— Спрашивайте.
— Ты ведь вырос в нашем селе и все видел. Ты же знаешь, какая я несчастная?
— Ну…
— Да ты не стесняйся! Говори: знаешь ведь? Сколько у меня было мужей?
— Ну…
— Четыре!.. А где они все? Боишься сказать? Так я тебе скажу сама! Набока где? Умер? Умер. Белицкий умер? Умер. Довгань умер? Умер. Цёна умер? Умер. Сколько получается?
— Чего?
— Умерло.
— А-а, четыре.
— Вишь, сам сказал: четыре. А пенсий у меня сколько?
— Пенсий?
— Да пенсий же! Сколько их, ты думаешь? Одна-единственная! А почему не четыре?
— Что вы, тетка Матрена? Кому у нас по четыре пенсии платят?
— А у кого по четыре мужа умирало? Скажешь? Не скажешь! И никто не скажет! Этот Свиридон сидел здесь тридцать лет, да только издевался над бедной вдовой, на смех меня поднимал. А ты ведь такой молоденький да пригоженький. Уж ты мне помоги!
И она снова угрожающе нацелилась на Гришу полными слез глазами, как поливальная машина на киевский газон. Грише не хотелось становиться газоном, он скорее принялся утешать Матрену Ивановну.
— Тетка Матрена, у вас в самом деле… Такое дело сразу не… Знаете что? Давайте сделаем так: пошлем в «Сельские вести» вопрос юристу. Дескать, так и так, просим ответить, объяснить и помочь… А то у нас что? Обыкновенное село. Какие тут возможности? Ограниченные. Вы здесь не вмещаетесь никак, Матрена Ивановна. Вам надо шире, на всю республику. А республика — это уже сила! Понимаете?
— Сила, говоришь? — просияла белым лицом Матрена Ивановна.
— Точно!
— И поможет?
— Уж если там не поможет, тогда нигде!
— Ну, разве что. Так ты сам и напишешь или как?
— Я напишу, а вы только подпишетесь.
— Подпишусь, подпишусь! Вон и Набока умер, и Белицкий умер, и Цёна…
Гриша, кажется, начал понимать, почему дядька Вновьизбрать именно на этом этапе общественного развития решил передать власть другому. Но почему этим другим должен был стать он, Гриша Левенец? Мог бы спросить об этом Ганну Афанасьевну, которая как раз входила в кабинет, но задал ей иной вопрос:
— Ганна Афанасьевна, у вас всегда здесь столько людей?
— А вы их должны принимать и удовлетворять их просьбы и требования.
— Удовлетворять? А если я не могу?
— Вас избрали для того, чтобы вы смогли. Вот я принесла сегодняшнюю центральную газету. В ней как раз статья о сельском Совете. Называется «Сто забот». Я тут подчеркнула самое главное.
— Сто забот? Подчеркнули?
— Свиридон Карпович всегда просил меня подчеркивать то, что касается нас, потому что у него не было времени читать газет…
— Не было времени? Как это?
— У вас его тоже не будет. Видите же, здесь написано: «Сто забот».
— Так это что у меня теперь — не жизнь, а стозаботность?
Ганна Афанасьевна была воплощенное терпение.
— Вот тут написано. Смотрите: «Нашему председателю сельского Совета до всего есть дело. Налажено ли горячее питание механизаторов, как работает бытовая комната у животноводов, не срывается ли график приезда автолавки, не нарушается ли постановление сельисполкома о помощи многодетной семье — в первую очередь завезти топливо, вспахать огород, обеспечить малышей одеждой, бесплатным питанием. Сто вопросов, сто проблем у нашего председателя, и ему их решать, ибо это — ради людей».
Из всего прочитанного Гриша зацепился за слова «обеспечить малышей одеждой», которые испугали его больше всего, потому что у него не было никакого опыта в этом деле, но Ганна Афанасьевна не дала ему времени на испуг, спокойно положила газету на стол и сообщила:
— К вам пришла ваша помощница.
— Какая помощница? — аж подпрыгнул Гриша. Если бы он обладал демоническими способностями, то взвился бы под потолок, выше, к самому небу, в космос, в безбрежность. — Какая, к лешему, помощница?
— Ваша. С комбайна.
И уже Ганны Афанасьевны нет, а в комнате — дитя, с пречистыми глазами, в которых вытанцовывают черно-сизые, как рессорная сталь, дьяволы, его вчерашняя помощница Верочка, которая десять дней назад закончила десять классов и добровольно изъявила, изъяви… изъя… Вечному Гришиному помощнику Педану, наконец, дали комбайн, Гриша остался один на «Колосе», машина подготовлена к уборке, никаких проблем (до первой загонки, скажем прямо, потому что только первая загонка все скажет), но ведь помощник нужен, хочешь или не хочешь, вот и приходит к нему эта Верочка и играет глазами так, как только и умеют играть веселоярские девчата, а Грише нужны не эти глазки, а работа. Десять дней он только об этом и говорил Верочке, но вот вопрос из вопросов: слушала ли она его?
Может, для того чтобы сказать об этом, и пришла сегодня в сельский Совет?
— Садись, Верочка, — пригласил Гриша полуофициально.
— Я сяду, — покорно согласилась она.
— Как там наш комбайн?
— А я не знаю.
— То есть как не знаешь?
— А мне не интересно.
Тут Гриша возмутился.
— Что же тебе интересно? Меня забрали сюда, комбайн остался сиротой, ты там хозяйка, — и тебе все равно? Ты ведь сама можешь быть комбайнером! Вырастешь, станешь как Переверзева! Училась у самого Бескаравайного, имеешь свидетельство.
— Что мне это свидетельство? Я не могу без вас.
— Ну, ну, — сказал Гриша, — приучайся к самостоятельности.
— Вы не так меня поняли, — ангельским голосочком промолвила Вера.
— Не так понял? А как надо понимать?
— Я не могу сказать об этом устно, поэтому подготовила письмо.
— Письмо-о? Какое письмо?
— В трех экземплярах. И один из них я оставлю вам, а сама уйду и буду ждать…
Она в самом деле положила перед Гришей какую-то бумагу и тихонько исчезла.
Мы где-то там вспоминали о греках и их мифах и о неуклюжих попытках новейшей мификологии, но чего стоило все это рядом с листом бумаги, который появился на столе перед Гришей Левенцом, словно бы прилетев из каких-то неизведанных мифических миров. Газета о стозаботности, оставленная Ганной Афанасьевной с наилучшими намерениями, и этот листик от Верочки, которую, судя по всему, терзают сизо-черные черти. Но при чем здесь он? И почему он должен становиться жертвой всех страстей, стихий, недоразумений, бессмыслиц и недовольств? Еще вчера он был там, где родился и рос, на безбрежных просторах, под бескрайними небесами, на земле немереной, бескрайней, чувствовал себя безбрежным и свободным, как птицы и мечты, а сегодня сам себя запер в четырех стенах, заточился в глине, в штукатурке. Что такое штукатурка? Штука турка. Турок подсунул нашим строителям штуку и вышло: штука турка. Мало эти турки истязали мой народ, так еще и теперь должны страдать от их коварства.
Но тут Гриша спохватился, что такие неконтролируемые мысли могут привести к международным осложнениям, потому что Турция — мирное соседнее государство, которое… Ага, подумал Гриша, а что я знаю о политике соседних государств? На комбайне мог себе позволить роскошь незнания, а тут не имеешь такого права. Может, в письме Верочки есть ответы на эти вопросы, ведь Верочка — это молодежь, а будущее принадлежит молодым!
Гриша придвинул к себе листик, взглянул, прочел, если бы мог умереть, умер бы сразу, но должен был жить дальше, потому еще раз перечел это неповторимое писание. Там значилось:
«Я не могу без тебя. Меня переманивают то туда, то сюда, обещают златые горы и все, что выше, а мне не нужно ничего, и, если и найдется в самом деле какая-нибудь сила, которая оторвет меня от нашего „Колоса“, хочу, чтобы ты знал: дни, прожитые с тобой, сделали меня счастливой, ибо кому же было еще дано знать то, что испытала я: восторг, неотделимый от благодарности, страсть, пронизанная уважением, и ни на йоту от этого не меньшую любовь к человеку царственному, умному, отмеченному особым талантом и исключительными способностями. И хотя жизнь и обстоятельства требовали расстояния и отгораживали от меня божество, живущее в тебе, я все равно была близка к нему, я знала только божество».
Гриша трижды перечел это безумное писание, пытаясь мобилизовать все запасы здравого смысла. Божество он истолковал, как комбайн «Колос» (ибо желаемый «Дон» никак не мог выйти из стадии испытаний, поэтому не принимался во внимание). Себя он под этот термин не мог подставить ни за какие деньги. Однако все равно в письме было что-то раздражающее и угрожающее. А этот «царственный человек»? Гриша представил, что письмо попадает к Дашуньке, и впервые в жизни испытал ужас от дара, которым так гордится человечество в течение целых тысячелетий. Лучше было б и не знать, лучше было б и не…
Гриша задыхался. Тесное пространство кабинета (довольно большого, кстати говоря) угнетало его, он подошел к окну, подвигал шпингалетами, толкнул раму, потом чуть не бегом бросился к двери, открыл ее, увидел — не увидел, кто там еще хочет к нему, но выхватил взглядом дядьку Обелиска, показал ему, что приглашает к себе. Обелиск появился, встал на пороге, поднял глаза на молодого председателя.
— Что-нибудь нужно?
— Спички. У вас есть спички?
— Зачем они вам?
— Хочу курить.
— Так вы же не курящий, как и Свиридон Карпович.
— А если хочу! Вот вам деньги. Принесите мне спички и пачку сигарет.
— Там завмаг к вам хотел, так я ему — пускай принесет…
— Может, неудобно?
— А кто же вам носить будет, если не завмаг? Я мигом!
И уже через несколько минут — и спички, и сигареты «Прима», с которыми Гриша не знал что и делать, зато поскорее поджег Верочкину писанину и пристально следил, чтобы сгорела дотла.
Потом он прикурил сигарету, пыхнул дымком, подошел к окну, посмотрел на мир божий и вдруг вспомнил слова своей странной помощницы о том, что свое письмо она размножила в трех экземплярах, и ужаснулся: один экземпляр он сжег. А остальные два? Куда они направятся? К Дашуньке? Местному начальству или в Организацию Объединенных Наций?
Гриша снова метнулся к окну. Выхватил из кармана платочек, вытер лицо, шею. Не знал, что еще с рассвета перед зданием сельсовета возле цветников сидела его оппозиция в составе Благородного и Первородного, Интригана и Хулигана, Таксебе и Нитуданисюда, следила за всем происходящим в двухэтажном здании сельсовета, направляя события, подсылала новому председателю комичных посетителей, чтобы напугать, дискредитировать, отбить охоту, заставить поднять руки, сдаться, признать свое бессилие и снова попросить дядьку Вновьизбрать к власти.
Гриша ничего этого не знал, не среагировал даже на мимолетное сообщение об оппозиции со стороны деда Утюжка, не догадался выглянуть в окно, чтобы увидеть, как красуются среди цветников, выпестованных Ганной Афанасьевной, Благородный и Первородный, Интриган и Хулиган, Таксебе и Нитуданисюда, как без устали все утро грызут семечки и как зорко следят за окнами его кабинета.
Когда он открыл окно, они тотчас же начали комментировать:
— Ага! Задыхается!
Когда выглянул и посмотрел на небо, закряхтели:
— Лететь хочет? Хотя бы поскорее!
Когда высунулся из окна и бессильно вытирал лицо и шею платочком, заторжествовали:
— Ага! Допекло!
А Гриша ничего этого не знал, потому что оппозиция сидела перед сельсоветом, в контакты не вступала, на переговоры не шла и вообще не заявляла о своем существовании, так что если бы у него спросили об оппозиции, он бы с огромным удивлением воскликнул:
— А что это такое?
До сих пор еще не звонил телефон, потому что Гриша пришел в сельсовет в семь часов утра, и в помыслах не имея, что нарушает трудовое законодательство для учреждений, но теперь черный ящичек, стоявший на столе, зазвенел так, что и мертвый бы проснулся. Гриша взял трубку.
— Алло!
— Кто это? — закричало откуда-то, неизвестно и откуда.
— Левенец.
— Что за Левенец?
— Председатель Веселоярского сельисполкома.
— Ага! Как раз ты мне и нужен. Говорит Крикливец.
— Могли бы поздороваться, товарищ Крикливец, — спокойно сказал Гриша.
— Что-о? — закричал Крикливец. — Тебе там делать нечего? Ты знаешь, кто я такой?
— Знаю. А вы должны были бы знать, кто я.
— Ну ладно, считай, что помирились, — сбавил тон Крикливец. — Слушай, Левенец, как ты думаешь: культуру в районе надо поднимать?
Гриша молчал. Не потому, что был против культуры, а потому, что не знал, что сказать.
— Ты меня слышишь? — закричал Крикливец.
— Да слышу.
— Так как ты — не против?
— Да нет.