Книга называлась «Джихад». О джихаде Корнилов слышал, и немало, но целый том с таким названием видел в первый раз.
— Это книга о борьбе правоверных мусульман с неверными, — сказал хозяин дукана, — очень редкое издание. На всём протяжении от Тахтагула до крепости Дейдади вы такой книги не найдёте. Выпущена очень малым тиражом. Купите!
— Покупаю! — небрежно бросил Корнилов.
— Здесь вы почерпнёте много нового. Очень ценная книга для правоверного мусульманина.
Корнилов улыбнулся уголками рта, взгляд у него сделался насмешливым, и он поспешно отвёл глаза в сторону. Книга стоила дорого, но это не остановило капитана. Он небрежно сунул её под мышку, окинул взглядом лавку, задержался на роскошном длинноствольном ружье с закопчённой насыпной полкой, висевшем на стене, очень старом, способном украсить любую музейную коллекцию.
Приклад и ложе ружья были украшены перламутровой инкрустацией, отчего древняя фузея эта выглядела сказочно богатой. Корнилов залюбовался ружьём.
Владелец дукана перехватил его взгляд, поспешно метнулся к стене, к фузее.
— Купите, господин! Возьму недорого. — Владелец дукана осторожно снял ружьё с кованого железного крюка. — Купите!
Корнилов сожалеюще вздохнул: хотелось бы купить, да нельзя. С другой стороны, когда ещё такая редкая пищаль попадётся ему? Такого в жизни может больше и не быть. Тем не менее он покачал головой:
— Не могу. Нам предстоит долгая дорога. Вот если бы ружьё разбиралось...
Торговец прижал руки к халату, проговорил виноватым тоном:
— Чего нет, того нет, господин. Ружьё старое, неразборное... В ту пору, когда его сделали, ружья не разбирались. — Владелец дукана поклонился Корнилову: — Заглядывайте к нам ещё, господин.
Продукты они приобрели в чайхане — двенадцать больших лепёшек, по четыре на каждого, холодную баранину и варёную кукурузу — также двенадцать початков. Кроме того, купили корм для коней — два мешка низкосортной, замусоренной половой ржи. Больше в Тахтагуле делать было нечего. Корнилов без сожаления окинул взглядом глинобитные дома, криво осевшие от того, что материал на них шёл некачественный, стегнул коня камчой и поскакал из города прочь.
Под ноги коню кинулась дряхлая, облезлая сука, залаяла возмущённо, в следующее мгновение в глотку ей попала пыль, и собака, подавившись, смолкла, кубарем откатилась в сторону: Корнилова, привстав в стременах, настигали его спутники, а стремительного бега коней старая, опытная собачонка боялась.
Через пять минут всадники уже скакали по тугой ряби песка.
Ночь выдалась чистая, с глубоким чёрным небом, в котором яростно полыхали звёзды, и гулкой тишью, когда всякий малый звук наполняется особой силой, делается объёмным — шорох мыши, вылезшей из-под увядшего в песке куста перекати-поля подышать свежим воздухом, бывает похож на топот пронёсшегося по бархану волка, а голодный лисий скулёж звучит как визг нечистой силы, принёсшейся из земного провала околдовать людей. Корнилов лежал на песке и, подложив под голову руки, смотрел на звёзды.
Говорят, у каждого человека есть своя звезда, которая и определяет, как «венцу природы» жить, на ком жениться и с кем пить водку. Уйти от собственной судьбы можно только сменив свою звезду, а для того, чтобы сменить звезду, надо сменить своё имя.
Капитан никогда не задумывался над тем, хорошее у него имя или нет. Лаврентий. Звучит, правда, несколько не по-русски — скорее, по-римски либо по-гречески, поэтому отец и сократил ему имя, из Лаврентия сделал Лавра. Но и Лавр, если быть объективным, тоже не самое звучное имя. Впрочем, к этому Корнилов был равнодушен, ему, как всякому русскому человеку, было всё равно, как его будут звать — пусть хоть горшком называют, только Не сажают в печь.
Глубокий чёрный полог ночи перечеркнула яркая зелёная струя — пролетела комета, растаяла в сажевой бездони.
Умер какой-то большой, со значительной судьбой человек. Звезда его растворилась в пространстве... И сам человек растворился. Внутри у Корнилова возник нехороший холодок, подполз к горлу, уткнулся в невидимую преграду и растёкся по телу противной прохладной влагой.
Керим, насадив на небольшие проволочные прутья куски баранины, разогревал их на огне. Запах по округе распространился одуряюще вкусный, такой вкусный, что Корнилову показалось — за ближайшим барханом блеснули два рыжеватых глаза — то ли волка, то ли лисицы.
— Ат-та-ата-ата! — азартно забормотал Керим и, отставив в сторону прут с мясом, издали — по-волчьи — принюхался к нему, словно определял готовность, потом, посчитав, что кусок прогрелся недостаточно — тут ведь не только прогреть надо, нужно ещё, чтобы мясо дало сок, сделалось мягким, но ни в коем разе не подгорело... Керим знал толк в еде. — Ат-та-ата-ата-ата! — вновь заплясал он около огня.
Интересно, почему же Афганистан сделался недоступным для России, что в нём произошло, какой тарантул укусил местных правителей? Источники поступления сведений в Генштаб обычны. Первый — это печать. Газеты купить легко, их мог бы поставлять в Туркестан своему родственнику Кериму тот же Мамат, хотя свежие издания можно приобрести только в Кабуле либо, на худой конец, в Мазар-и-Шарифе; а в Шабаргане, Тахтагуле, Даулетабаде и Чушка-Гузаре уже не найдёшь — их там нет. Прибывают в лучшем случае через две недели, так что этот способ добычи ценных сведений ненадёжный, хотя и древний, как кремнёвое ружьё царя Лексея Михалыча — с запахом тлена и плесенью, а разведывательные сведения должны быть свежими, горячими, как лепёшка, только что снятая с тандыра.
Второй источник поступлений — рекогносцировки, проводимые офицерами, в основном теми, кто причислен к Генеральному штабу. Эти сведения — самые ценные, самые верные, в Генштабе уже набралось несколько папок таких сведений по Китаю, Персии, Индии. Что же касается Афганистана, то только в приграничных районах, примыкающих к Амударье и Пянджу, ещё есть ясность, дальше же — слепота, глухота, сплошные бельма. Забраться дальше не удаётся. Экспедиция капитана Корнилова — исключение из правил.
Дело малость сдвинулось с места, когда офицеров начали назначать на должность консулов, политических и торговых агентов, генштабовские секретные папки стали постепенно пухнуть, вбирая в себя закрытые отчёты лучших сотрудников...
Сведений от шпионов накапливалось больше всего, но эту информацию надо было тщательно просеивать, процеживать через сито: слишком много было в ней лишнего, одна небылица сплеталась с другой, продираться через заросли эти было трудно, чтобы найти верную тропку, требовались время и силы. Иногда шпионы, чтобы заработать побольше денег, вообще сочиняли сказки. Таким шпионам приходилось давать под зад коленом, а вдогонку — предупреждение, чтобы забыли дорогу к русским...
Трудно было разведке.
Англичанам, кстати, было ещё труднее. Если у русских в здешних краях имелись некие родовые корни, было много преданных людей, то англичанам приходилось надеяться только на золотые монеты лондонской чеканки с изображением собственных монарших особ. Хоть и считали они, что всё продаётся и всё покупается и за деньги можно купить всё, что пожелаешь, очень часто им поставляли обыкновенную липу.
Мясо, которое Керим разогрел на огне, было сочным, горячим, словно только что приготовленным, на золотистой плёнке-корочке лопались масляные пузыри — видно, знал Керим какой-то секрет оживления пищи. Корнилов съел несколько кусков и вновь повалился на кошму.
Над головой продолжало яростно полыхать чёрное яркое небо. День завтра выдастся звонким, как золотой червонец, только что вылетевший из-под штампа, недаром свет звёзд режет глаз, из-под век даже вытекают мелкие колючие слёзы. Корнилов закрыл глаза.
Во сне он снова видел своё прошлое. Прошлое прочно сидело в нём, не стирались даже мелкие детали, которые часто сходят на нет, — утечёт немного воды, и в памяти ничего не остаётся, гладкий лист, без всяких изображений. Корнилов завидовал обладающим такой памятью людям — они освобождают память от груза, а он не может, не дано, — вот и снятся ему сны из прошлого.
То степь под Зайсаном, полная орлов и перепёлок, снится, то тихие петербургские ночи, в которых одуряюще сильно пахнет сиренью, то омский Войсковой сад, в который он ходил гулять мальчишкой-кадетом...
Когда неразговорчивый, мрачный хорунжий Корнилов, которого многие звали Егоркой, перевёз в Зайсан свою семью вместе с детишками — младший брат Лавра Петька был ещё совсем маленькими, с ним приходилось много возиться, хорошо, что он хотя бы не был крикливым, иначе бы жизнь у Лаврухи стала бы совсем тошной, — отец первым делом решил поставить свой дом, чтобы на зиму иметь крышу над головой и не страдать от холода.
Строительный материал на Зайсане имелся один — сырцовый кирпич. Замесить его было несложно — глины на здешних озёрах полным-полно. Голоногий Лавруха сутками напролёт шлёпал по днищу большого корыта пятками, давил глину, превращая её в мягкую пасту, потом добавлял ещё глины — и паста твердела, становилась жёсткой, вот из неё-то они с отцом и резали кирпичи, выставляли их на солнце, чтобы те засохли.
Кирпичи получались такие прочные, что их невозможно было расколотить палкой. Лавруха лупил-лупил, а кирпичи не раскалывались.
— Добрый материал, — улыбался в усы отец, — зимой в такой хате будет тепло, никакой сквозняк в щель не просклизнёт...
Лаврухе нравилась тяжеловесная рассудительность отца.
Дома в казачьем городке ставили двух типов — с четырьмя окнами, выходящими на улицу, или усечённые — с двумя окнами. Четырёхоконные дома возводили обычно либо многодетные семьи, с расчётом на то, что дети подрастут и им понадобится площадь, либо богатые казаки, к каковым хорунжий Корнилов причислить себя никак не мог, дома о двух окнах ставили малодетные либо те, у кого кошелёк был совсем худой, все монеты вываливались сквозь дыры наружу.
Хорунжий решил сыграть всё-таки по-крупному: если уж замахиваться на будущее, то замахиваться... Построил себе большой дом. Внутри дом был разделён на две половины — спальню и кухню, белую и чёрную, спальни тамошние казаки иногда манерно называли залами, ещё были сени, которые зимой промерзали так, что каждая деревяшка в них звенела, как музыкальный инструмент, в сенях специальной стенкой был отгорожен чулан, где мать Лаврухина, Мария Ивановна, держала всякий съестной припас — крупу, соленья, сахар, — то самое, что может в любой миг понадобиться на кухне (основные запасы находились в подполе), во втором помещении отец держал разный инструмент.
Выйдя в отставку — а это произошло очень скоро после переезда на Зайсан, отец стал волостным писарем. Если хорунжего могли выдернуть из дома в любое время дня и ночи, то волостного писаря не очень-то выдернешь. Это — башкан, как говорят турки, начальник. Хоть маленький, не больше прыща, вспухшего на здоровой коже, а начальник, поэтому старший Корнилов был особенно рад тому, что заложил большой, как у богатого человека, дом.
Тем не менее как был бывший хорунжий Егорка бедным, так бедным Егоркой и остался, в доме на вес золота ценили каждую медную монету.
И зимой и летом Корниловы наведывались на озеро, на Зайсан. Рыбы там было столько, что она сама выпрыгивала из воды на берег — иногда вымахнет огромная щука в густую траву, заклацает по-волчьи челюстями, разгоняя скопившуюся около воды живность, куликов и трясогузок, согнётся кольцом и — шлёп назад в озеро. Только волна после тяжёлого удара накатит на берег, прошипит что-то недовольно и уползёт назад.
Хорошо было летом на Зайсане. А зимой ещё лучше. Зимой, когда мороз устанавливался такой, что камни лопались от лёгкого прикосновения к ним, отец и сыновья Корниловы — к этой поре уже подрос и младший брат Петька — втроём на лошади выезжали на Зайсан.
Там топором вырубали полынью и опускали в неё сеть. Через двадцать минут вытаскивали. Больше всего в сети оказывалось налимов, отец вытряхивал их из сети и брал в руки кнут. Налимы расползались по льду во все стороны, примерзали к обжигающей поверхности, а отец сёк и сёк их кнутом.
— Зачем, батяня? — не выдержав, выкрикивал Петька, лицо его морщилось от сочувствия к живым рыбам. — Разве можно с ними так?
— А что, Петька, самое вкусное в налиме, скажи!
— Плесток, — не задумываясь, отвечал Петька. — Сладкий — м-м-м! — Раскрасневшее Петькино личико принимало мечтательное выражение. — М-м-м!
Плесток — это хвост. Сочный, жирный, действительно сладкий и очень вкусный.
— Не-а! — отвечал хорунжий, продолжая сечь кнутом налимов. — Самое вкусное в налиме — это печень. А что нужно делать, чтобы печень эта выросла в налиме, стала в два раза больше?
— Не знаю, — обескураженно отвечал Петька.
— Бить его, негодника, хлестать что есть силы. От злости у него увеличивается печень и занимает всё брюхо. Понял?
Ныне Петька уже совсем стал взрослым и также решил быть военным — поступил в Казанское пехотное юнкерское училище. Интересно, как ему достаются науки, которые старший брат уже прошёл?
Сквозь сон Корнилов услышал, как забеспокоились, забряцали поводами и тоскливо завзвизгивали лошади, все сразу, все три. Потом он услышал голос своего коня, к которому за это время уже привык. Корнилов приоткрыл глаз и незаметно сунул руку под кошму, где находился револьвер.
Неподалёку от лошадей стояли четыре волка — лобастые, ясноглазые, похожие на тени. Волки сливались с предутренним сумраком. В стороне стоял пятый волк, его Корнилов разглядел с трудом — тот почти совсем не был виден.
Лежа, не поднимаясь с кошмы, капитан выстрелил в волков один раз, затем, подождав, когда барабан провернётся — барабан немного опаздывал, — второй. Одна пуля, сухо взрезав воздух, прошла мимо головы вожака, потоком горячего воздуха отбила её в сторону и вонзилась в каменный выступ, выбила из него сноп ярких огненных брызг, вторая попала в зверя. Волк подпрыгнул на месте, взвыл яростно, голодно, лапы у него не выдержали, подогнулись, и он мордой всадился в камни.
В следующий миг волк нашёл в себе силы подняться — поднялся и на дрожащих, подгибающихся лапах поковылял прочь от этого страшного места. Три других волка оторопели на мгновение, но оторопь эта продолжалась недолго — они прыгнули в разные стороны...
Двое успели уйти, один нет: его подсекла очередная пуля Корнилова, волк зарычал затравленно, кубарем покатился по камням, пятная их кровью и ломая себе кости.
Рядом с капитаном гулко, оглушая его, грохнул ещё один револьверный выстрел — это стрелял Керим. Его пуля также попала в волка — в лобастого, ясноглазого вожака, меткая пуля Керима всадилась волку прямо в голову, вынесла из черепа глаз, и зверь плоско, неуклюже распластался на камнях. Следом из револьвера ударил Мамат, но его выстрел не задел волков — пуля высверкнула ярким огоньком, всадилась в ближайший камень и застряла в нём.
— Хорошая добыча, господин, — обрадованно вскричал Керим, — из волчьих шкур получаются великолепные шапки.
Мамат спрыгнул с кошмы и помчался к лошадям — надо было успокоить их, обнял одну лошадиную морду, потом другую, третью, в этом общении человека с лошадьми было сокрыто что-то трогательное, очень тёплое; Керим, поёживаясь, пошёл к растворяющемуся в сером сумраке волку, неподвижно вытянувшему длинные сильные лапы.
— Осторожно, Керим, — предупредил Корнилов, — волк может притворяться.
— Знаю, господин. — Керим остановился, покрутил барабан в револьвере, выковырнул стреляную гильзу, вставил в освободившееся гнездо новый патрон. С громким клацаньем взвёл курок. Бой у его револьвера был зверским, сильным, как у винтовки, оружие с таким боем обычно не отказывает, это Корнилов знал по своему опыту.
На всякий случай капитан прокрутил барабан в своём револьвере, также выколупнул из него стреляные гильзы. Приготовил оружие к стрельбе. Керим подошёл к мёртвому волку, ткнул его ногой.
— Готов! — проговорил он спокойно, пошёл к следующему волку, кучей бесформенного смятого тряпья лежавшему на камнях.
Корнилов поспешил следом, присел перед убитым зверем на корточки, стволом револьвера приподнял ему окровавленную верхнюю губу, с интересом оглядел обнажившийся длинный клык. С другой стороны пасти виднелся второй клык, перебитый пулей и испачканный кровью.
По шкуре мёртвого зверя неожиданно пробежала дрожь, Корнилов понял, что происходит некое возвращение живого духа в мёртвое тело, агония после агонии, словно бы душа волчья что-то забыла в изломанном, измятом теле, лапы волка зашевелились, будто он собирался вскочить, и замерли. Всё. Волк был мёртв. Душа окончательно покинула это тело.
Голодно здешнему зверью в горах зимой, вот волки и жмутся к людям. От них не отстают и барсы. На что уж гордое животное — снежный барс, никогда в жизни не опускает головы, обладает величайшей храбростью, и то голод заставляет его идти к человеку.
Тем временем Керим подтащил первого волка к зверю, которого рассматривал капитан, оставил его в трёх метрах, пошёл за третьим волком, сумевшим уползти в камни. Через несколько секунд раздался выстрел — третий волк оказался жив. Подпустил к себе Керима и поднялся на дрожащих лапах, собираясь совершить прыжок. Человек оказался проворнее волка, всадил пулю в упор.
Волк захрипел и лёг на камни, Керим несколько минут постоял над ним, держа оружие наготове и глядя, как дрожь волнами прокатывается по пушистой шкуре, он думал, что волк поднимется вновь, но тот не поднялся, из пасти у него вырвался горький стон, голова дёрнулась, и зверь замер. Теперь уже навсегда.
Ухватив волка за заднюю лапу, Керим оттащил его к первым двум волкам — там было сподручнее снимать шкуры со зверей.
— Жаль только, соли у нас мало, — проговорил Керим обеспокоенно, — как бы шкуры не протухли. И мука нужна.
— У меня есть немного муки, — сказал Мамат, — я взял с собой на всякий случай.
— Молодец, Мамат! Вот что значит умная голова досталась человеку и управляет телом, а у меня и голова дурная, и тело...
— Не кори себя, Керим! И голова у тебя умная, и тело ловкое. И рука твёрдая, и глаз острый, и ноги быстрые.
— Но муки-то я не взял.
— И снежный барс может споткнуться.
Мамат, успокоив коней, насыпал им в торбы корма, проверил, нет ли где в торбах худобы, иначе дорогое зерно утечёт, достал из чехла острый чарикарский пчак — нож, украшенный яркими золотыми метками — звездой и полумесяцем, стал помогать Кериму.
— Главное — довезти шкуры до своей кибитки, чтобы не завоняли, — пробормотал Керим, ловко орудуя ножом.
— Не должны завонять. Мы ещё пару часов простоим в этом ущелье, они успеют обветриться.
Вскоре край самой высокой горы, запечатавшей дальний выход из ущелья, озарило розовое сияние, словно бы из тёмной небесной глуби пролился свет, вершина горы загорелась призывно и тут же погасла — это начало играть невидимое утреннее солнце, через несколько минут на макушке горы снова вспыхнуло розовое сияние.
Запахло свежестью — с горных ледников прибежал ветер, сдул рябь с бурчливой холодной речушки. Разглядев невдалеке несколько кустов арчи, Корнилов взял топор и пошёл к ним. Утренний холод в горах может просадить до костей кого угодно, надо было согреться.
Капитан наотмашь рубанул топором по узловатому, в болевых наплывах и наростах корню арчи, корень оказался таким прочным, что топор отлетел от него, будто от резиновой колоды, едва не вывернув капитану руку, на тугом, с ободранной кожицей наплыве остался лишь мелкий порез.
— Ну и ну! — удивился Корнилов. — Арча не уступает по твёрдости самшиту. Надо же!
А самшит — это железное дерево, есть породы благородного светлого самшита, похожего на тающий воск, которые тонут, будто металл, в воде.
Остриём топора Корнилов провёл по порезу, примеряясь, потом коротко, не делая замаха, рубанул по корню. Нет замаха — нет отдачи.
Отдачи действительно не было, руку не пробило болью, как в прошлый раз, порез же на наплыве не увеличился совсем, словно и не было никакого удара. Корнилов закусил зубами нижнюю губу — не любил, когда что-то не получалось, привык всегда добиваться своего, если же цель ускользала, он настигал её. И неважно, что это была за цель, малая или большая — это совершенно не играло роли.
Он снова ударил топором по железному арчовому корню. Потом ударил ещё раз. Через пять минут он притащил к костровищу целый куст — арча оказалась тяжёлой, она действительно была будто сработана из железа, — отодрал от куста несколько кривых лап и достал из кармана спички.
Спички были английские — сделаны не так топорно, как петербургские, похожие на гребень для расчёсывания конских хвостов. Петербургские спички можно держать только в хурджуне либо в полевой сумке, а английские легко помещаются в кармане халата. Капитан невольно поморщился — хотелось бы, чтобы было наоборот. Корнилов даже в мелочах оставался патриотом земли, на которой жил.
А вот горят наши спички лучше, чем английские, и ломаются английские часто — только гнилое хряпанье раздаётся: хряп — и нету спички. И огня тоже нету, подумал он, израсходовав с десяток спичек, прежде чем под горстью мелких лап, сложенных вместе, занялось бледное синеватое пламя.
Главное — чтобы рахитичный костерок этот запалился, пустил струйку белого пахучего дыма, затрещал смолисто, защёлкал, далее же огонь разгорится сам по себе. Арча — дерево жаркое, горит как спирт.
Вскоре в воздух поползли неровные, нетрезво покачивающиеся струйки дыма — костёр занялся. Корнилов покосился в сторону двух проводников, обдирающих волков, — текинцы работали проворно, ловко, молча, шкура одного из зверей уже валялась на камнях. Капитан вновь двинулся к кустам: надо было срубить вторую арчу — одной костёр не удержать.
И опять та же история. Здешняя арча не поддавалась топору — топор отлетал от узловатых корней, во все стороны сыпались искры, на топорином жале оставались выщербины, металл пьяно звенел, а дерево не поддавалось. Корнилов выпрямился, вытер лоб. А может, надо пожалеть арчу, не уничтожать её, а? Ведь деревце это цепляется из последних сил за камни, растёт на лютом холоде, всему сопротивляется, врагов у арчи много: из земли её пробует выдрать ветер, тужится, воет, сипит, — от ветра нет спасения, как и от мороза, мороз жуёт дерево, расщепляет ствол и ветки на волокна, обдирает шкуру и лапы; на арчу с топором набрасывается человек, рубит, чтобы поддержать огонь в костре... Корнилов вздохнул и, держа топор в опущенной руке, отступил от куста — пусть живёт...
Он заметил нелоумённый взгляд Керима — тот не ожидал, что у русского капитана так быстро внутри кончится порох и родится жалость, — Корнилов поспешил отвернуться от текинца. Подошёл к речке, присел на корточки, сунул пальцы в ледяную пузырчатую воду, — речка, словно отзываясь на эти незамысловатые движения, казалось, замедлила свой бег, и говор её сделался тише, — капитан подхватил в ладонь воды, плеснул себе в лицо. Потом плеснул ещё.
Вода обожгла кожу, вызвала в висках невольный звон, Корнилов упрямо мотнул головой и зачерпнул воду пригоршней. Умылся с наслаждением, не обращая внимания на то, что от воды ломило пальцы, холод стягивал кожу на лице в горсть, в затылке то возникала, то пропадала стылая боль.
— Хорошо! — фыркнул он, вспушил тёмные усы и снова зачерпнул в пригоршню воды.
Край горы, запечатавший ущелье, зажёгся ровным розовым светом; тёмное неровное небо, истыканное дырками, оставшимися после звёзд, зашевелилось, попробовало тяжестью своей придавить невидимое солнце, спихнуть его в мрак ещё не проснувшегося ущелья, смешать с холодом, с мёрзлой землёй, с водой стылой речки, по берегам обмётанной ледяным кружевом, но сколько ни пыжилось, ни кряхтело, — не справилось: свет одолел тьму.
Через сорок минут, когда окончательно развиднелось, маленький отряд двинулся дальше. Керим успел волчьи шкуры и мукой обработать, и присолить, и, чтобы уцелел, не поломался мех, уложить их потщательнее в хурджуне. Настроение у него было приподнятым.
А вот Мамат, наоборот, выглядел усталым.
— Что-нибудь случилось, Мамат? — спросил капитан.