Андрей Битов
ОБРАЗ
Рассказ
Когда Монахову напоминали — друзья ли, родичи ли или прослышавшие о том люди, — что он скоро станет отцом, он видел и слышал их издалека, и лишь слегка удивляли его выражения их лиц, самые различные — то ли проникновенные, то ли сочувственные, но им не подвластные: все с оттенками подрагивания и подмигивания. Притом, чему они подмигивают, им, по-видимому, не было вполне ясно, это было помимо их воли, — и тогда на смену этим выражениям приходила мина достойная. Независимо от того, были ли они сами отцами, эта достойная мина подчеркивала их посвященность в таинство: что они-то знают, что там, за той Дверью, которую ему, Монахову, еще предстоит открыть.
Монахов объяснял в ответ, как бы оправдываясь, что, хотя его жену и увезли в больницу, но увезли еще не рожать, а понизить давление, что еще не скоро… но, заметив несколько раз выражение скуки и нетерпения на лицах, перестал объясняться таким образом. Да и самому надоело: от повторения переживание это притуплялось и пропадало. Он теперь как бы принимал приглашение на некоторый короткий ритуал и воспроизводил на лице ту же мину, которую исполнял вопроситель — родич ли, знакомый: либо достойную, либо хихикающую, — и не чувствовал от напоминаний ни волнения, ни потрясения, ни внезапного осознания, ни помрачнения, ни взлета — никакого переживания. Он испытывал лишь некоторое нетерпение от каждой подобной встречи, даже без особой неприязни к вопросителю; взгляд его убегал, замирал в бесконечности или просто становился безразличным.
Странное его лицо никого при этом не смущало. Все понимали, что он, вполне естественно, волнуется.
Он же расставался со знакомым и шел дальше с легким удивлением от собственной бесчувственности в преддверии события, столь важного в его жизни.
В общем, сознание того, что при мысли или напоминании о предстоящем его отцовстве никакого чувства в нем не возникает, и было основным его по этому поводу чувством. Он размышлял о странной роли отца во всем этом деле: действительно необходим был он лишь на какую-то, теперь уже такую далекую, секунду. Дальше же — раз, и все: дальше он не продолжался, он был оставлен, покинут и брошен. Оборванное его чувство росло в пустоту. При чем тут я? спрашивал он тогда себя парадоксально.
Просто это не умещается в мозгу, однажды ловко подумал он о своей бесчувственности, слегка беспокоившей его.
Жену он ежедневно навещал, носил передачи и писал письма, излагая в них перипетии всяких своих дел, которые как раз в это время были тоже как бы на сносях, вот-вот решались, и это много значило для него — следовательно, для жены, которая была в курсе и разделяла его деловые переживания, и, следовательно, для их будущего сына или дочери.
Написав письмо и вложив его в передачу, он направлялся на улицу под ее окно. Свистеть он не умел и знаками пытался привлечь чье-либо внимание, чтобы подозвали к окну жену. Всякий раз Монахов испытывал при этом неловкость и легкое унижение и внутренне боролся с ним. Наконец жена подходила, и они объяснялись жестами, улыбались и кивали, недослышивали и недопонимали, а прохожие «хорошо» улыбались, наблюдая эту трогательную сценку из жизни, за что Монахов их не любил, конечно. Потом, вспугнутая сестрой или врачом, жена пропадала в своем окне.
Эта поспешность и этот испуг казались Монахову почему-то неправдоподобными. Некоторое время он еще стоял под пустым окном, на него поглядывали другие жены из других окон, и он на них поглядывал, а потом, не то с чистой совестью, не то с облегчением, направлялся домой или куда там ему надо было… Жене его было еще рожать и рожать.
В один из таких дней поворот дел Монахова наконец произошел, и все кончилось успехом. (Важно обозначить, что дело у Монахова было непростое и значительное, а успех — крупный и заслуженный.)
Закрепляла этот успех некая большая бумага, выданная Монахову в том, что он имеет отношение к делу, которым был занят и без нее. Но как бы до подписания этой бумаги и этого дела его не существовало, и работы его, и чуть ли самого Монахова тоже. Теперь же, по этой бумаге, ему начинали платить значительные деньги и оказывать всяческое уважение. И именно ее держал он сейчас в руке, свернутую трубочкой, и постукивал ею по краю директорского стола. А потом сложил как бы небрежно и сунул в карман.
На лестнице ему показалось, что он положил ее мимо кармана, и его прошиб пот. Но нет, она была на месте. Он развернул ее, ласково оглядел штамп и подпись и с удивлением и удовлетворением прочел в ней свою фамилию, напечатанную крупными буквами, а имя-отчество — помельче… Он даже удивился, что у него такая фамилия и словно не его даже. Он решил тотчас ехать к жене в больницу и поделиться радостью, и автобус тотчас подошел. «Это нехудо, это нехудо», — уже не слыша этих слов, чему-то в такт повторял Монахов, взбираясь в автобус, и для уверенности снова потрагивал бумажку.
«Ну да ладно, ну да ладно…» — повторял он, глядя в окно.
— Господи, Алексей! — услышал он и голос сразу узнал, но не поверил, и одновременно почувствовал, проседает с ним рядом кресло и запах духов «пиковая дама» был все тот же, — все это в тот момент, когда, вздрогнув от неожиданности, быстро обернулся к говорившей. И больше всего поразился, что это действительно была она, что так сразу узнал ее, даже еще не увидев. За столько-то лет и не встретил ни разу, и не вспомнил, а в ту же секунду… какая же прочная была в нем запись!
— Ну, здравствуй, — сказала она и подставила щеку таким знакомым движением (ну да, чтобы ничего не размазать!). Автобус в этот момент качнуло, так что он, не поняв, хотел ли он этого и было ли это так уж ему приятно, но уже приложился, очень скосившись, однако, на пассажиров: как же это все со стороны понять можно и нет ли все-таки знакомых?
— А ты все так же неловок, — засмеялась она. — Ну же, как следует… — и снова подставила щеку, все тем же, таким знакомым движением. И он, ощущая полную потерю чувствительности в губах, старательно и не глядя уже на пассажиров, как бы махнув рукой, но не закрыв глаза, так что увидел, слишком близко, морщинку с кремом, которой не было раньше, приложился к ее щеке.
— Как же так… — с облегчением отстранившись, бормотал он, уже по привычке используя то, что всякое движение может быть понято как угодно, и лишь слегка направить его надо: так, не в силах скрыть некоторого своего смущения и даже неприятности происходящего, успел он придать смущению своему форму как бы естественного волнения и замешательства. — Как же так… бормотал он. — Ася… может ли быть?..
И они заговорили оживленно, он тоже говорил, но услышал, о чем речь, лишь две остановки спустя, а пока справлялся со странным смущением удивления и недоверия, что эта женщина, сидящая с ним рядом, — кто бы мог подумать, но это Ася. И дело было не в том, что она очень постарела или подурнела, было и это, но это был все равно ее голос и ее лицо, и, тем не менее, лица незнакомых людей показались бы Монахову сейчас менее посторонними. И он начинал догадываться, что окажись сейчас с ним рядом каким-то чудом совершенно та, прежняя Ася, — эффект был бы тот же. Потому что той Аси, Аси, которую он помнил, вообще никогда не было. Был образ, Монахов держался за него и год и другой, образ сохранился даже в мучении разрыва, а потом и в памяти. Сейчас он как бы держал в руках портрет и сличал его с оригиналом, и ничего не совпадало. Ася, постаревшая Ася, сидевшая рядом с ним, была просто неловкой кустарной поделкой, и ему как бы даже странно было, что он разговаривает с ней, как с Асей. И это движение, которым она подставила щеку, такое знакомое, показалось ему заученным и ненатуральным, и тог же голос, и тот же хохоток- тоже были эрзацем, химией, синтетикой, что ли, но не правдой, и даже глаза, как он всегда думал, самые красивые, что он встречал в жизни, были хоть и голубыми, как у Аси, но плоскими и пустыми, и, что говорить, у его жены глаза были красивее. Но, по мере того как он убеждался, что это Ася и сомнений быть не может, в этом процессе сличения с оригиналом началась обратная реакция — недоверия к образу. Это распадение образа, может, впервые в его жизни происшедшее столь наглядно, что он видел как бы рвущие линии и исчезающие краски, было неосознанно болезненным, и, когда образ испарился и уплыл, растаяв, словно облачко, он почувствовал, облегчение, ожил — ему стало интересно. Потому что ощущение, им теперь овладевшее, называлось уже любопытством: именно оно присутствует при сличении старых механических записей, с новыми, еще не известными.
Именно тогда, проехав уже две остановки, он услышал о чем они говорят, и лишь легкое затруднение в том, что теперь, любопытствуя, но не помня разговора, может повториться, а это может показаться невниманием, чего он уже не хотел, испытывая любопытство уже не только к рассказу, но и к сидевшей рядом с ним новой женщине. Он, впрочем, быстро сообразил, что и это может быть отнесено за счет столь уместного тут волнения и надо только учесть это.
— Так ты что, недавно приехала? — спросил он.
— Помилуй, я никуда не уезжала.
— Как же мы с тобой и не встречались ни разу? — действительно удивился Монахов. — Вот раньше — встречались каждый день и даже еще, не сговариваясь, сколько раз сталкивались просто так на улице, помимо свиданий, а как расстались — ни разу. Я был уверен, что ты уехала.
— А ты все такой же рассудительный… — ласково засмеялась она.
Монахов снова отметил неестественность ее интонаций, но теперь это его вполне устраивало, потому что намекало на некую возможность, уже начинавшую увлекать его и в то же время ни к чему его впоследствии не обязывающую.
— А ты куда сейчас едешь? Если не секрет? — сказал он.
— На работу, — сказала она.
— Надо же! — опять вполне искренне удивился Монахов. — Так ты что, каждый день этим автобусом ездишь?
— Конечно, — сказала она.
— Так я ведь тоже на работу на нем езжу, — сказал Монахов. — Вот ведь странно, впервые встретились…
— Очень просто, — сказала она, — просто мы ездим в разных автобусах.
— Да… — протянул в ответ Монахов и посмотрел на нее с недоумением.
— Ты что на меня так смотришь? — засмеялась она. — Как на дуру. Просто мы ездим на встречных автобусах: ты работаешь там, где я живу, а я наоборот, — вот мы и разъезжаемся все время.
— Ну, я тебе скажу!.. — как бы восхищенно сказал Монахов. — Голова у тебя все такая же ясная. Я бы никогда не сообразил.
— Ты что же думаешь, — кокетливо хохотнула Ася, — что у меня уже склероз обязательно должен быть! Неужели я кажусь тебе такой старой?
— Нет, что ты, — не вполне искренне сказал Монахов, — ты прекрасно выглядишь. — И, чтобы придать достоверность своим словам, сказал как бы грубовато, но так, что любая женщина легко бы простила, будто это подтверждало его искренность: — Помнишь, ты сама говорила: маленькая собачка — до старости щенок.
— Верно, верно, — обрадовалась Ася, — маленькая собачка…
А Монахов, еще раз взглянув ей в лицо, теперь обнаружил его не постаревшим, а даже помолодевшим. Все-таки тогда он был совсем мальчик, а она на пять лет старше, а теперь он ее как бы нагнал. Это было и, на самом деле странное чувство, он его уже отмечал в последнее время… Однажды люди, всю жизнь бывшие значительно старше его, решительно помолодели. Учительницы, например.
— А ты тоже совсем не изменился, — сказала Ася, — хотя вот и седеть, я вижу, начал. — Монахов поймал и узнал этот цепкий Асин взгляд: таким он был у нее, когда таскала она его, мальчиком, за собой по магазинам или смотрела на проходящих мужчин, — и он не любил его тогда, а сейчас этот взгляд польстил ему. — Это девочкам должно нравиться: лицо молодое и виски седые.
— У меня уже и зубов нет, — расплывшись, неумно хвастался он. — Вставлять хожу.
— И костюм на тебе хороший, — сказала она, скользнув по пиджаку тем же цепким взглядом.
И Монахов ощутил освобождение, облегчение, с него как бы спали цепи, гири насилия над собой, благодаря которым был он человеком с такими-то и такими-то редкими качествами, а без гирь и цепей, свободного, его просто не было — одно желание, желание, усиливавшееся всеми теми неприятными ему по вкусу, уму или морали чертами, которые бросились ему в глаза через столько лет в его первой любви. Тут уже было не воспоминание-узнавание, а нечто обратное и противоположное: садизм разочарования — изнанка, негатив прежних чувств. И тем страннее, где-то вдали, мутно, показалось ему подобие… Потому что, обратным ходом, прежние-то чувства были спечатком с того же негатива.
Начиналось отчасти то, что теперь называется не в силах подобрать другого слова и разбираться в нем, «заводкой». Что-то ложное и обратное всем чувствами мыслям и, одновременно, на этот момент словно бы наиболее правдивое, появилось на свет, раздвигая скорлупу. Нечто отодвигаемое в постоянном испуге перед собой и своей слабостью справиться с этим, что-то тщательно хоронимое от других и еще более от себя, что-то задавленное полнотою общепринятого в том или ином кругу и никак не разрешенное личностью и оттого все высовывающееся, вылезающее — и нечистая сладость в этом. И договариваются напиться, ничего уже не имея как бы в виду — но все для этого, и даже почти необходимость и некий институт регуляции в этом, периодичность и режим. И никто не скажет себе: зачем? — прозвучит неприлично, пошло, можно сказать — несправедливо. Просто повеселиться выпить среди друзей-«заводка»… Тут как-бы человек махнет рукой, закроет глаза — и поехали. «Ну и пусть, ну и пусть», — бессмысленно повторяет человек. И царское чувство вседоступности вдруг исходит током, от одного к другому, охватывает всех, и наутро разъезжаются тихие, а глаза бегают.
И весь этот механизм «заводки» настолько уже не составлял для Монахова тайны, что становился еще большей тайной. Но ток уже был установлен, он был взаимен — это тотчас почувствовали и он и Ася, они разрешили тут же его себе, он рос и усиливался от обмена, этот ток. И они вдруг замолчали, как бы обо всем договорившись. Помолчав и пережив в себе что-то, они, отдыхая, как тянутся за сигареткой, некоторое время не глядя друг на друга, продолжили разговор, в том тоне новой близости и отдаления после близости, какого не могли бы позволить себе сразу.
— Ну, и как твой доцент? — спросил Монахов с тем вечным удовлетворением в голосе, что рождается от мнимого превосходства над другим мужчиной, если его женщина рядом с тобой.
— А мы расходимся, — легко сказала Ася.
Все-таки где-то, далекими тенями, была еще в Монахове память о пережитом: о ненависти к этому человеку и о боли. Теперь же ему предстояло некрупное торжество, вроде записи задним числом или подделанной подписи…
— Так ты что же, все это время с ним? — сказал он и не мог скрыть разочарования; взглянул в окно: остановку свою он проехал.
— А ты все еще ревнуешь? — снова засмеялась Ася, и смех ее уже вовсе показался Монахову неживым и бренчащим. Но вопрос поразил своей грубой точностью. Его, как человека, удалившегося по ходу мыслей от первоисточника так далеко, что не видна уже ни цель, ни отправной пункт, а лишь вечная середина, пустыня, удивил столь прямой перелет над этим морем рассудка и прямое называние предмета, ему, за деталями, не различимого…
Монахов промолчал, удивляясь. Ася сказала:
— У нас уже дочь в будущем году в школу пойдет.
— Подумать только, — сказал Монахов, повторяя про себя ее фразу и бессмысленно перемещая по ней слово «уже», которое спокойно помещалось в любом месте фразы и тем ее окончательно разваливало. — Так ты все-таки умудрилась выйти за него замуж? Мне казалось, он на это никогда не пойдет…
— Что ты! Он умолял меня… — сказала Ася.
— Значит, упросил, — сказал Монахов.
— Да нет, я, в общем, этого и хотела, — сказала она.
— М-да, — сказал Монахов.
— Ну, а у тебя, — спросила Ася и опять прицелилась взглядом, — дети есть?
Монахов немножко вздрогнул и задумался.
— Н-нет… — сказал он неуверенно. Ася усмехнулась.
— Но ты женат?
— Женат, — сказал он, опять подумав. Почему-то, если его все-таки вполне устраивало, что она замужем, то он сам вроде бы должен был быть свободен…
— Значит, ты пропал для женщин, — сказала Ася. — Жаль.
— Как сказать… — Монахов выпрямился, надулся и поелозил в кресле. Смотря для кого… Для тебя — нет, — наконец сказал он и шумно вздохнул.
— Покраснел! Покраснел! — рассмеялась Ася. — Все такой же ребенок!
— Я жеребенок молодой, заносчивый и гордый… — пропел Монахов.
И они оба рассмеялись и заговорили оживленно, а Монахов опять не мог бы вспомнить — о чем. «Почему это, — мимолетно удивился он, — как только я начинаю вести себя, с моей точки зрения, как раз не по-детски, женщины говорят, что я ребенок?» — и он чуть повернулся седым виском к Асе. Так они смеялись и болтали оживленно, перебивая друг друга и ничего не запоминая; слегка плавали и подпрыгивали расплывшиеся пятна лиц- они уже не стыдились автобуса: как бы плавали над всеми в состоянии невесомости.
— Нам выходить, — вдруг сказала Ася. «Нам…» — подумал Монахов.
Они сошли на Островах… По обе стороны улицы, свободные, без решеток, стояли старые деревья почти нагие, где-то за ними маячил обветшалый желтый особнячок — они шли по улице, улица изгибалась, соединяя мост с другим мостом. И Ася спросила!
— Ну и какая она, твоя жена?
— Как — какая?.. — несколько оторопел Монахов.
— Красивая?..
— Да, наверно, — неохотно ответил Монахов.
— На меня похожа? — сказала Ася и состроила гримаску. Гримаска ей не пошла.
Монахов от гримаски отвернулся, подумал, что ответить, стал вспоминать, какая же она, его жена, в двух словах, и вдруг оживился от внезапного открытия, которое раньше никогда ему на ум не приходило.
— Представляешь, — сказал он звонко, — как странно… Полная тебе противоположность. Как будто специально подобрал, — рассмеялся он и спохватился. — Представь себе женщину, столь же красивую, как ты, — сказал он дипломатично, — но полностью тебе противоположную: ростом, и полнотой, и голосом, и мастью…
— Получается что-то очень большое? — сказала Ася, и на этот раз интонация очень удалась ей, и Монахов рассмеялся и тут вдруг вспомнил Асю всю, какую любил: ей и раньше, бывало, удавались такие фразы. Он вдруг вспомнил Асину близость — желание, почти тоскливое по силе, поднялось в нем.
— И темперамент, — подавленно добавил он, опять удивившись, что противоположным было все, даже постель, и что-то тут было не просто так и недаром. «Как же все-таки все необходимо связано, чтобы быть цельным… подумал он. — Чтобы не рассыпаться».
— И живете вы, конечно, с твоей мамой? — Тут Монахов опять вспомнил всю Асю: так она сказала «м-ма-мой», — эту Асю он в свое время боялся и, кажется, даже не любил, но хотел еще больше, чем Асю любимую.
— Это чувство, я вижу, в тебе не ослабло с годами, — сказал он.
— О да!.. — сказала Ася. — И как она с ней ладит? Монахов отметил это «она с ней», как нежелание назвать ни ту, ни другую, уловив в этом и в тоне некую ревность, что ему опять польстило.
— Очень хорошо, — сказал он убежденно, хотя у него не было на это оснований, и покосился на Асю: как она это воспримет.
Ася же отнеслась к этому необычайно равнодушно и, казалось, думала о другом.
— Значит, у тебя нельзя, — сказала она.
Монахов задохнулся.
Ася взглянула на него и расхохоталась.
— Ты все такой же!
Монахов не вполне внятно развел руками.
Они дошли до красной кирхи, и Ася остановилась.
— Дальше меня не провожай.
— Что так? — обиделся Монахов.
— Просто меня там на остановке ждут. — Она взглянула в нелепое лицо Монахова и счастливо рассмеялась. — Ну да, ждут.
— Муж?
— Нет, жених.
— Слушай, — сказал Монахов, — и ты не устала еще? Ты опять собираешься замуж?
— Что поделать… — искренне вздохнула Ася.
— Сколько же у тебя энергии! — сказал Монахов почти с восхищением.
— Устаю я… — сказала она просто.
— У тебя есть комната, ты хорошо зарабатываешь… Отдохнула бы хоть…
— Ох, с удовольствием! — Ася устало улыбнулась и подмигнула Монахову. Подмигивание ей снова не удалось. — Монахов почувствовал себя неловко.
— Хороший хоть парень? — спросил он.