Валерий Алексеев
ОСТРОВ ГАРАНТИИ
1
Мы решили назвать ее «Лориаль». Откуда взялось это слово, трудно сказать.
Есть в нем что-то ярко-зеленое, подсвеченное розовым, и даже Борька Лахов сказал: «Все в порядке».
А вообще это была моя идея, потому что у меня есть цветовой слух на слова.
Любое слово я могу изобразить в виде абстрактной миниатюры шестидесяти шести цветов. Например, «идиот»: это в синей протоплазме расплывается серый овал.
Буква «И» темно-синего цвета, буква «О» — большой серебряный пузырек, он светится изнутри и дрожит. Или слово «циник» — цвета желтоватой бронзовой фольги.
Ночью иногда лежишь в постели, спать не хочется, вот и начинаешь с закрытыми глазами шептать себе разные слова. А в голове — золотые и зеленые точки, голубые мотыльки и трава. И вдруг градом, красные, как вишни, сыплются откуда-то сверху огни. Это я без особой на то причины вспомнил о Маринке.
Почему Маринка — красный град, я не знаю. Вообще-то у нее розовое имя. Что в ней такого ярко-красного? Губы бледно-розовые, глаза серые… Впрочем, я не о том.
Мы сидели в мягких креслах с красной пушистой обивкой и молча страдали.
Кресла были замечательные: низкие, удобные, овальной формы, с такой дыркой внизу. И, как пишут в фантастических романах, наши усталые мускулы утопали в мягком, эластичном ворсе материи.
И был у нас свободный день: не воскресенье, а именно свободный, он вышел нам в награду за кое-какие успехи на столярном фронте. Весь класс был в мастерской, а мы трое — дома. И оттого, что это случилось среди недели, когда все нормальные люди работают, у нас появилась потребность сбиться в кучу, что мы часам к одиннадцати на Борькиной квартире и сделали.
Окна были задернуты плотными коричневыми шторами, под боком шуршал магнитофон, а экран телекомбайна беззвучно мерцал голубым. Никаких передач в это время не было, просто нам было приятно сидеть в насыщенной электрическим треском тишине.
Мы горько пели. Сначала Борька исполнил соло «Босс нам отдал приказ лететь в Кейптаун…», и нам понравилось: уж очень одиноко было у нас на душе. Потом мы все втроем затянули «На корабле матросы ходят хмуро…», и нам понравилось тоже. Тогда мы вдохновились, включили магнитофон и спели на пленку «В таверне шум и гам и суета…». А это, как известно, есть вторая серия песни про Билля. Тут бедняга Билль наконец нашел этого негодяя боцмана и рассчитался с ним, как полагается.
К древним песням нас пристрастил Борька, а ему это пристрастие передалось от отца, который в молодости собирал для души городской фольклор. Качество записи у него было далеко не блестящее, исполнение тоже, у нас получалось намного лучше.
Записались мы, сели поближе и стали слушать свои мужественные голоса. Но тут нам помешали. Вошла тетя Дуня, пригорюнилась в дверях, слушала, слушала, а потом сказала:
— Господи, воют, как домовые…
— Шпионка, — убежденно сказал Борька, когда тетя Дуня ушла. — Ее здесь и оставили специально, чтобы за мной шпионить. Я бы и один прекрасно прожил.
— Далеко укатили твои? — спросил я.
— Да опять в Европу, — небрежно ответил Борька. — И кто их только туда пускает? Обещали «Панасоник» привезти — и фигу вам. Одним вот этим ящиком отделались.
— Как бы им старушка чего не написала… — осторожно сказал Шурик. — Ты с ней помягче как-нибудь.
— С кем, с теткой Дуней? Да она полуграмотная. Я за нее сам все письма пишу.
Что хочу, то и сочиняю. Конечно, обострять не стоит, потому что она может и другого писаря найти. За неделю до письма начинаю на цыпочках ходить, чуть ли не сахарной пудрой посыпаюсь. Вот так и живем.
2
Борьке я не завидую. Почти полтора десятка лет живет человек и из них, считай, десять лет без родителей. Ездят и ездят.
Он их ждет, что бы там ни болтал. Тоскует. А они прилетят в отпуск, насорят упаковочной бумагой — и опять поминай как звали. Говорить по-русски совсем отучились. Люди добрые говорят «застежка-молния», а Борькина мама — «зиппер». Так их во дворе Зипперами и прозвали. Но скажи об этом Борьке — убьет. Сам про них иногда такое заворачивает — слушать тошно, а другим заикнуться не даст.
Зипперы считают, что они своему сыну ни в чем не отказывают. Я за марку Гоа откусил бы себе палец, у него их целый альбом: золотые, тисненые, с гербами.
Откроет Боря альбом, посмотрит глупо — и закрывает опять. А ребята по всему городу гоняются за этими марками. По пять рублей за штуку платят, и я бы заплатил, честное слово, хотя знаю: попроси я — Борька отдаст мне пол-альбома за просто так. Ему очень хочется, чтобы я попросил. Но я ему этого удовольствия не доставлю. У этого человека брать ничего нельзя, он дарит — как покупает. Точнее, как откупается. И доволен, что дешево откупился.
Это как раз понятно: от него самого откупились. В шкафу у него, пересыпанные нафталином, висят костюмы на все времена года и на все его будущие вкусы и возрасты. «Вот как мы тебя любим, сыночек: сейчас, и через год, и даже в свое отсутствие». Борька сам говорит: «Взять бы в этом шкафу да среди тряпья и повеситься. Вот смеху будет!»
3
Вчера на уроке литературы заглянула к нам в класс Мантисса. Все поднялись, а она говорит:
— Лахов, Ильинский, Мокеев — на месте?
— Тут, — ответил за нас староста.
Мы с Борькой переглянулись: не иначе, как дознались, почему в физкультурном зале повесился скелет. Собственно, тащили его с третьего этажа не мы и дверь держали тоже не мы, этим занимался целый ряд товарищей, но не будешь же объяснять всем и каждому, что являешься лишь пассивным соучастником. На месте преступления нас не видели, но, вероятнее всего, нашли Борькину расческу, на которой выцарапан не только его телефон (это для застенчивых девочек), но и даты рождения и предполагаемой смерти.
— Задержитесь после уроков, будет откровенный разговор, — сказала Мантисса и, не посмотрев даже на Людмилу Евсеевну, ушла.
Люся, бедная, вся покраснела от горя, и ее белая блузочка стала ярко-розовой. Мантисса была с Люсей на ножах и не считала нужным это скрывать. Мантисса — наша классная дама. Если ты ей сразу не показался, она медленно и постепенно начинает тебя изводить. Не нотациями, нет, и не напоминаниями, во сколько рублей ежегодно мы обходимся государству. Мантисса изводит нас разговорами. Семь потов сойдет, когда начнут из тебя вытаскивать клещами твой личный ответ на какой-нибудь общий вопрос вроде: «Ну, так как же, а?» Ты сидишь и сыреешь и прячешь глаза, а Мантисса смотрит на тебя сквозь очки не мигая и добросовестно ждет ответа. Всего у нее в арсенале три степени разговоров: откровенный, начистоту и по душам. Разговор по душам кончается, как правило, вызовом родителей. Начистоту я уже разговаривал — после третьей двойки по английскому языку. Нам троим предстоял откровенный разговор: поскучнее, но тоже красиво.
— Ну что вы такое? — сказала нам Мантисса. — Смотрю на вас, смотрю и не могу понять: что вы из себя представляете? Мантисса сидела за учительским столом, и вид у нее был действительно сокрушенный: словно она и в самом деле недоумевала, размышляя на эту горькую тему. Под ее выразительным взглядом мы и сами казались себе какими-то угрюмыми межпланетными выродками.
— Мы просто люди, — мрачно сказал Борька, потому что Мантисса ждала ответа.
Такой у нее был способ выматывать: ждать ответа там, где ответа не может быть.
— В школе просто людей не бывает, — возразила Мантисса. — Есть активисты, есть отличники, есть хорошисты и есть никчемные люди. Возьмем хотя бы вас, Ильинский Сергей. — Мантисса сняла очки и посмотрела на меня в упор. Без очков она выглядела куда моложе и симпатичнее. — Ну, что вы такое, а? Что вы даете классу?
Даже для спасения жизни я не смог бы ответить на этот вопрос: я просто не понимал, к чему Мантисса клонит.
— Это надо у класса спросить… — буркнул Борька, но я ткнул его кулаком в бок, и он замолчал.
— Не нужны вы классу, Ильинский, — притворившись, что не слышала, ласково сказала Мантисса. — И Лахов не нужен, и без Мокеева, — она надела очки и уставилась на Шурика так, как будто видела его впервые, — и без Мокеева класс вполне обойдется. Хотите знать, почему?
Мы смотрели на нее исподлобья и молчали.
— Так хотите или вам все равно? — настаивала Мантисса.
Не дождавшись ответа, она вздохнула, полезла в портфель и принялась рыться в своих бумагах.
— Потому что вам не дорога честь коллектива.
Ну, уж тут-то мы совсем сникли. Такие фразы — как липучка для мух: прилипнешь к ним и будешь жужжать весь день, так и не сдвинувшись с места.
— Вы прекрасно знаете, что наш класс один из лучших в районе, — не прекращая своих поисков, озабоченно говорила Мантисса. — Мы не так уж далеки от того, чтобы стать самыми лучшими, то есть занять первое место по успеваемости, активности и дисциплине. С успеваемостью у вас пока все в порядке, и я рада, что вы не даете оступиться Мокееву. Дисциплина в последнее время тоже наладилась, — Мантисса испытующе взглянула на нас сквозь очки, и я подумал: неужели нашли-таки Борькину расческу? — а вот активность ваша… — С горестным вздохом Мантисса положила перед нами на первую парту раскрытую тетрадь: — Посмотрите сюда, здесь как на ладони ваше общественное лицо.
Думается, комментарии излишни.
Общественное лицо представляло собой двойной листок в клетку, на котором по вертикали были написаны фамилии, а по горизонтали — виды выполняемых работ.
Набор нагрузок был невелик: стенгазета «Родная школа», стенгазета «Наш класс», стенгазета «Крокодильчик», группа инструкторов, группа фотомонтажа и концертная бригада. Рядом с каждой фамилией в соответствующей графе стоял аккуратный крестик, иногда два крестика, реже три. Только наши фамилии оставались без крестиков, тут Мантисса была совершенно права.
— Теперь вы поняли, — помолчав, сказала Мантисса, — что коллектив не простит вам, если мы уступим первое место? В нашей школе у нас нет соперников, это правда…
Ну еще бы: Мантисса еще год назад разбросала по окрестностям всех наших двоечников и хулиганов. Трое в «Б», двое в «В», двое в «Г» и еще четверо перешли в другую школу.
— Но вот в двести девяносто второй «А» класс имеет стопроцентную, как и у нас, успеваемость. Так что нам по этому показателю их уже не обогнать.
«А может, попробуем?» — подумал я, но промолчал.
— Мы нащупали их слабое место, — с жаром продолжала Мантисса, — треть учеников у них совершенно не охвачена поручениями. А у нас, как видите, почти каждый второй несет по две, а то и три нагрузки. И только вы — как омертвевшая ткань на теле класса…
— Да ничего не омертвевшая! — обиделся Борька. — Подумаешь, дело какое!
— Он притянул к себе тетрадь. — Мы хоть сейчас найдем себе нагрузку, если за этим дело стало.
Шурик подсел к нам за парту, и мы склонились над тетрадью. Перспективнее всего был хоркружок. В крайнем случае, там можно подвывать и без голоса. Но хоркружок был забит до отказа. Я никогда не думал, что у нас такой голосистый класс. Драмкружок не подходил: все роли в «Горе от ума» были уже разобраны, а затевать ради нас новый спектакль никто не станет. В стенгазете «Наш класс» трудилось семь человек — то есть каждый пятый, а поскольку рисовал и писал всю газету один Гугуев, нам было стыдно туда проситься.
Газета «Крокодильчик», хотя в ней числилось пять сотрудников, существовала лишь в воображении Мантиссы, и виноваты в этом были косвенно мы: я предложил назвать наш сатирический листок «Розочкой», и Борька уже нарисовал шапку первого номера (ярко-красный злорадный цветок с длинными кривыми шипами), но Мантисса вмешалась и отменила название по причине его нездоровой сентиментальности. Поскольку Мантисса осталась непреклонной, класс обходится с тех пор без своего сатирического органа.
Группа фотомонтажа меня устраивала больше всего: работа тихая, сидячая, располагающая к размышлениям. Идея Мантиссы была подготовить монументальное полотно на тему «Широка страна моя родная». На каждое слово — картинка.
Допустим, «Широка» — картина Шишкина «Рожь», «страна» — карта строек пятилетки, «моя» — вид на нашу школу, «родная» — мама с малышом. Дальше первой строки дело не пошло: монтажники споткнулись на слове «много». В разгар творческих споров к ним явился Борька Лахов и сразу раскидал всё по местам: «Много» — первомайская демонстрация, «в ней» — картина Пименова, кажется, «По Москве», ну, а «лесов, полей и рек» любой дурак может наклеить.
На слово «я» он, не задумываясь, предложил свое фото. От этих идей монтажники смутились и пребывали в смущении очень долго, пока на них случайно не набрел сам директор школы. Он просмотрел все, что было сделано, удивился, а удивившись, попросил работу эту прекратить навсегда. Так что группа монтажников работала, но не действовала, чем Мантисса была очень огорчена.
— Может, нам в инструктора податься? — робко сказал Шурик.
— Инструкторов у нас и так достаточно, — устало ответила Мантисса. — Все хотят малышами командовать, и никто не хочет нужное дело делать. Вот, например, «Клуб любителей шутки» — у меня пустует эта графа. Ребята вы остроумные, веселые. Организуйте клуб, как в двести девяносто второй.
— Это что, из «Крокодила» анекдоты вырезать? — уныло спросил Шурик, и по реакции Мантиссы мы поняли, что он как в воду смотрел.
— Ну хорошо, — сухо сказала Мантисса. — Я вижу, трудно вас чем-то заинтересовать. Предлагайте сами, я слушаю.
Это был ход наверняка. Как будто мы никогда ничего не предлагали! Да мы всю жизнь только этим и занимаемся. Клуб «Галактика» не пошел: слишком много лампочек понадобилось на звездное небо, и завхозу это дело не понравилось.
Газета «Антимир», где все наоборот, чтобы ни одного слова правды, тоже наша идея. О «Розочке» тем более нечего говорить. «Какие-то идеи у вас все набекрень, — сказала нам однажды Мантисса. — Нет чтобы предложить что-нибудь существенное: „Клуб русской лирики восемнадцатого века“, например. Было бы очень интересно: ведь мы ее так плохо знаем. Нет, все их тянет в какое-то прожектерство…»
Мы, видимо, слишком долго молчали, и Мантисса покраснела от негодования.
— Эх вы!.. — вздохнула она наконец и встала. — Противно с вами разговаривать! Ничего не делают, ни о чем не думают, ничего не хотят…
Идите, механические вы граждане…
4
— Давайте кинем в шахматишки, — потягиваясь, сказал Борька. — А то ведь сдохнуть можно от безделья. Слышишь, Шурка? Разок тебя обштопаю — и тебе полезно будет, и мне приятно.
— Ладно, — согласился Шурик. — Играем на жвачку.
Сказал — и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.
Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел «Виды Исландии» и начал рассматривать.
— Ладно, — сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, — не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: «Я Тутанхамон!»
— Иди ты, холодно, — поежился Борька. — Лучше на жвачку.
Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом «успевал», и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли «божьей искрой». Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. «В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна», — начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, — впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.
Они играли и приговаривали: «Так, так», — и, как выражалась тетя Дуня, «собачились», а я сидел на диване, листал «Исландию» и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала — ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании — она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?
5
Потом мы заговорили о жизни.
— И куда бы это с тоски податься? — зевая, сказал Борька. Он любил тосковать и делал это с удовольствием.
— Лично у меня, — сказал я, — такое чувство, что мы прогуливаем.
Противненько как-то.
— Не только у тебя, — заметил Борька. — У тетки Дуни точно такое же чувство.
Она в эти отгулы не верит.
— Мои тоже не верят, — сказал я. — Они с Мантиссой уже общались.
— И что она за нас взялась? — буркнул Борька.
— Мешаем мы ей, наверно, — ответил я.
— Ребята, помните, — без всякой связи с разговором перебил меня Шурка, — какую мы подводную лодку соорудили? У нее еще был атомный двигатель, ведро с мазутом. Мы его каждый раз поджигали.
— Еще бы, помним, — мрачно сказал Борька. — Хозяин автомобиля в конце концов нашелся… Моя мать шестьдесят рублей заплатила. Повеселились законно.
Мы помолчали, переваривая эту давнюю историю.
— А знаете, почему все так складывается? — сказал вдруг Борька. — Старая она. Мантисса. Ей тишины хочется, а мы шумим. Ей что от нас нужно? Ляг на диванчик, накрой пузо газеткой и дыши. И чтоб тихо. Обязательно чтоб тихо, иначе никакой не будет организации.
— Да какая она старуха? — сказал я. — Мой отец постарше.
— Ну и что? — ответил мне Борька. — Сделай твоего отца классной дамой — то же самое будет.
— Ты его не знаешь, — сказал я.
И мы опять замолчали.