Тимоти Зан
ИЗ ЛЮБВИ К АМАНДЕ
Бар был небольшой, сугубо местный, убого обставленный, но достаточно чистый, приютившийся на самых задворках рабочего района.
Прихлебывая пиво, я огляделся. Клиенты являли собой примерно ту же мешанину, какую за последнюю неделю я наблюдал каждый вечер: дюжие представители рабочего класса со сталелитейных заводов, собравшиеся для дружеского общения в субботний вечерок. Несколько конторских служащих, их жены или подруги, плюс россыпь одиночек, потерявших надежду или питающих ее и в большинстве смахивающих на клинических неудачников. А еще приезжие, остановившиеся в небольших придорожных гостиницах: вероятно, коммивояжеры, привыкшие проводить свободное время в подобных заведениях.
Как, впрочем, и я сам. Во всяком случае, последние дни. А по профессии я меньше всего коммивояжер.
Я отхлебнул еще пива и поморщился. В зале оглушающе разило запахом этого особо скверного сорта в сочетании с ароматами более крепких напитков, которыми ублажались те, кто пришел сюда не ради общения. Густой сигаретный дым, висящий в воздухе, звяканье стекла и общий гул разговоров, время от времени заглушаемый требованием обслужить или взрывом хохота.
До того типично для Америки середины двадцатого века, что иногда мне начинало мерещиться, будто я на киносъемках, и вот-вот из-за трельяжа с папоротниками в горшках выйдет режиссер с прической «мохок» и завопит: «Стоп!»
Но ничего подобного произойти не могло. Это был настоящий 1953 год и настоящий Питтсбург. И я был здесь по-настоящему.
Я опять взглянул на часы над стойкой. До девяти осталась одна минута. За пианино, наискосок от дальнего угла стойки, по-прежнему никого не было, но за последние шесть недель я твердо убедился в одном: этот пианист был истинным фанатиком пунктуальности. Я отпил еще пива…
Да, вот он — появляется из двери за стойкой и с обычной неторопливостью проходит между столиками к пианино. Очень худой, почти тощий, двадцати трех лет, хотя выглядит моложе, с той обводкой пустоты в глазах, какая свойственна людям, которых жизнь столько раз била по голове, что они, в сущности, уже махнули на нее рукой.
Великий джазовый пианист Уэлдон Соммерс. Или точнее, в скором времени великий джазовый пианист Уэлдон Соммерс.
Он сел за инструмент, и несколько секунд кончики его пальцев ласкали клавиши в беззвучном наслаждении, словно он ждал, что вот сейчас к нему слетит Муза. Потом заиграл — тихо-тихо.
Вначале музыка ничем особенным не отличалась: все тот же типичный фон, который тысячи других пианистов сейчас отбарабанивали в третьеразрядных барах по всем Соединенным Штатам. Обрывки мелодий становились все громче, взгляд музыканта оторвался от клавиш и пробежался по залу, еще и еще раз. Иногда он задерживался на каком-нибудь столике, будто проникая в суть тех, кто сидел там, и двигался дальше.
После нескольких фальстартов глаза пианиста остановились на брюнетке с мрачным лицом, которая сидела у стойки одна, в безысходности поскребывая наманикюренными ногтями гладкий изгиб бокала. Уэлдон смотрел на нее, и я услышал, как беспорядочный фон, который он наигрывал, начал обретать смысл, отражая чувства, сменявшиеся на лице незнакомки. Мелодии становились длиннее, усложнялись, обретали гармонию. Казалось, пианист познал сущность этой женщины, творя ее боль, ее отчаяние и возвращая их ей.
Изменилась не только музыка. Наблюдая за Уэлдоном, я прочитал на его лице намек на жалость, на разделяемую боль, пока он творил музыку ее души.
Я поглядел на брюнетку. Она воспринимала музыку, еще больше горбясь на табурете, глядя в свой бокал так, словно предпочла бы увидеть перед собой глубокий пруд и броситься в него. Ее пальцы смахивали слезинки с глаз, спина вздрагивала от беззвучных рыданий. Она слилась с музыкой, и по мере того, как мелодия становилась все темнее, все глубже, безнадежность, которую эта женщина принесла с собой, преображалась в черные мысли о смерти.
И тут музыка снова начала меняться в изящном переходе, которого, думаю, в баре никто даже не заметил.
Она теперь нашептывала надежду, в минор неожиданно начали вторгаться отрывки бодрящих мелодий — точно лоскутки голубого неба проглядывали между грозовыми тучами. Мало-помалу оптимистичные фрагменты становились длиннее, сложнее, энергичнее, голубое небо все решительнее раздвигало тучи.
И опять музыка подействовала на брюнетку. Ее лицо начало светлеть, судорожная безнадежность, с какой ее пальцы стискивали бокал, слабела, а сгорбленные плечи распрямлялись. Когда в самом начале музыка отразила тьму ее настроения, женщина слилась с ней, впилась в нее, точно рыба в наживку. И сейчас Уэлдон и его музыка выводили ее наверх, к свету.
Теперь над музыкой властвовало голубое небо, тьма съеживалась в дальние отзвуки боли и горя. Брюнетка оглядела зал, обретя способность замечать других людей. Ее лицо еще по-настоящему не ожило, но глаза, казалось, прояснились, стали веселее. Но, может быть, такое впечатление создавали еще не высохшие слезы.
И тут с внезапностью, которая застала меня врасплох (хотя ждал я именно этого), из мозаики туч и голубого неба вырвался слепящий солнечный свет.
Эффект был поразительный. Брюнетка расправила плечи, ее подбородок вздернулся, и она глубоко вздохнула. Когда она теперь оглядела зал, лицо смягчилось, обрело покой, в уголках рта заиграла легкая улыбка. Музыка достигла крещендо и замерла в тихой безмятежности. Брюнетка еще раз облегченно вздохнула, затем взяла бокал, словно для того, чтобы с радостным вызовом осушить его единым глотком.
Она помедлила, поглядела в бокал и поставила его, так и не прикоснувшись к нему губами. Достав из кошелька пару сильно потертых бумажек, она положила их на стойку. Потом, высоко держа голову, прошла через зал к двери.
И когда она подняла руку, чтобы коснуться створки, я в первый раз заметил блеск обручального кольца на ее левом безымянном пальце.
Я посмотрел на Уэлдона. Он все еще не спускал глаз с двери, за которой скрылась незнакомка, и, прищурившись из-за дыма, я подумал, что лицо у него стало более живым, чем было, когда он шел к пианино.
Неудивительно. За несколько коротких минут силой своего гения он вывел человека из дантова круга отчаяния к надежде…
Насколько я мог судить, в зале никто, кроме меня, не имел ни малейшего понятия о том, что произошло мгновение назад. Скорее всего, и сама женщина не знала, как и почему совершилось ее чудесное преображение.
Около минуты Уэлдон наслаждался своей победой. Затем радостное удивление исчезло, на его лице опять возникла защитная маска, его взгляд вновь начал изучающе скользить по залу. Видимо, случившееся не было для него откровением. Его глаза нашли меня.
И задержались на моем лице.
Я выдержал это испытание, стараясь казаться равнодушным и ожидая, что взгляд скользнет дальше. Но нет. Тема, которую Уэлдон начал наигрывать, обрела вопросительную интонацию, а брови музыканта приглашающе приподнялись.
Я заколебался, в моем мозгу вихрем проносились все грозные официальные предупреждения. Даже профессиональные наблюдатели времени чураются личных контактов с «туземцами», а я уж никак не профессионал. Добавьте к этому, что Уэлдон уже продемонстрировал свою способность воспринимать психическое состояние других людей… Нет, бесспорно, благоразумие требовало остаться сидеть, где сидел.
С другой стороны, я никогда не умел следовать требованиям благоразумия. К тому же я вел здесь игру, основанную на рискованнейших допусках, так что одним опасным шагом больше, одним меньше — разница невелика.
А потому я взял свой бокал и неторопливо перешел к пустому столику чуть позади пианино.
— Меня зовут Уэлдон, — сказал он. — А вас?
— Называйте меня Зигмундом, — ответил я. — Мне нравится, как вы играете.
— Спасибо, — кивнул он, и его пальцы прибавили быструю вариацию к тому, что он играл: она прозвучала музыкальным выражением его благодарности. — Зигмунд… как Зигмунд Фрейд? Или Сигмунд — как трагический герой «Саги о Вёльсунгах»?
— Ни то, ни другое, — сказал я, поморщившись: образ трагического героя привлекал меня меньше всего. — Просто это имя означает «победоносный защитник»… Вижу, вы очень образованы.
Он пожал плечами.
— У меня хватает времени на чтение. Вам как будто понравилась последняя вещь?
— Очень, — согласился я. — Причем, по-моему, не мне одному.
Я заметил, как напряглись его плечи под тонкой рубашкой.
— О чем вы? — спросил он настороженно.
Один из тех, кто не любит выслушивать похвалы своим успехам.
— Вы играете свое? — ответил я вопросом на вопрос.
На секунду создалось впечатление, что он потерял ко мне интерес. Однако вскоре прозвучал ответ.
— Главным образом, — сказал он, в то время как его пальцы наигрывали мелодию, которая звучала отчужденно и высокомерно. И я не мог понять, то ли она адресована мне, то ли кому-то еще в баре, то ли просто указывает на его собственное эмоциональное состояние. — Иногда меня просят сыграть что-нибудь известное.
— Скажите, вы когда-нибудь записывали свою музыку, чтобы предложить продюсерам?
Этот вопрос заставил его посмотреть на меня внимательнее.
— А что? — спросил он. — Вы представляете какую-нибудь фирму?
Я покачал головой, грозные предупреждения загремели громче, требуя внимания. «Никаких подталкиваний, никаких подсказок, никаких изменений» — таковы были строгие правила наблюдателей во времени, а я вот-вот мог нарушить все три.
— Да просто поинтересовался.
— Ну да, — сказал он, и в его музыке появился оттенок гнева. Совершенно очевидно, он мне не поверил. — Думаете, я не замечал вас раньше?
Ого!
— Видимо, у вас отличная память на лица, — сказал я, решив придерживаться невинного недоумения. — Я хожу сюда всего лишь неделю.
— И неделю посещали «Бочонок Джека», пока я играл там, и неделю «Отто»… Разрешите, я попытаюсь угадать: вы исследуете Питтсбург в поисках безупречного пива?
Я поежился. Значит, он меня уже вычислил в какой-то день из тех полутора месяцев, в течение которых я неотступно следовал за ним по здешним злачным местам. Чего же стоит моя подготовка?..
— Ладно, поймали, — уступил я, быстро переходя к запасному варианту. — Мне действительно нравится ваша музыка.
— Настолько, чтобы следовать за мной повсюду?
— Настолько, чтобы переносить вот это, — сказал я, чуть приподняв бокал.
— И вам не надо возвращаться домой?
Я пожал плечами:
— Как и у вас, у меня достаточно свободного времени.
Минуту-другую он играл молча. Я вслушивался в музыку, пытаясь понять, что он думает, что чувствует. Но не услышал ничего, кроме нейтрального звукового фона для бара.
— И я не вижу смысла пытаться продать свои вещи, — сказал он наконец.
Я тщательно выбирал слова:
— Не понимаю, почему вы так твердо в этом уверены. В конце концов суть музыки в том, чтобы проникать в человеческие сердца. А ваша именно такая!
— Да, но в этом-то и проблема, разве нет? — ответил он с горечью.
— Она слишком уж личная.
— Разве это плохо? Много ли композиторов могут сказать, что их музыка обволакивает кого-то, как шелковая перчатка, сшитая на заказ?
Он нахмурился на меня.
— Что, собственно, это должно означать?
Я молча выругал себя.
— Ничего, — сказал я вслух. — Просто одна моя знакомая выразилась так, говоря о вашей музыке. Она тоже ваша поклонница.
— В таком случае она ничегошеньки о музыке не знает, — отрезал он, и рождающиеся под его пальцами звуки рассыпались жесткими диссонансами. Тут я заметил, что иные посетители начали оборачиваться в нашу сторону. — В каждый данный момент я способен творить только для кого-то одного. Точка.
— Ну ладно-ладно, — пробормотал я поспешно. — Я не хотел вас задеть. Извините.
Он угрюмо смотрел на клавиатуру, но я заметил, что неловкость начинает сглаживаться.
— Как-то я все-таки попытался предложить несколько вещей, — сказал он, и в музыке зазвучала тоска. — Я думал, что смогу помогать людям. Как…
— Как помогли этой брюнетке.
Он негодующе фыркнул.
— Ну да. Только мои опусы никому не понравились. Мне сказали, что они… короче, никто не взял их.
Я кивнул и отхлебнул пива. Я знал, что это не совсем правда. Один из пяти продюсеров, которым он посылал свои последние вещи, выразил интерес. Биографические описания Уэлдона Соммерса утверждали, что человек этот отличался импульсивностью и на стимулы обычно реагировал без промедления.
Вот на этой-то зыбкой почве и строился весь мой расчет. В ближайшие четыре недели в какой-то момент он внезапно снова изменит свое решение и отправит продюсерам произведение, которое в конечном счете навсегда перевернет его жизнь. Но если женщина, способная вдохновить эту песню, уже соприкоснулась с его жизнью, чтобы тут же из нее исчезнуть, то я пил скверное пиво без малейшего толка.
Взяв бокал, я сделал еще глоток. Дверь по ту сторону зала открылась…
И вошла она.
У меня перехватило дыхание, и я чуть не захлебнулся этим последним глотком. Она была совсем не похожа на голограммы, которые я изучал перед отбытием: белокурые локоны падали на плечи тусклыми безжизненными прядями, сияющее радостью лицо хранило выражение усталой безнадежности, юная спортивная фигура поникла от утомления: выглядела она на редкость неуклюже в синем платье и коричневом жакете.
Тем не менее это была она. Аманда Лоуэлл, дочь сэра Чарлза Энтони Лоуэлла, стоящего под девяносто седьмым номером среди самых богатых людей планеты. И мой план строился на том, что именно эта женщина подарит ту искру вдохновения, которая вознесет карьеру Уэлдона Соммерса в музыкальную стратосферу.
Женщина, в поисках которой я отправился на двести лет назад.
Прямо за ней ввалилась пара жесткоглазых верзил, распахнув еще не полностью закрывшуюся дверь. Не так давно, подозревал я, утонченная мисс Лоуэлл брезгливо вздрогнула бы, если бы подобные типы оказались в одной комнате с ней. Теперь она словно даже не заметила, как они проскочили мимо нее, торопясь занять столик между дверью и ближним углом стойки. Когда они поравнялись с ней, один из парней о чем-то ее спросил. Она покачала головой и направилась к стойке.
Я смотрел, как она лавирует между столиками. Ее пустые глаза неподвижно смотрели вперед, не замечая никого, даже тех, с кем она почти сталкивалась. Я увидел, как двое мужчин поглядели на нее и отвели взгляд без малейшего интереса. Брюнетка оказалась не единственной утратившей надежду одинокой женщиной, которая случайно забрела в этот бар. Внешность Аманды никого не привлекла, а о сочувствии говорить здесь было просто нелепо.
Но оставался Уэлдон Соммерс.
Так я надеялся.
Очень медленно я поставил бокал на стол, остерегаясь резких движений, чтобы не отвлечь пианиста. Но увидел ли он Аманду? Не мог не увидеть. Но заметил ли он ее отчаяние, сковавший ее тупой ужас?
Однако музыка оставалась пустой дребеденью, заполняющей бары. Аманда нашла свободный табурет и поникла на нем, а музыка не изменилась. Бармен подошел к ней, кивнул в ответ на сделанный заказ и повернулся к батарее бутылок. У двери один из жесткоглазых ухватил проходившую мимо официантку за локоть и властно ткнул пальцем в сторону стойки.
Музыка не менялась.
Я стиснул бокал, боясь взглянуть на Уэлдона; в мозгу, как шипастая ящерица, ползала жуткая мысль. Что если моя легонькая попытка ободрить пианиста подействовала обратным образом, и всплывшее воспоминание о каком-то черном эпизоде из его прошлого на время пригасило внутреннюю потребность поднимать поверженных и исцелять отчаявшихся?
Ведь если так, то я, вполне возможно, изменил ход истории. «Никаких подталкиваний, никаких подсказок, никаких изменений…»
И вот тут, когда мой лоб покрылся испариной, музыка наконец стала другой.
Начало было медленным, как и с брюнеткой. Мажорные аккорды музыкального фона стали тише, почти угасли и перешли в свою минорную противоположность. Одна модуляция, другая, пока Уэлдон подбирал ключ к поникшей женщине. Фразировка начала шириться, созвучия углублялись, брали за душу.
И медленно, еле заметно, музыка преобразилась в ту нежную мелодию, которую я жаждал услышать с той минуты, как прибыл в этот период времени. Вещь с простым названием «Из любви к Аманде».
Я судорожно вздохнул. Вот он — поворотный пункт в жизни Уэлдона.
А если я успешно выполню свою работу, он станет и моментом спасения Аманды.