— Сколько живу, но такого безалаберного и необязательного Летописца вижу впервые… — ворчал он.
— Здравствуй, Лет! — нарочито громко сказал Жилбыл.
— Я-то здравствую, — сварливо отозвался Лет, — а вот ты, судя по тому, что опаздываешь, вряд ли…
— Да что это мне за наказание! — насмешливо возмутился Летописец. Дома мальцы ворчат, здесь — ты. Так и я скоро начну.
— Нас Государыня задержала, — вступилась за Жилбыла Тенка.
— А ты вообще молчи, — огрызнулся Лет. — Тебе здесь находиться не положено.
Он посмотрел на Тенку большими, безвекими, и потому казавшимися добрыми, жёлтыми глазами и неожиданно смущенно шмыгнул огромным, как груша, носом. Лет и на самом деле был добрым и ворчал больше от старости.
— Ладно уж, оставайся, только не мешай, — разрешил он и легко для своего вековечного возраста вскарабкался по колонне под крышу беседки.
— А ты садись и работай! — задребезжал он оттуда Летописцу, устроившись на перекрестье балок.
— Слушаюсь и повинуюсь! — съёрничал Жилбыл и сел за стол.
Отсюда, с этого места беседки, открывался вид на всю Светлую Страну. А заглянув в Волшебную Линзу, подвешенную на шнурах между мраморными колоннами, можно было приблизить любой уголок страны и рассмотреть его во всех деталях.
— Ну, так что тебе сегодня показать? — нетерпеливо заёрзал под крышей Лет, подёргивая за шнуры Линзу.
— Пока ничего. Пока я опишу то, что было утром, — сказал Летописец.
Он обмакнул перо в чернила и начал писать:
«Лишь зарделась заря над лугом, как жужинья Тенка выбралась из гамака, натянутого под лопухом, и зябко расправила прозрачные крылья…»
Пронзительный среди ночи телефонный звонок вырвал меня из Светлой Страны. Перепуганная кошка стрелой слетела с книжной полки и дала дёру на кухню за холодильник. Боялась она резких звуков, моего повышенного голоса и гостей. А за холодильником у неё было укромное место, где она отсиживалась, выслушивая нотации по поводу изодранных обоев, или дожидаясь ухода моих друзей.
Я бросил взгляд на часы. Половина третьего ночи. Чёрт, кому это не спится? Опять чей-нибудь отроческий дискант попросит к телефону Свету или Милу.
— Да? — раздражённо гаркнул в трубку.
— Извините, квартира Бескровного? — спросил женский голос.
— Да, — сменил я тон.
— Здравствуй, Валик. Это Таня.
«Гм…» — сказал я про себя и стал перебирать в уме знакомых мне Тань. Той, которая могла позвонить в третьем часу ночи, среди них не оказалось, и я благоразумно промолчал.
— Алло?
— Я слушаю.
— Ты меня не узнал? Я — Таня Рудчук.
Я чуть не выронил трубку. Вот уж кого не ждал! Двадцать лет… Или двадцать пять?! Я растерянно замычал в трубку.
— Что? — спросила она.
— Ты… — наконец с трудом выдавил я. — Ты откуда?
— С вокзала. Только что приехала.
И снова у меня перехватило горло. Но верить я себе не хотел.
— П-проездом? — понял я. — У тебя здесь пересадка?
— Нет, — просто сказала она. — Пока нас направили сюда. А потом — не знаю. Переночевать пустишь?
Здесь я совсем растерялся. Кто направил, зачем, кого — нас?
— А что… — глупо начал я, но затем, справившись с собой, выдавил: П-приезжай.
— Сейчас буду, — сказала она и повесила трубку.
С минуту я сидел абсолютно оторопевший. Татьяна… Сколько мне тогда лет было? Шестнадцать?.. Или семнадцать? Да нет, и шестнадцать, и семнадцать, и восемнадцать. Три года. Три года всё это длилось. А может, и все четыре…
И только тут я спохватился. Как же она доберётся ко мне в третьем часу ночи? Живу, как схимник, старыми реалиями, когда взять такси в это время на вокзале не составляло проблемы. Ни в материальном, ни в прочих смыслах. А сейчас, при практически полном отсутствии бензина, можно найти, и то с трудом, лишь лихого предпринимателя, дерущего за полтора километра от вокзала к моему дому не меньше моей месячной зарплаты. Впрочем, муж у неё, кажется, генерал… Хотя неизвестно, что зарабатывают генералы по нынешним временам, да и не попала ли должность её мужа под колёса конверсии… Нужно было сказать, чтобы подождала меня на вокзале. Что мне тут идти — десять-пятнадцать минут…
Татьяна была моей первой любовью. И это чувство было самым сокровенным в моей жизни. И самым светлым. И чистым. Вот о чём бы писать… Впрочем, когда-то пытался. Начинал… и бросал. Больно было от каждой строчки. Потом… Потом окунулся по самую макушку в жёсткую «прозу» жизни, и первая любовь стала для меня чем-то неприкасаемым. И я даже не пробовал что-либо написать — не мог позволить своему развращённому обыденностью сознанию обыгрывать самое прекрасное и светлое чувство в своей жизни, боясь, что от критического взора автора оно непременно потускнеет.
То, что она не выйдет за меня замуж, было ясно с самого начала. И безысходность этого непреложного факта наложила отпечаток на всю мою последующую жизнь. Женился я лет через пять после её свадьбы. Женился не по любви, а из жалости. Говорят, что падшие женщины становятся отличными женами и прекрасными матерями. Но так только говорят. В который раз я убедился, что душещипательным слезливым историям сентиментального толка грош цена. Только в мелодрамах потаскушки превращаются в добродетельных матрон — в жизни всё остается по-прежнему. В конце концов мы разошлись, и от нашей глупой семейной связи остался сын, которого я теперь не видел, и который, как я понимаю, воспитывался в откровенной ненависти ко мне. Слишком я его любил, чтобы «добродетельная матрона», в кою так и не превратилась моя жена, могла позволить мне встречаться с ним. А оббивать порог её дома, пытаясь встретиться с сыном, я себе запретил, прекрасно понимая, что именно этого и добивается моя бывшая жена. Наплевать ей на сына — главное, лишний раз унизить меня отказом. Но я боялся не унижений, а неизбежных при наших встречах скандалов, несомненно, и так уже отразившихся на психике мальчишки. Не мог я позволить себе делать из него неврастеника. Пусть уж воспитывается в ненависти ко мне. Перенесу и эту боль…
Как ни ожидал звонка в дверь, но, когда он прозвучал, я всё равно вздрогнул. «Волнуешься, парень», — сказал я себе и посмотрел на часы. Быстро ей удалось найти машину. Ну, понятно, генеральские деньги…
Звонок тренькнул ещё раз.
— Иду! — крикнул я и поспешил к двери. Сознание глупо отметило, что нас пока ещё не довели до той степени социального благосостояния, когда за неуплату отключают электричество — иначе бы Татьяне пришлось стучать. Если бы меня не вышвырнули из квартиры из-за просроченных платежей.
Я открыл дверь и сразу узнал Татьяну. Время почти не коснулось её. Такая же по-девичьи стройная, разве что тёмно-серые глаза, в которые я когда-то так любил окунаться, поблёкли и приобрели стальной цвет, утратив загадочную глубину. Впрочем, может быть во всём виноват тусклый свет лампочки в коридоре. Рядом с Татьяной стояла бесформенная женщина с равнодушным пустым взглядом. Но её я отметил мельком, не отрывая глаз от Татьяны.
— Здравствуй, — сказал я пересохшим горлом.
— Здравствуй, Валентин, — также изменившимся голосом сказала Татьяна. В её глазах читалось, что время поработало надо мной гораздо усерднее, чем над ней. Брюшко, морщины на лице, седые космы поредевших волос…
— Это моя дочь, Елена, — кивнула Татьяна в сторону бесформенной женщины.
Дочь удостоила меня равнодушным неподвижным взглядом. Как таракана. Удивительно, до чего полнота старит. Можно подумать, что они с матерью ровесницы.
— Так что же мы стоим? — взял я инициативу в свои руки. — Заходите.
Елена пошла на меня танком, и я едва успел посторониться. Иначе, как мне показалось, она бы преодолела меня словно бруствер окопа.
Татьяна замялась.
— Заходи и ты, — усмехнулся я.
— Извини, там внизу такси… А водитель наших купонов не берёт.
— Понятно, — кивнул я. — Заходи, а я пойду расплачусь.
Во дворе стоял новенький пикап чистейших инородных кровей. Хозяева таких машин не подрабатывают по ночам. Видно, шофёр, тайком от хозяина, вёл свой бизнес.
— Сколько? — заглянул я в открытую дверцу.
— Две, — нагло буркнул шофёр.
Я протянул ему последнюю десятитысячную.
— Хватит с тебя, — столь же нагло отрезал я.
Шофёр поднёс купюру к приборной доске. Свет в салоне он предусмотрительно не зажигал.
— Но! — возмутился он. — Договаривались за двадцать!
— А ветровое стекло от жадности не лопнет? — вкрадчиво спросил я. Как я понимаю, машина-то не твоя?
— Но!.. — по-дурному взревел шофёр и полез под сидение за монтировкой.
— Парень, не шали, — тихо сказал я и засунул руку в пустой карман. Я разрешаю тебе сказать только спасибо.
— Мать твою… — зло выдохнул шофёр и рванул инопородный пикап с места в карьер. Подстегнуть «кобылу» своим «но» он забыл.
«Вот так вот, — с грустью подумал я. — Проходили мы в школе, что при капитализме homo homini lupus est[2].
Кажется, lupus из меня начинает получаться…»
Елена встретила меня угрюмым злым взглядом. И хотя сидела она на краешке стула, казалось бы, как подобает стеснительной гостье, тем не менее, вся её поза выражала основательность и монументальность. Подобно скифской бабе.
— А где вещи? — наконец услышал я её голос. Голос оказался под стать фигуре — глухой, низкий, неприятный.
— Вещи? — не понимая в чём дело, я недоумённо вскинул брови.
— Чемодан! — почти истерически взорвалась Елена. — Мы его оставили в машине в залог!
«Так почему не предупредили?» — чуть было не вырвалось у меня, но я сдержался и сконфуженно развёл руками. Чересчур много я возомнил о себе. Какой там из меня lupus! Так, щенок…
Татьяна, сидевшая, устало откинувшись на спинку софы, только вздохнула.
— Бог с ним, с чемоданом, дочка, — сказала она. — Счастье, что из Россиянска живыми выбрались…
К моему удивлению Елена промолчала. Но одарила меня настолько тяжёлым взглядом, что я почувствовал себя размазанным по стене. Манной кашей. Кажется, так как-то в сердцах назвала меня Татьяна в далёкие дни юности. Не размазнёй, а именно манной кашей.
— Соорудить что поесть? — спросил я, но тут же, прикусив язык, выругался про себя. В холодильнике кроме обветренного куска колбасы для кошки ничего не было. Я мог предложить разве что пачку вермишели, выкупленную по талону за прошлый квартал. Хранил я её как зеницу ока на чёрный день. Конечно, вермишель я бы сварил — но с чем её подать? Полагающуюся мне пачку маргарина, также выделяемую по талонам раз в квартал, я так и не смог приобрести. Что поделаешь — талоны не карточки, а Сизомордин не Сталин. Не расстреливают сейчас торгашей, если талоны не отовариваются.
— Спасибо, но есть не хочется, — сказала Татьяна. — Мы бы поспали. Трое суток в пути…
— Тогда — чаю, — безапелляционно заявил я. — С дороги надо чего-то горячего. Сейчас заварю. А вы пока располагайтесь. Софу раздвиньте. Постель — в шкафу.
— А он спать где будет? — недовольным фальцетом резко спросила у матери Елена, словно я в комнате отсутствовал.
— На кухне, — усмехнулся я в каменное лицо Елены. И добавил про себя: «Чтобы не смущать твою девичью скромность».
Естественно, чаю у меня не было. Но был липовый цвет, который я короткой июльской ночью нарвал в придорожной аллее возле своего дома. Другие спокойно обрывали цвет среди бела дня, но моей интеллигентской сущности следовать их примеру было стыдно. Стыдно было брать что-то без спроса, стыдно спекулировать, стыдно обманывать… Стыдно за всё наше общество, которое поголовно только этим и занималось. Я так не мог. Хотя и голодать тоже стыдился. Кто воспитал во мне эту уродливую по нашим временам честность: книги, родители, окружение, — я не знал и никогда над этим не задумывался. Знал лишь одно — когда мне станет стыдно за своё воспитание, я кончусь как личность.
Пока заваривался липовый цвет, я пошарил по навесным шкафам кухни. Полки шкафов ломились от рукописных черновиков (от руки я писал преимущественно на кухне — привычка, сохранившаяся со времён семейной жизни), и среди бумажного хлама с трудом отыскал две позапрошлогодние жестянки килек в томате и пол-литровую стеклянную банку домашнего варенья неизвестно из чего пятилетней давности. Прятал я их сам от себя непонятно зачем, поскольку такого запаса могло хватить лишь на один, но, наверное, очень чёрный день. Консервы я поставил в холодильник — гостям на завтрак, а варенье открыл и попробовал. То ли земляника, то ли малина, то ли смородина. За пять лет вкус у варенья исчез, но, слава богу, что закатанное металлической крышкой оно не испортилось. Главное — сладкое, так как мой талонный сахар постигла та же участь, что и маргарин.
Я нарезал остатки хлеба, поставил на стол варенье, налил в чашки липовый чай.
— Извольте-с чаевничать! — по-лакейски крикнул в коридор.
Первой в кухне появилась Елена. Пренебрежительно окинув взглядом убогий стол, она села и принялась равнодушно болтать ложкой в чашке.
— Липой пахнет… — мечтательно сказала Татьяна, появившись на кухне вслед за дочкой. — Совсем как в лесу.
На миг её лицо осветилось, усталость сошла с него, и я, наконец, увидел Татьяну такой, какой знал в юности. Словно кто сжал моё сердце.
Я не стал разубеждать Татьяну в её заблуждении относительно происхождения липового цвета и объяснять разницу между лесом и пришоссейной аллеей. В цветках «моей» липы было раза в три больше свинца, чем положено по санитарным нормам, а уж бензиновой гари столько, что радиоуглеродный анализ давал липе возраст около трёхсот миллионов лет. Одним словом, мой чай был из каменноугольного периода.
— Подсластить не желаете-с? — Я пододвинул к Елене банку варенья, увидев, как она сморщилась, отхлебнув из чашки.
— А сахару нет? — спросила она, недоверчиво косясь на банку.
— А как же, всенепременно! Двенадцати сортов, — развеселился я и, открыв ящик стола, стал выкладывать перед Еленой талоны на сахар. — Вы какой предпочитаете-с? Вот январский, февральский, март… Нет, этот сорт не для юных дам…
— Валентин, — улыбнувшись, остановила меня Татьяна. — Не пошли.
Я вздохнул.
— Вот, и пошалить не дают.
Елена зачерпнула варенья, размешала его в чашке, отхлебнула. И тут её глаза расширились, взгляд застыл, и она чуть не поперхнулась. Но не от чая.
Чёрной тенью из-за холодильника медленно и абсолютно бесшумно, как привидение, вытекала Шипуша. В полутьме, создаваемой слабой лампочкой бра над столом, её появление представлялось постороннему человеку поистине демоническим зрелищем. Раскормленная на моих былых гонорарах, она выросла большой кошкой; а страх перед незнакомыми людьми, распушивший длинную шерсть, делал её совсем громадной. Глаза её хищно горели; она стлалась по полу осторожно, будто собираясь напасть. Один я знал, что это вовсе не готовность к атаке, а своеобразная мимикрия, как осиная раскраска некоторых мух. При малейшем намёке на опасность Шипуша была готова стремглав шмыгнуть за холодильник.
— Ой, мама, — низким, почти мужичьим голосом выдавила из себя Елена.
Кошка замерла, совсем распластавшись по полу, и зашипела, оправдывая своё имя. Шипение тоже относилось к элементам её защиты.
— Шипуша, — тихо проговорил я, — это свои. Они тебя не обидят.
Нагнувшись, я погладил кошку. Кошки не собаки, слов не понимают, их нужно «уговаривать» лаской. Шипуша немного успокоилась, приподняла голову и посмотрела уже не столь перепуганным взглядом (ошибочно принимаемым моими друзьями за взгляд голодного хищника) на гостей. Затем осторожно подошла к ноге Татьяны и так же осторожно попыталась приластиться. Впервые я видел, как Шипуша с первого раза выказывает кому-то своё расположение.
— Брысь! — неожиданно взвизгнула Елена. Видно страх отпустил её позже, чем кошку.