, проживши там два месяца, во время которых мои земляки весьма недружелюбно задавали все один и тот же вопрос: «Почему док Льюис не заставит своего Гарри поработать на ферме вместо того, чтобы позволять ему с утра до ночи читать книжки, напичканные глупыми историями и вообще бог знает чем?»-я обратился в новую веру, я понял, что пресловутая Любовь к Ближнему по большей части сплошной обман, что в наших деревнях может существовать такое же недружелюбное любопытство, такая же слежка, как и в солдатских казармах. И вот на третий месяц своих каникул, за пятнадцать лет до выхода книги в свет, я начал писать «Главную улицу».
Но тогда она называлась «Яд провинции», и главным ее героем была не Кэрол Кенникот, а Гай Поллок, адвокат, которого я изображал как образованного, симпатичного и честолюбивого молодого человека (то есть по образу и подобию младшего сына «дока» Льюиса Гарри); он начал практику в поселке, расположенном посреди прерий, и испытывал жестокий духовный голод. Я, должно быть, написал около 20 тысяч слов, но уже не помню никаких подробностей; рукопись бесследно исчезла, так же как и рукопись моей первой пьесы,[1] — это было либретто музыкальной комедии под названием «Президент Пудл», написанное в 1911 году — вдохновенно, с жаром и таким полным непониманием законов сцены, какие встретишь не часто.
Затем в 1919 году, за два-три года до того, как я начал писать последний вариант романа, я предпринял новую попытку завершить свою книгу, которая стала теперь называться «Главная улица»; это название сохранилось и в дальнейшем. На этот раз я написал уже около 30 тысяч слов и примерно треть из них использовал в окончательном тексте.
И, однако, тогда я чувствовал, что все еще не созрел для этой книги. (Пусть непредубежденные критики решат, созрел ли я для нее в 1919 году.) Но в том, что книга все-таки получится, я был убежден все четыре года, когда, оставив скучную работу в издательстве, колесил по Соединенным Штатам (Нью-Йорк-Флорида-Миннесота — Сиэтл — Калифорния — Нью-Орлеан — Нью — Йорк), зарабатывая на жизнь рассказами, которые печатались главным образом в «Сатердей ивнинг пост». Я провел большую часть времени в городках Среднего Запада, и хотя за мной уже не следили столь пристально и недоброжелательно, ибо мое занятие считалось не менее добропорядочным, чем занятие врача, юриста, священника или даже фабриканта, я все равно ощущал, что замкнутая в строгие рамки, точно в гетто, жизнь в маленьких городках может легко превратиться в благопристойный ад.
После того, как совершенно неожиданно мой роман «На вольном воздухе», печатавшийся выпусками в журнале «Пост», был продан в кино, я получил возможность год не заботиться о заработке и писать «Главную улицу». Я поспешил в милый и приятный городок, именуемый Вашингтоном, округ Колумбия, и, сняв меблированную комнату неподалеку от нынешнего «Мейфлауэр-отеля», осенью 1919 года приступил к работе. Комната эта стала моим кабинетом, поскольку мой трехэтажный дом на 16-й стрит был куда менее величав и просторен, нежели можно было судить по описаниям. На трех этажах было всего шесть комнат, и они были слишком малы, чтобы в них можно было по-настоящему развернуться.
Я кончил «Главную улицу», состоящую из 200 тысяч (а может быть, 180 тысяч) слов, в один на редкость жаркий день в начале лета 1920 года и в тот же вечер отвез рукопись Альфреду Харкорту. Мне удалось завершить свой труд в такой короткий срок потому, что я трудился по восьми часов в день зачастую все семь дней недели, хотя дневной нормой для творческого работника считается примерно четыре часа… Я никогда не работал с таким напряжением, и я уже никогда не буду так работать … Во всяком случае, если не свершится революция и я не должен буду бросить писать, не займусь настоящим делом, — стану, к примеру, каменщиком, солдатом или сестрой милосердия…
III
Книга моя как будто пользовалась хорошим спросом. Правда, я до сих пор не имею ни малейшего понятия, сколько именно экземпляров было продано, — я так никогда и не удосужился этим поинтересоваться. Но мне известно, что по тиражам она стоит в одном ряду с такими книгами, как «Антони Адверс»,[2] «Фермерская поваренная книга» и не самый популярный справочник по игре в бридж. Может ли автор мечтать о большем? Когда мои тогдашние издатели ознакомились с рукописью, Харкорт согласился со мной, что в случае удачи может разойтись 15 тысяч экземпляров книги. А агент по продаже А. X. Гере выразил уверенность, что за два года будет продано 25 тысяч экземпляров — он был явно не в своем уме, — но мы с Альфом лишь посмеивались над ним и не спорили.
IV
Едва книга вышла из печати, я стал получать первые письма от «болельщиков»: в одних меня обвиняли в том, что я согрешил против святого духа, в других благодарили за то, что я изобразил их соседей; а однажды пришло письмо, написанное на бумаге отеля Солт-Лейк — Сити. Это уж, конечно, какой-нибудь коммивояжер заскучал в дороге и решил скоротать время за письмом. Я вскрыл его и сразу же обратил внимание на необычный стиль письма, полного похвал, проницательных и в то же время искренних; бросил взгляд на подпись и обнаружил, что оно написано человеком, которого я никогда не видел, никогда не надеялся увидеть, — Джоном Голсуорси.
V
В самых разных газетах и журналах я знакомился с убедительными доказательствами того, что «Главная улица» целиком списана с «Антологии Спун-ривер». Я читал также еще более убедительные доказательства того, что мой роман — копия «Госпожи Бовари». Я не критик. И не мне обо всем этом судить. Я с радостью вспоминаю также статью, если мне не изменяет память, в журнале «Сатердей ивнинг пост», в которой мне, человеку невежественному, разъяснялось, что маленькие города в Европе страдают той же духовной узостью, что и в Америке. Правда, за много лет до появления этой статьи я высказывал точно такие же истины в «Главной улице», однако всегда приятно, когда тебя поправляют. С еще большей признательностью вспоминаю я статью (кажется, она принадлежала мистеру Стразерсу Барту), которая возвещала всему миру, что я глупейшим образом просчитался и Кэрол получилась у меня далеко не такой хорошей, как ее супруг. Однако я как раз это и старался показать: Кэрол достаточно умна, чтобы пофыркать на все, но недостаточно умна, чтобы что-либо изменить, поэтому мне было весьма приятно, что мистер Барт, по-видимому, прочел мою книгу, прежде чем высказать о ней свое суждение.
Всегда приятно, когда тебя ставят на место. Расположившись под фиговым деревом у себя в Вермонте, я буду самым несчастным человеком, если на свете не найдется очередного мистера Барта, который возьмет на себя труд поставить меня на место. Наверно, когда наступят эти нелегкие времена, лет эдак через двадцать, я настолько отчаюсь, что, возможно, захочу написать об одной древней книге, именуемой «Главной улицей».
ГЛАВНАЯ УЛИЦА
(Жизнь Кэрол Кенникот)
Вот городок в несколько тысяч жителей, среди полей пшеницы и кукурузы, молочных ферм и рощ. Это — Америка.
В нашем рассказе городок называется Гофер-Прери, штат Миннесота. Но его Главная улица — это продолжение Главной улицы любого другого городка. История наша была бы той же в Огайо или Монтане, в Канзасе, Иллинойсе или Кентукки, и немногим изменилась бы она в штате Нью-Йорк или на холмах Каролины.
Главная улица — вершина цивилизации. Для того, чтобы вот этот форд мог стоять перед галантерейным магазином, Ганнибал вторгался во владения римлян и Эразм писал свои трактаты в монастырях Оксфорда. То, что бакалейщик Оле Йенсон говорит банкиру Эзре Стоубоди, должно быть законом для Лондона, Праги и никому не нужных островов, затерянных в океане. То, чего Эзра Стоубоди не знает и не одобряет, — это ересь, которую не к чему знать и над которой не подобает размышлять. Наша железнодорожная станция — высшее достижение архитектуры. Годичный оборот Сэма Кларка, торговца скобяным товаром, — предмет зависти всех четырех округов, составляющих Благословенный край.
Во «Дворце роз» идут утонченно чувствительные фильмы; в них есть мораль и благопристойный юмор.
Таковы основы наших здоровых традиций; таков наш незыблемый символ веры. И разве не выказал бы себя чуждым американскому духу циником тот, кто изобразил бы Главную улицу иначе или смутил граждан предположением, что возможен и иной символ веры?
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На одном из холмов над Миссисипи, где два поколения назад кочевали индейцы-чиппева, стояла девушка. Ее фигура четко вырисовывалась на фоне василькового северного неба. Индейцев она уже не видела. Она видела мукомольные заводы и мерцающие окна небоскребов в Миннеаполисе и Сент-Поле. Она не думала ни об индианках, ни о краснокожих носильщиках, ни о белых скупщиках пушнины, чьи тени витали вокруг нее. Мысли ее были об ореховой пастиле, о пьесах Брие, о том, почему стаптываются каблуки, и о том, что преподаватель химии обратил внимание на ее новую, закрывающую уши прическу.
Ветер, пролетевший тысячи миль над возделанными нивами, раздувал на ней юбку из тафты, создавая линии столь грациозные и полные такой живой и динамичной красоты, что сердце случайного наблюдателя на дороге сжалось бы от задумчивой грусти при виде этой воздушности и свободы. Она подняла руки, откинулась назад под ветром; ее платье развевалось и трепетало, из прически выбилась прядь волос. Девушка на вершине холма. Доверчивая, восприимчивая, юная. Впивающая воздух с такой же жадностью, с какой она готова была впитывать жизнь. Извечная грустная картина чего-то ожидающей молодости.
Это Кэрол Милфорд, убежавшая на часок из Блоджет-колледжа.
Дни пионеров, дня сельских красоток в капорах и медведей, которых убивали на вырубках топорами, ушли в прошлое еще дальше, чем Камелот.[5] И теперь дух этой мятущейся страны, которую называют американским Средним Западом, олицетворяет своенравная девушка.
Блоджет-колледж находится на окраине Миннеаполиса. Это оплот здоровой религиозности. Он все еще борется с новомодными ересями Вольтера, Дарвина и Роберта Ингерсолла.[6] Благочестивые семьи Миннесоты, Айовы, Висконсина, Северной и Южной Дакоты посылают сюда своих детей, и Блоджет оберегает их от развращающего влияния университетов. Из его стен вышло много милых девушек, молодые люди — любители пения и даже одна учительница, которой нравятся Мильтон и Карлейль. Так что четыре года, которые провела здесь Кэрол, не пропали даром. Небольшие размеры школы и малочисленность соперников позволяли ей свободно проявлять свою опасно многостороннюю натуру. Она играла в теннис, устраивала скромные вечеринки, участвовала в специальном семинаре по изучению драмы, флиртовала, состояла членом десятка обществ, занимавшихся разными искусствами и усвоением тех сложных вещей, которые называются «общей культурой».
В ее группе были две или три девушки красивее ее, но не было ни одной более увлекающейся. Она выделялась усердием и в занятиях и в танцах, хотя среди трехсот студентов Блоджета многие отвечали лучше или танцевали бостон более плавно. Каждая клеточка ее тела — тонкие запястья, нежная, как айвовый цвет, кожа, наивные глаза, черные волосы — все это было полно жизни.
Другие девушки в дортуаре удивлялись ее миниатюрности, когда видели ее в неглиже или выбегающей из — под душа. Тогда она казалась вдвое меньше, чем можно было предположить, прямо хрупкий ребенок, нуждающийся в бережной заботе и ласке. «Неземная натура, — шептали о ней подруги. — Утонченная душа». Но она сама излучала столько энергии, так смело и уверенно тянулась навстречу всему доброму и светлому, что была куда подвижнее и неутомимее тех неуклюжих девиц в рубчатых шерстяных чулках на толстых икрах и синих спортивных костюмах, которые с топотом скакали по гимнастическому залу на тренировках Блоджетской женской баскетбольной команды.
Даже когда она бывала утомлена, ее темные глаза внимательно следили за окружающим. Она еще не знала, как бессознательно жесток и высокомерно туп может быть мир, но если бы ей и пришлось столкнуться с этими его мрачными свойствами, ее взгляд не стал бы от этого ни скучным, ни угрюмым, ни слезливо страстным.
Несмотря на всю восторженность Кэрол, несмотря на ее привлекательность, в нее хоть и влюблялись, но побаивались ее. Даже когда она с особым увлечением пела гимны или замышляла какую-нибудь выходку, она все-таки сохраняла вид слегка надменный и скептический. Правда, она была доверчива — прирожденная обожательница героев; но она непрестанно все проверяла и исследовала. Чем бы она ни стала в дальнейшем, она никогда не была бы пассивной.
Разнообразие ее интересов постоянно заводило ее в тупик. По очереди она открывала в себе то замечательный голос, то талант к игре на рояле, то драматические способности, то писательские, то организаторские. Она неизменно разочаровывалась, но всегда воспламенялась снова и увлекалась то студентами-добровольцами, готовившими себя в миссионеры, то писанием декораций для драматического кружка, то хлопотами о рекламе для издававшегося в колледже журнала.
Особенно неотразима она была однажды в воскресенье, когда играла в церковном оркестре. Из глубины сумрака ее скрипка подхватывала тему органа, и отблеск свечей обрисовывал девушку в ее прямом, золотистом платье, со смычком в изогнутой руке, со строго сжатыми губами. В тот день все мужчины были увлечены религией и Кэрол.
На последнем курсе она стала всерьез задумываться над тем, как все ее многочисленные начинания и частичные успехи могли бы пригодиться ей в будущей карьере. Каждый день на ступенях библиотеки или в зале главного здания колледжа студентки толковали о том, что они будут делать по окончании курса. Девушки, которые были уверены, что им просто предстоит выйти замуж, с серьезным видом рассуждали о шансах на успех в деловом мире. Те же, которые знали, что им придется работать, намекали на мифических женихов. Что касается Кэрол, то она была сирота. Единственной близкой ее родственницей была сестра, слащавая особа, жена оптика из Сент-Пола. Большую часть денег, оставшуюся от отца, Кэрол уже истратила. И она не была влюблена, то есть влюблялась не часто и ненадолго. Она собиралась жить своим трудом.
Но что это будет за труд, как она завоюет мир — главным образом для блага самого мира, — ей было неясно. Большинство еще не помолвленных девушек предполагали пойти в учительницы. Их можно было разделить на два разряда; на легкомысленных молодых особ, заявлявших, что они бросят «мерзкую классную комнату и чумазых детей» в ту же минуту, как им представится случай выйти замуж, и на прилежных дев, широкобровых и пучеглазых, которые во время молитвы просили бога «направить их стопы по стезе полезного служения». Ни те, ни другие не привлекали Кэрол. Первые казались ей неискренними (в ту пору это было ее излюбленным словечком). Серьезные же девицы своей верой в спасительную роль латинской грамматики могли, по ее мнению, наделать зла не меньше, чем добра.
Несколько раз на последнем курсе Кэрол окончательно решала то изучать юриспруденцию, то писать киносценарий, то сделаться сестрой милосердия или же выйти замуж за неведомого героя.
Потом ее коньком стала социология.
В колледже появился новый преподаватель социологии. Он был женат и поэтому «табу»; но он приехал из Бостона, он жил среди поэтов, социалистов, евреев и меценатствующих миллионеров в университетском квартале Нью-Йорка, и у него была красивая, белая, сильная шея. Он водил хихикающий класс по тюрьмам, благотворительным учреждениям и конторам по найму в Миннеаполисе и Сент-Поле. Бредя в хвосте группы, Кэрол возмущалась бестактным любопытством других, их манерой разглядывать бедняков, как зверей в зоологическом саду. Поднеся руку ко рту, она больно пощипывала нижнюю губу, сердясь и с удовольствием ощущая себя не такой, как другие, а истинной поборницей свободы.
Ее однокурсник Стюарт Снайдер, неглупый плечистый парень в серой фланелевой рубашке, порыжелом черном галстуке бабочкой и форменной зеленой с красным фуражке, проворчал, когда они плелись за другими по грязи скотных дворов Сент-Пола:
— Надоело мне это школьное дурачье. И чего они так задаются! Поработали бы на ферме, как я! Даже эти рабочие выше их на целую голову.
— А я люблю простых рабочих, — оживилась Кэрол.
— Только вы не должны забывать, что простые рабочие вовсе не считают себя «простыми»!
— Вы правы. Извините!
Кэрол подняла на него глаза, сиявшие восторгом самоуничижения.
Ее глаза с любовью взирали на мир. Стюарт Снайдер покосился на нее. Он порывисто сунул в карманы свои большие красные кулаки, потом так же порывисто выдернул их обратно, наконец решительно разделался с ними, заложив руки за спину, и пробормотал, запинаясь:
— Я знаю. Вы понимаете людей. А большинство наших… Послушайте, Кэрол, вы могли бы много сделать для людей.
— Как?
— М-м-м… ну, скажем… проявляя к ним сочувствие и вообще… если бы вы… например, если бы вы были женой адвоката. Вы понимали бы его клиентов. Вот я собираюсь стать адвокатом. Я готов признать, что иногда у меня не хватает сочувствия к другим. Я бываю с людьми до того нетерпелив, что еле переношу весь этот балаган. Вы были бы счастьем для слишком серьезного по натуре человека. Вы сделали бы его более… как бы это сказать… более отзывчивым!
Его слегка выпяченные губы и глаза мастифа умоляли ее позволить ему продолжать. Но она уклонилась от его слишком бурных излияний, воскликнув:
— Взгляните-ка на этих несчастных овец! Ведь их тут целые миллионы.
И она поспешила вперед.
Стюарт не интересовал ее. У него не было красивой белой шеи, и он никогда не вращался в среде знаменитых реформаторов. Ей вдруг захотелось жить где-нибудь в предместье, в келье, как монахини — только чтобы не надо было носить черную рясу, — быть доброй, читать Бернарда Шоу и усиленно просвещать целую армию благодарных бедняков.
Дополнительное чтение социологической литературы натолкнуло ее на книгу об улучшении жизни в небольших городах — о зеленых насаждениях, о любительских спектаклях и клубах для девушек. В книге были фотографии газонов и садовых изгородей во Франции, Новой Англии, Пенсильвании. Она взялась за эту книгу небрежно, с легким зевком, который с изяществом кошечки прикрыла кончиками пальцев.
Но вот она погрузилась в чтение, усевшись под окном, подобрав стройные, в тонких чулках, ноги и подперев коленями подбородок. Читая, она поглаживала атласную подушечку. Ее окружало изобилие украшений, затоплявших каждую комнату Блоджет-колледжа. Обитый кретоном диванчик в оконной нише, фотографии студенток, гравюра Колизея, маленькая жаровня и десятки подушечек, вышитых, отделанных бисером, разрисованных. Совсем не к месту казалась здесь миниатюра «Танцующей вакханки» — единственный след пребывания в этой комнате самой Кэрол. Все остальное она унаследовала от прежних поколений учащихся.
Для нее этот трактат об улучшении жизни в городках был как бы частью окружающего ее мещанского быта. Но вдруг она перестала отвлекаться, целиком ушла в книгу и прочла ее до половины, прежде чем трехчасовой звонок позвал ее на урок английской истории.
Она вздохнула. «Вот и дело для меня после колледжа! Я примусь за какой-нибудь из этих городков в прериях и сделаю его прекрасным. Буду его вдохновительницей. Для этого, пожалуй, всего проще стать учительницей… но не такой учительницей, как они… Я не хочу тупой зубрежки… Почему на Лонг-Айленде все пригороды можно было превратить в сады? И почему ни одна душа не подумала о безобразных городишках, здесь, на Северо-Западе? Тут знают только молитвенные собрания да детские библиотеки. Я заставлю разбить в городе бульвар, построить изящные коттеджи и проложить красивую Главную улицу».
С торжествующим видом сидела она на уроке, представлявшем собой типичное для Блоджета состязание между скучным преподавателем и непослушными двадцатилетними детьми. Победителем выходил преподаватель, так как его противникам приходилось отвечать на вопросы, тогда как их коварные ловушки он всегда мог обойти встречным вопросом: «А вы справлялись об этом в библиотеке? Нет? Тогда, может, попробуете справиться?»
Преподаватель истории раньше был священником. В этот день он был настроен саркастически. Он обратился к Чарли Холмбергу, поглощенному интересной забавой:
— Ну, Чарльз, я, пожалуй, позволю себе прервать вашу несомненно увлекательную охоту за этой зловредной мухой и попрошу вас рассказать, что вы знаете о короле Иоанне!
Затем он в течение трех приятных для него минут убеждался в том, что никто из группы не помнит точной даты Великой хартии вольностей.
Кэрол не слушала его. Она заканчивала крышу над полукирпичным зданием городской ратуши. В городке нашелся один человек, не оценивший ее проекта извилистых улиц и аркад, но на заседании муниципального совета она разбила своего противника в пух и прах.
Кэрол плохо знала городки в прериях, хотя и родилась в Миннесоте. Ее отец, улыбающийся и небрежно одетый, ученый и насмешливо-ласковый человек, был родом из Массачусетса. Все годы ее детства он был судьей в Манкейто — городке, отнюдь не типичном для прерий; тенистыми улицами, живописным сочетанием белого и зеленого он напоминает скорее Новую Англию. Манкейто расположен между горами, и рекой Миннесотой, близ Тропы Сиу, где первые поселенцы заключали договоры с индейцами, а похитители скота во весь опор удирали от гнавшихся за ними конных отрядов.
Карабкаясь по крутому берегу этой темной реки, Кэрол жадно слушала ее сказки о широких просторах Запада — о желтой воде и белых бизоньих костях; о пристанях, о поющих неграх и высоких пальмах на Юге — там, далеко, куда из века в век таинственно катятся эти воды. Кэрол слышала тревожный колокол и тяжелое пыхтение высокотрубных речных пароходов, шестьдесят лет назад терпевших крушения на песчаных милях. На палубе она видела миссионеров, игроков в высоких цилиндрах и дакотских вождей, закутанных в красные одеяла… Слышала далекие ночные гудки за излучиной реки и всплески воды под гребными колесами, отдававшиеся в соснах по берегам, видела отсветы на черной струящейся воде…
Семья Кэрол жила замкнуто, но не скучно. Рождество было праздником с сюрпризами и подарками; оно отмечалось импровизированными веселыми и смешными переодеваниями. Звери в домашней мифологии Милфордов были не гнусными ночными чудовищами, которые выскакивают из шкафа и пожирают маленьких девочек, а доброжелательными быстроглазыми созданиями: это ручной «Теплячок», косматый и синий, он живет в ванной и быстро прибегает, если нужно согреть маленькие ножки; ржавая керосинка, которая мурлычет и знает всякие истории; «Поскокиш», готовый поиграть с детьми до завтрака, если они выпрыгнут из кроваток и закроют окно при первых звуках той песенки, что напевает отец, когда бреется.
Согласно педагогическим принципам судьи Милфорда, дети могли читать все, что им заблагорассудится, и в его библиотеке с коричневыми обоями Кэрол поглощала Бальзака и Рабле, Торо[7] и Макса Мюллера.[8] Буквы отец показывал им по корешкам энциклопедии. Случалось, вежливый гость осведомлялся, как подвигается умственное развитие «малюток», и бывал ошеломлен, когда дети с серьезнейшим видом начинали твердить: «А-Ант, Ант-Аус, Аус-Бис, Бис-Ван, Ван-Вас».
Мать Кэрол умерла, когда девочке было девять лет. Года через два отец отказался от судебной деятельности и переселился с семьей в Миннеаполис. Еще через два года умер и он. Старшая сестра Кэрол, суетливая, щедрая на советы, стала для нее чужой еще в то время, когда они жили под одной кровлей.
Свободе этих ранних грустных и веселых дней и независимости от родственников Кэрол была обязана своим постоянным стремлением отличаться-от торопливых, деловитых, пренебрегающих книгами людей. У нее выработалась привычка оставаться сторонним наблюдателем их суеты даже тогда, когда она сама принимала в ней участие. Но, избрав своим поприщем планировку городов, она с удовлетворением отметила, что сама готова теперь стать быстрой и деловитой.
Через месяц честолюбивые планы Кэрол потускнели. Она опять сомневалась, стоит ли ей идти в учительницы. Ей казалось, что у нее не хватит сил тянуть повседневную лямку. Она не могла представить себе, как она будет стоять с мудрым и решительным видом перед ухмыляющимися детьми. Но желание создать прекрасный город в ней сохранилось. Встречая заметку о женских клубах в маленьких городах или фотографический снимок какой-нибудь уходящей вдаль Главной улицы, она испытывала чувство смутной тоски и обиды, словно у нее отнимали любимую работу.
По совету преподавателя английского языка она остановилась на изучении библиотечного дела в одной из школ Чикаго. Ее воображение яркими красками рисовало ей новый план. Кэрол видела, как она уговаривает детишек читать чудесные сказки, помогает молодым людям выбирать книги по технике, вежливо беседует со стариками, нетерпеливо требующими газет. Она светоч библиотеки, непререкаемый литературный авторитет; ее приглашают на обеды с поэтами и путешественниками, она читает доклад на собрании выдающихся ученых…
Последний факультетский бал перед актовым днем. Через пять дней их завертит вихрь выпускных экзаменов.
В дом ректора навезли пальм, придавших ему вид благопристойного похоронного бюро, а в библиотеке, небольшой комнате с глобусом и портретами Уитьера[9] и Марты Вашингтон,[10] студенческий оркестр играл отрывки из «Кармен» и «Мадам Баттерфляй». От музыки и мыслей о скором расставании у Кэрол кружилась голова. Пальмы казались ей джунглями, свет электрических лампочек под розовыми абажурами превращался в опаловое сияние, а сверкающий очками факультетский совет представлялся ей сонмом олимпийцев. Ей было немного грустно при виде бесцветных девиц, с которыми она «всегда собиралась подружиться», и десятка молодых людей, готовых влюбиться в нее.
Но поощряла она только Стюарта Снайдера. Он выглядел гораздо мужественнее остальных. Смуглый, почти такого же теплого коричневого тона, как его новый, купленный готовым, костюм с подложенными плечами. Она сидела со Стюартом за чашкой кофе и пирогом с курятиной возле груды преподавательских галош в гардеробной под лестницей, и когда до них долетела заглушённая музыка, он прошептал:
— Просто невыносимо так вот расстаться после этих четырех лет… самых счастливых лет в жизни.
Ей было понятно его чувство.
— О да! Подумать только, что через несколько дней мы разъедемся и со многими из наших никогда больше не увидимся.
— Кэрол, вы должны выслушать меня! Вы всегда увиливаете, когда я пытаюсь поговорить серьезно, но вы должны меня выслушать. Я стану видным адвокатом, может быть, судьей, и вы мне нужны, я оберегал бы вас…
Его рука охватила ее плечи. Вкрадчивая музыка усыпила в ней чувство независимости.
— Вы заботились бы обо мне? — грустно спросила Кэрол.
Она коснулась его руки. Рука была горячая и крепкая.
— Еще бы! Мы бы… о боже мой, мы бы чудно жили с вами в Янктоне — я там решил обосноваться…
— Но и я хочу избрать себе какое-нибудь занятие в жизни…
— Устроить уютный дом, растить славных ребятишек и водить знакомство с приятными семьями-может ли быть занятие лучше?
Это был извечный ответ мужчины женщине с беспокойным духом. Так говорили продавцы дынь с юной Сафо. Так говорили военачальники с Зенобией.[11] И точно так же в сырой пещере среди обглоданных костей косматый поклонник убеждал защитницу матриархата. И Кэрол словами Блоджет-колледжа, но голосом Сафо ответила:
— Конечно. Я знаю. Это, пожалуй, верно. По правде сказать, я люблю детей. Но есть столько женщин, которые могут заниматься хозяйством, а я… Ведь, окончив колледж, хочется применить свои знания для общей пользы.
— Я понимаю, но вы можете использовать их с таким же успехом дома. И право же, Кэрол, только представьте себе, как мы ясным весенним вечером с детворой едем в машине на пикник…
— Да-а…
— Или зимой на санках, или ловим рыбу…
Тра-ла-ла-ла-ла!.. Оркестр вдруг грянул «Солдатский хор», и она запротестовала: