— А какое мне дело? Я уполномоченный добровольного общества охотников и рыбаков. У меня жетон. Имею право на все водоемы местного значения реализовать лицензии. А у этих есть какие-нибудь документы? Почему они в рабочее время сидят возле нашего пруда? Вызови милицию, пускай пошерстит их малость!
— Да оно и в самом деле, — сказал Гриша. — Товарищи, прошу предъявить…
«Товарищи» попятились к дверям.
— Дружнее, дружнее, — подбадривал их Гриша, — да не к дверям, а сюда, ко мне. Или, может, вы того?.. Может, вы в самом деле лимитрофы?
— Лимитрофы? — крикнул кто-то из рыбаков. — Что это такое? Это оскорбление! Мы!..
— А кто же вы такие? — засмеялся им вслед Гриша, а Рекордя посоветовал: — Исчезни и больше не попадайся мне на глаза.
— У меня — жетон!
— Исчезни вместе с жетоном и с дружком своим Беззаботным! Я еще в район позвоню!
— Подумаешь, начальство! — пробормотал Рекордя, вертя ключиками уже не от себя, а к себе.
Ганна Афанасьевна принесла еще ворох бумаг, и Грише уже было не до Рекорди.
Он углубился в официальные бумаги и только теперь наконец спохватился: что же это с ним, и как, и почему? Сон или смех, смех или сон, и откуда на него такое наваждение?
Бумаги ужаснули его количеством, размерами, угрожающим тоном, загадочностью, а более всего — ненужностью. Белые и синие, красные и рябенькие, узенькие и широкие, как стол, тонкие до прозрачности и жесткие, как обложки, разграфленные и разрисованные, с главами и параграфами, с пунктами и подпунктами, с правилами и исключениями, срочные и длительного действия, однодневные и рассчитанные на перспективу; бумаги с требованиями, напоминаниями, предупреждениями, вопросами и призывами, просьбами и угрозами. И все это сыпалось на головы мизерного аппарата (председатель и секретарь!) сельского Совета от организаций доминирующих и контролирующих, регулирующих и координирующих, перворазрядных и подчиненных, консультативных и декларативных, престижных и странных…
Смех и горе! Гриша хотел подбежать к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха, но вовремя вспомнил о босой оппозиции. Неужели сидят до сих пор?
— А нет ли здесь, Ганна Афанасьевна, такой бумаги, в которой бы спрашивали, над чем смеются на нашей территории, и чтобы поквартально, а то и по месяцам? — обратился он к секретарю.
— Да что вы, Григорий Васильевич! — испугалась Ганна Афанасьевна. Разве такое возможно?
— Значит, нет? Жаль. А то бы мы ответили… Ну, ладно. А катушка ниток десятого номера у вас найдется?
— Можно посыльного в сельмаг направить.
— Попросите, пускай купит. Вот деньги. Брал для обеда, но, вишь, пообедать мне сегодня не удалось…
— Надо делать перерыв, — посоветовала Ганна Афанасьевна.
— Забыл.
— Завтра я вам напомню.
— Благодарю.
Ганна Афанасьевна ушла, а в кабинет проник неслышно, будто чума, товарищ Пшонь.
— По-моему, я вас не вызывал, — сказал Гриша.
— А я сам пришел.
— Недавно же виделись.
— Это было вчера.
— Вы там уже успели вступить в конфликт с директором школы?
— Не я, а он со мной вступил в конфликт! Но не на того напал! Я ему не колокол! Я никому колоколом не буду! Я не позволю!
— Колоколом? — Гриша ничего не понимал. — Каким колоколом? По-моему, вы морочите мне голову.
— Ага, морочу? А вы знаете, кто я такой? Вы думаете я — Пшонь? Просто какой-то негодяй перекапустил нашу прославленную фамилию. Я ведь не Пшонь, а Шпонька!
— Шпонька?
— Гоголя в школе проходили?
— Гоголь — бессмертный.
— А раз Гоголь, то и все его герои бессмертны.
— Так вы — Иван Федорович? — Гриша даже встал и отошел подальше от этого мистического человека. — Сколько же вам лет? Сто пятьдесят, двести?
— Столько, сколько есть. И не Иван Федорович, а Кузьма Кондратьевич, а отец мой был Кондрат Федорович, а дед — Федор Иванович, а прадед — Иван Федорович. И все Шпоньки! У прадеда перепутали буквы, а у деда отрубили кусок фамилии, и получился Пшонь, но я найду! Я им не колокол!
Тут Гриша попытался вспомнить рассказ Гоголя «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», и в голове у него в самом деле что-то такое протуманилось про сон Ивана Федоровича, когда тому примерещилось, будто его тетушка уже и не тетушка, а колокольня, а его самого тянут на колокольню, потому что он колокол. «Я не колокол, я Иван Федорович!» — кричит Шпонька. «Да, ты колокол», — говорит, проходя мимо, полковник Н-ского пехотного полка, в котором Шпонька дослужился до майора и из которого его выгнали за тупость и подлость.
— А вы в армии служили? — поинтересовался Гриша.
— Служил, ну что из этого?
— И дошли до майора?
— Дошел, а что?
— Почему же уволились из рядов?
— Разумных там очень много — выжили!
— А в институте — тоже разумные?
— И там полно.
— А здесь, вы думаете, что же: глупые? — прищурил глаз Гриша.
— Здесь воздух и харчи подходящие. Прибыл добровольно укреплять сельское хозяйство и никому не позволю! И того, кто исказил и обрубил мою прославленную фамилию, найду!
— И что же, в Веселоярске хотите поймать того, кто откусил хвостик нашей фамилии?
— Где живу, там и ловлю. И колоколом никогда не буду! Для этого и пришел, чтобы сообщить и заявить!
Если бы Пшонь был структуралистом, он бы в колоколе гоголевского Шпоньки увидел какой-нибудь иной символ и не истолковывал бы его с такой примитивной прямолинейностью. Скажем: водолазный колокол. Или воздушный колокол водяного паука. Или что-нибудь антирелигиозное. И тогда Пшонь оказался бы не в Веселоярске, а где-нибудь на берегу моря, или на биологической станции, или среди лекторов антирелигиозной тематики. Но он уже был здесь, и никуда его не денешь, просто говоря, не избавишься от него.
Гриша не знал, что Пшонь оказался в Веселоярске благодаря товарищу Жмаку. Товарищ Жмак, несмотря на свою высочайшую принципиальность, очень любил свою жену, а еще больше — единственную дочь. Обладая двумя высшими образованиями и зная, какое это благо, он мечтал о высшем образовании и для своего дитяти, но не заочном, как у него, а настоящем стационарно-полноправном, потому что хотя дипломы одинаковы для очного и заочного образования, но зато моральное удовлетворение очень и очень неодинаковое. Да вот беда: кто-то выдумал экзамены и конкурсы при вступлении в институты, дочь Жмака экзаменов не сдала, все гибло, не помогали никакие звонки, никакие намеки и прямое давление, пока наконец руководство института не решило пойти навстречу товарищу Жмаку, но с одним условием:
— Примем вашу дочь, но заберите от нас одного человека.
— Куда же я его заберу? — удивился Жмак.
— Хоть на Камчатку! Хоть в космос забросьте! Хоть на океанское дно спустите! Лишь бы у нас его не было.
Так произошел обмен Пшоня на дочь Жмака, и Пшонь свалился, будто снег на голову, Грише Левенцу и всем веселоярцам, ненужный и лишний, как безработный в Америке.
— У вас хоть жена есть? — спросил Гриша Пшоня.
— Какая жена? Вы что — хотите навязать мне половую жизнь? Сек-кундочку! Повторите, запишем… Для карасиков!.. А жена моя бежала — ясно?
«Да от тебя сам черт убежит», — подумал Гриша, но вслух сказал другое:
— Ну, устраивайтесь, а когда понадобится какая-нибудь помощь, то, пожалуйста…
— Я еще пришел сказать, что я — вегетарианец.
— Веге… А что это такое?
— Не употребляю мяса! И требую, чтобы меня снабжали овощами и крупами!
Он нацелился на Гришу острыми усами — того и гляди проткнет, как булавкой. Гриша когда-то слышал о тех, которые не употребляют мяса. Представлялись они ему мягкими, тихими, какими-то милосердными, что ли. Но смотрел теперь на этого Пшоня и понимал, что человек без мяса не станет милосерднее, разве лишь только озвереет. Торчало перед Гришей что-то похожее на засушенный кол, в хлопчатобумажном трикотажном костюме, в кедах, в панамочке такой маленькой, что и на куриную голову не налезла бы, а на Пшоневу, вишь, налезла. Солнце на небе стояло уже низко, било в окна кабинета, и от головы Пшоня в этой панамочке падала на стену тень, имевшая очертания ослиного уха. Огромного ослиного уха, следует добавить для тех, кто стал бы измерять ослиное ухо и голову Пшоня. Тут либо ухо какое-то невероятно большое, либо слишком мизерная голова. Единственное преимущество такой маленькой головы в том, что ее никак не назовешь толкушкой. Толкушка, как известно всем, это голова огромная, но сплошь из мослов, так что для мозга места и не остается. А в такой острой голове, как у Пшоня, место было не для мозга, а только для подлости и змеиного яда, хотя об этом Грише пришлось узнать лишь со временем.
— Хорошо, — вздохнул Гриша. — Мясо вы не употребляете. Но зачем вам тогда свинья?
— Как это зачем? А может, я хочу ее откормить и отпустить на свободу! Выступлю с почином: свободу свиньям!
— И для этого вы приехали в Веселоярск?
— А хотя бы и так!
Тут Гриша в душе позавидовал мудрой предусмотрительности дядьки Вновьизбрать. Как своевременно он передал власть младшему поколению! А теперь делай что хочешь с этими пшонями и жмаками и их починами!
Но должность обязывала, и Гриша, не подавая вида, весьма мирно простился с Пшонем и взялся за нитки десятого номера, которые принес ему из сельмага посыльный…
Чтобы никто не мешал и пользуясь своим конституционным правом после окончания рабочего дня целиком отдаваться досугу, Гриша заперся в кабинете, достал из ящика ножницы, а из кармана перочинный нож, нарезал из запасов Ганны Афанасьевны необходимых бумажных заготовок, а из снопа камыша соорудил четырехугольный легонький каркас, скрепив его нитками, после этого что-то приладил, что-то прицепил и отцепил, из самых длинных сводок вытянул пестрый огромный хвост — и вот уже готовый бумажный змей, и рвется он к полету в теплом веселоярском воздухе под лучами заходящего солнца над степными горизонтами.
Гриша осторожно поднес свое бумажно-камышовое сооружение к окну, взобрался на подоконник, встал в проеме окна так, чтобы видела его не только оппозиция, упорно следившая за новым председателем, но чтобы увидели его, может, и во всем Веселоярске, — взмахнул руками, что крыльями, и даже подпрыгнул по-аистиному так, будто собирался лететь, потом крикнул что-то неразборчивое, засмеялся, захохотал и… превратился в пестрого змея с длинным, еще более пестрым хвостом, устремился в теплые воздушные потоки, рванул вверх, а потом плавно спустился вниз и поплыл над самой землей неслышно, загадочно и маняще.
Повеяло духом гоголевских чертей, модернейшей латиноамериканской прозы и украинских химерных романов, босая оппозиция сорвалась с нагретых мест и помчалась следом за змеем, перепуганная, возмущенная, кричащая:
— Новый председатель удирает!
— Левенец полетел!
— Держите Грицка!
— Перехватывайте!
Странно устроен человек. Только что эти яростнейшие сторонники Вновьизбрать всячески пытались отстранить нового председателя, а полетел он от них сам — и уже побежали наперерез, и уже словно бы сожалеют.
А Гриша, выглядывая из-за косяка, хохотал вслед оппозиции, до сих пор не мог бы еще сказать толком, сон ли это или смех, зато наверняка знал теперь, что скуке здравого смысла можно противопоставить только бессмыслицу хохота, и если бы на работе задержалась еще Ганна Афанасьевна, то, быть может, спросил бы у нее, нельзя ли им принять постановление о том, что отныне в Веселоярске разрешается смеяться всем трудоспособным до работы и после работы, а также детям до 16 лет, неженатым и беззубым, мясоедам и кашеедам, а также вегетарианцам.
Стозаботный день закончился хохотом, и Гриша поверил в силу жизни.
Летел горобец через безверхий хлевец…
СМЕХОТВОРЕНИЕ
— Ха-ха-ха!
— Го-го-го!
— Хе-хе-хе!
— Га-га-га!
— Хи-хи-хи!
— Ги-ги-ги!
— Хо-хо-хо!
— Ге-ге-ге!
Вот так бы смеялись веселоярцы и так бы жили, смеясь, если бы не… да ежели бы не… да абы не… да чтобы не…
Как в той песне поется: «Якбы мени не тыночки та й не перетынки…»
И хотя прославленный французский писатель Шарль Луи Монтескье и сказал когда-то, что «серьезность — это щит для дураков», но главному герою нашего повествования пришлось, хотя ему и не хотелось, демонстрировать серьезность чуть ли не ежедневно, а вслед за ним и автору, который, вообще говоря, никогда не считал себя слишком серьезным человеком, хотя жизнь каждый раз развенчивала его наивность.
В оправдание некоторых легкомысленных действий нашего героя можем привести пример с композитором Бахом, который всю жизнь писал чрезвычайно серьезную музыку и одновременно очень любил тайком запихивать своим друзьям в карманы селедки — и не дунайские, кстати!
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ — ПРЕДСЕДАТЕЛЮ
Власть в современном колхозном селе отличается: неодинаковыми правами, разными уровнями, сложными взаимоотношениями, еще более сложными влияниями и последствиями, неодинаковым авторитетом и еще более неодинаковой популярностью, значением фактическим и значением мнимым.
Был ли обуреваем всеми этими тонкостями Гриша Левенец, как председатель Веселоярского сельсовета, когда попросил встречи с председателем колхоза «Днипро» Зинькой Федоровной и согласился провести эту встречу на нейтральной территории, то есть за прославленным борщом тетки Наталки? Будем искренни: Гриша, даже если бы его избрали генеральным секретарем Организации Объединенных Наций, для Зиньки Федоровны так и оставался бы механизатором ее колхоза, а сама Зинька Федоровна для Гриши навеки оставалась бы председателем, силой, авторитетом и непоколебимостью. Ну, это если бы дело дошло до международных уровней. А сельский Совет требовал другого отношения и соответствующей переоценки ценностей. Как это сделать, Гриша не знал. Что именно надо делать, он тоже не знал. А хотелось.
— Значит, так, Зинька Федоровна, — сказал Гриша, когда они уже отведали Наталкиного борща, — хочу попросить вашего совета.
— Проси, — великодушно разрешила Зинька Федоровна.
— Свиридона Карповича спрашивать неудобно, чтобы он не подумал, будто я хочу перечеркнуть всю его многолетнюю деятельность.