Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Залив в тумане - Владимир Павлович Беляев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

5. ОГОНЬ ПОД НОГАМИ

Шли в маскировочных халатах, стремясь до рассвета как можно дальше оторваться от проезжей дороги, затеряться в пустынных сопках, в перелесках. Тихо шаркали лыжи. Тиквадзе побрился перед выходом, но уже сейчас черная щетина проросла на его энергичном лице, выделяясь на фоне белого капюшона.

Далеко позади остался заветный медсанбат, в котором, возможно, еще спала зеленоглазая Тамара. По карте выходило, что уже началась «ничья земля» — пустынная тундра, где вражеских постов не было.

Уже совсем рассвело, как за сопками послышался гул самолетов.

— Ложись! — подал команду Тиквадзе, и его батальон, приученный к быстрым перевоплощениям, распластался на снегу. Гул самолетов наростал, и вот Симаченко увидел, как из-за сопок вынырнули три «Юнкерса». Их большие черные тени скользнули по лежащим. Самолеты летели так низко, что бойцы заметили свастики на крыльях. Используя лощину, как удобный лаз в глубь советской территории, немцы еще не набирали высоту, и будь они повнимательнее, могли бы заметить разведчиков. Но батальон замаскировался хорошо. Видимо, собираясь бомбить Мурманск, немцы прошли дальше, скрываясь за вершинами гор. Оттуда ударили зенитки. Было ясно, что линия фронта осталась позади.


Бойцы полежали еще немного и затем поднятые знаком руки Тиквадзе пошли дальше, в тыл к немцам.

Трое суток бродил батальон беспокойного капитана в немецком тылу. Нескольких мелких своих гарнизонов не досчитались немцы после этого рейда. Штабные документы, карты, письма и фотографии несли с собой обратно разведчики. Но почуяв, что у них в тылу гуляет целая воинская часть, немцы бросили на розыски её отряды автоматчиков и авиацию. Чуть не задевая верхушки деревьев, проносились над лесами зеленые «Мессершмитты». Выискивая разведчиков, они затрудняли движение батальона. Чтобы легче было пробираться к своим, укрываясь от авиации, Тиквадзе рассредоточил батальон на мелкие группы и приказал им двигаться самостоятельно. Одну группу повел Симаченко.

Он возвращался довольный: за пазухой у него, под маскировочным халатом и шинелью, лежала связка немецких документов. А скольких фрицев оставили лежащими на снегу в лужах крови. В стволах автоматов не выветрился еще кислый запах пороха. Гранат и патронов было мало, да и провизии ни у кого уже не сохранилось. Разве какой завалящий сухарь в кармане. Где-то совсем уже близко пролегала линия фронта. Разведчики выходили к себе домой правее, ближе к немецким укреплениям. Поросшая леском гряда сопок преградила дорогу. На них могли оказаться немецкие наблюдатели. Симаченко повел разведчиков в обход, лощиной, которая поросла довольно густым лесом. Чтобы не напороться на засаду, он послал по опушке леса дозорных. Так продвигались они минут пять, вдруг ветер донес из-за деревьев дробь автоматов. Видимо, дозорные наткнулись на случайный сторожевой патруль. Симаченко с бойцами пошел на подмогу по узенькой просеке, где не было видно следов человека. Ему хотелось здесь, почти у самой линии фронта, захватить языка. Будет здорово, если удастся. Тут пустяк оставался до нашего боевого охранения.

Мелкая стёжка куницы перечертила снежную гладь. Хлопотунья-синица пискнула, перелетев с березы на березу. За леском попрежнему слышались одиночные выстрелы. Забрасывая далеко вперед лыжные палки, Симаченко скользил по снегу, ощущая в теле легкую дрожь нетерпения. Поскорее бы увидеть врага! Поскорее!

Вдруг палка его задела под снегом какую-то корягу, и столб яркого пламени взметнулся перед глазами, ломая лыжи, тяжело ударяя по телу и роняя Симаченко в глубокий снег.

Падая, он успел заметить, что ветви деревьев закачались, будто от порыва урагана, и с них сразу посыпались легкие хлопья снега. Было тихо и сразу — снегопад. Нежный, почти неслышный снегопад. Летит, летит вниз снег, откуда взялось его столько сразу — ведь небо вверху синее, без единой тучки?

Долго ли его везли обратно, он никогда бы не ответил. Пока наши разведчики вели бой со сторожевым немецким патрулем, от злополучной просеки, где его кровью забрызгало вокруг снег, Симаченко поднесли до наших передовых постов. Там на шинели его переложили в лодочку, и два санитара, чередуясь, потащили его обратно. Он ничего этого не помнил. На дорогу ему дали сладкого чаю. Он не чувствовал, как его, завернутого в меховую кошму, положили на сани и бодрая лошадёнка, изредка подгоняемая хлыстом ездового санитара, помчалась мимо часовых по хорошо укатанной дороге к медсанбату. Изредка в пути он просыпался от ноющей боли в ранах. Он слышал, как шуршал под полозьями снег, вдыхал запах сухого сена, подостланного под кошму на розвальни, и снова забывался. Дорога показалась длинной, длинной. Когда лошадь круто остановилась перед сортировкой на снежной площадке, он очнулся от внезапно наступившей тишины и решил, что это смерть. «Так все просто и глупо», — подумал он и почувствовал, как тело его уплывает в далекую пустоту к звездам полярной ночи, льющим у него над головой свой холодный ослепительный свет.


6. НА ОПЕРАЦИОННОМ СТОЛЕ

Когда его положили на стол в перевязочной, где-то по соседству застучал движок, и вверху, под брезентовым потолком перевязочной, вспыхнули две яркие лампочки. В их свете он увидел знакомое ему монгольское лицо доктора, выгнавшего его из медсанбата. Доктор был в шапочке, еще более оттенявшей смуглую его кожу.

— Дайте водки, — коротко сказал доктор.

Сестра Нина Сердюк подбежала к столику и, достав бутылку, налила из неё полкружки водки. Она легонько стукнула эмалированным краем кружки в плотные белые зубы Симаченко. Он лежал в забытье, крепко сжав зубы. Тогда Сердюк силой подала назад нижнюю челюсть Симаченко и, придерживая ее, стала лить ему в рот холодную водку. Первый её глоток обжег гортань раненого, и он послушно стал пить её, шевеля бровями от напряжения и морща широкий лоб.

— Пей, пей, милый, — приговаривала сестра, — легче будет... Водка — она русскому человеку силу даёт.

— Группу крови! — сказал хирург. Та же сестрица проворно взяла фарфоровое блюдо и надрезала стеклышком ухо раненого. Несколько больших капель пунцовой крови упало на блюдо. Она прибавила к каплям крови несколько капель красителей из разноцветных маленьких ампул и, наблюдая, как изменяется кровь, поднесла блюдо повыше к свету.

— Третья группа, — сказала она хирургу.

— Проверьте ещё раз, — приказал доктор.

Сердюк ещё раз проверила кровь. Группа была третьей.

А он лежал безразличный ко всему, глаза его, стеклянные, неподвижные, устремленные вдаль, были полузакрыты, странная сонливость овладела им. Хотелось зевнуть, сладко, сладко, потянуться, но даже и рта он не мог раскрыть, — челюсти одервенели и были чужие. Мелкая дрожь пробирала его.

Тем временем санитар в халате живо подбрасывал в обе чугунные печечки сухие берёзовые дрова. Пламя загудело в трубах, бока печечек, накаляясь, зарумянились, излучая вокруг живительную теплоту. Постепенно она подходила к Симаченко, который лежал недвижимо на высоком белом столе. Нога его, развороченная осколками мины, была забинтована. Кровь просочилась уже и сквозь перевязку, сделанную на полковом медпункте, да и на бинтах правой руки тоже алело яркое пятно крови. Он много её уж потерял за эту дорогу, и недаром хирург Иннокентьев прежде всего приказал снова перелить ему кровь. Пока Сердюк осматривала флаконы с консервированной кровью, Иннокентьев сказал другой сестре, Ковалевой:

— Камфору ему. И кофеин. По два кубика.

Игла шприца не хотела войти под кожу живота. Ковалева вталкивала её туда легкими, но настойчивыми движениями. Когда морфий из шприца очутился в теле Симаченко, раненый открыл глаза и зажмурился от яркого света. Лицо его было попрежнему землистым, каждый волосок проступал отдельно, даже веснушки, которые раньше терялись в общем цвете красной обветренной кожи, сейчас были хорошо заметны.

— А ну, сожмите-ка пальцы правой руки, — попросил доктор.

Голос Иннокентьева прозвучал издалека, как из какого-то другого мира. Симаченко попытался сделать это, но ойкнул. Иннокентьев успел заметить, что под марлевой повязкой на руке шевельнулись только два пальца. Остальные были неподвижны. Повидимому, осколки мины либо пересекли, либо частично повредили серединный и локтевой нервы. Раненый обещал быть тяжёлым, и Иннокентьев хотел сейчас только одного, чтобы он поскорее освободился от шокового состояния, чтобы можно было начать обрабатывать раны, чтобы, как говорят хирурги, «нож мог побыстрее обогнать инфекцию».

В этот вечер Тамара Вишнякова была свободна от дежурств. Она затопила печку в землянке, где жили сестры, и при свете коптилки села писать письмо в Ленинград. Такие письма она писала каждый месяц всем своим подружкам, с которыми училась на курсах медсестер и которые по её предположениям служили где-то на Ленинградском фронте. Она писала им домой, на домашние адреса, надеясь, что их близкие либо перешлют им её письма, либо её подружки сами забредут домой и найдут то, что она им написала. Она спрашивала об одном: не знают ли они чего о её маме и двух её братьях — Михаиле и Анатолии. Она простилась с ними в июле в Луге и, словно чуя, что произойдет, просила: «Будете уезжать, вот вам адреса моих подруг. Напишите каждой открытку, где вы. А я буду справляться». Это было хорошо придумано, но подруги молчали. Ни одна из них не откликалась на её письма не только о её родных, но о себе тоже они не писали ни строчки. А быть может, они давно уехали за линию Ленинградского фронта и родных их тоже эвакуировали? Но не теряя надежды, веря в какую-то глупую случайность, она упрямо продолжала писать. В пустоту. Каждый месяц. Одни раз она забылась и по ошибке вместо адреса подружки написала адрес своих родных. Через месяц открытка, на которой было написано: «Луга, Заречная 7, Агриппине Васильевне Вишняковой», вернулась к ней обратно. Тамара прочла коротенькое слово «Луга», не узнав сперва своего почерка, решила, что это письмо ей из Луги. Сколько радостных мыслей пришло к ней в одно мгновение. Луга наша! Лугу взяли обратно у немцев! Её мама жива!

И как велико было разочарование, когда ока поняла свою ошибку и заметила коротенькую, но многозначительную надпись почты: «Возвратить за невозможностью крученья адресату». «Какая я одинокая, боже, какая я одинокая, — думала всю ночь Тамара, — я теперь совсем одна. Сирота».

Она подумала так и, повторив про себя слово «сирота», вдруг горько расплакалась. Оно напомнило ей трогательные и печальные сказки детства про сирот, которых все обижают, которым тяжело и одиноко жить на свете. «Но ведь не я одна такая. Нас много. Сколько людей потеряло близких в этой войне, как долго люди будут разыскивать их после, годами, как случайно они находят их ещё и сейчас».

Продолжая верить в эту возможную случайность, Тамара села сегодня писать очередную открытку. Пламя коптилки бросало неровный отблеск на её руки, на маленький пузырек с чернилами. Вдали застучал движок. «Операция, — решила Тамара, — привезли раненых и сейчас дадут электрический свет в операционную».

Так бывало всегда. А быть может, раненых много? Пойти помочь! Подбросив дров в печку и дунув на коптилку, она накинула на плечи полушубок и побежала в перевязочную. Яркий свет ударил в глаза. Когда, надев халат, Тамара вошла в перевязочную, где на столе лежал раненый, его широкий лоб показался ей знакомым. Но ведь на войне встречаешь так много людей, которые кажутся похожими на виденных где-то тобою раньше.

Прошло уже то время, когда один вид нового ранения волновал Вишнякову. Она привыкла уже к ним и относилась со спокойствием опытного человека. Вот и сейчас, глядя на забинтованную ногу лежащего, она лишь подумала: «как кровит» — и взяла карточку.

Доктор Иннокентьев пробовал пульс раненого. Пальцы едва-едва улавливали биение пульса. Раненый все еще был в шоке.

Вишнякова читала карточку: «Множественное ранение мягких тканей голени с повреждением малой берцовой кости, ранение мягких тканей правой руки». «Мина или граната,» — решила она. Симаченко. Где она слышала эту фамилию? Ещё раз глянула на раненого и, несмотря на мертвенную бледность его лица, узнала его.

— Что с вами, Вишнякова? — спросил Иннокентьев.

— Я... ведь... это...

Не отрывая взгляда от стола, на котором лежал раненый, Тамара чувствовала, как земля уходит из-под её ног.

— Мойте руки, будете помогать, — приказал доктор.

Тяжело, досадно видеть любого советского человека, поражённого врагом. Обидно, что именно он, а не враг лежит окровавленный на операционном столе. Сколько бы ещё ни продолжалась война, это чувство глубокой досады и несправедливости, как его ни объясняй, будет преследовать нас всё время, до последнего выстрела, и никогда не притупится. Но ещё тяжелее, страшнее становится, когда ты видишь раненым или убитым знакомого тебе человека, с которым так недавно ты еще вместе смеялся, шутил, разговаривал. В такие минуты сознание всех опасностей войны делается ещё глубже, в такие минуты человек хлипкий и слабый теряется, человек сильный и решительный учится ещё больше ненавидеть врага.

Сухие слова доктора отрезвили Вишнякову. Она бросилась к умывальнику и, помыв руки, подошла к столу, силясь забыть, что раненый знаком ей. Сладкий запах крови и лекарств слышался всё сильнее. В перевязочной сделалось уже жарко, и раненого можно было раздеть совсем. Привычными движениями Тамара освободила от штанины здоровую ногу Симаченко и взялась за гимнастёрку. Сняв одежду и бросив её в угол, Вишнякова потёрла кожу вокруг ран иод-бензином.

Где-то далеко за сопками зажужжал самолёт. Урчащий его звук приближался. «Полетели город бомбить», — решила Тамара, отбрасывая в таз ватку. Иннокентьев ещё потуже затянул наложенный им вначале жгут на бедре, чтобы унять кровотечение из голени. Струйка крови, стекавшая раньше по клеенке в таз непрерывно, стала меньше и наконец совсем исчезла.

7. ПАДАЮТ БОМБЫ

Нравился ли Тамаре Симаченко? Жалела ли она его в эти минуты, когда вместо нормальной его ноги на операционном столе лежала окровавленная колода с осколками мины, загнанными в ткани, с обнаженными костями, со свисающими лохмотьями кожи, мяса, обрывками валенок, попавшими от взрыва в мышцы?

Если бы её спросили об этом, Тамара не нашла бы что ответить. Она делала всё, что приказывал ей Иннокентьев, мыла раненого, подавала инструмент, когда хирург закончил обработку самых загрязненных участков раны, сменила ему перчатки и подготовила новый комплект стерильных инструментов. Она пристальным взглядом следила, как тонкими и необычайно ловкими руками, перебрасывая в них то щипцы, то скальпели, Иннокентьев удаляет один за другим осколки мины, лохмотья сукна, обрывки кожи, как он иссекает все ушибленные и помятые ткани, оставляя только те из них, которые смогут быстро восстановить свою функцию. Когда один за другим несколько осколков с резким стуком упали на дно таза, Иннокентьев стал наводить порядок в костях.

А звук самолёта не утихал. Это не случайный «Юнкерс» пролетел над медсанбатом. Их было несколько, и они пились над сопками, наполняя заунывным жужжанием тишину звёздной ночи и заглушая гулом своих моторов нервное постукивание движка.

Отгоняя от себя эти далекие звуки, Иннокентьев осторожно выхватывал из раны те костные отломки, что едва держались в разбитых мышцах.

Высоко над палаткой послышался легкий, но все усиливающийся треск. Будто ёлку пересохшую кто-то зажёг на небе.

Вбегая со двора в перевязочную, санитарка Дуся крикнула: «Ой, мамоньки! Всё видит! Всё! Ракету осветительную бросил, видно, как днем! Что будет, девоньки?»

— Тише, — прикрикнул на санитарку Иннокентьев, — Вишнякова, шарик!

— А тут как на грех сегодня с вечера на озере авторота машины оставила, он же их обязательно высмотрит, — подавая доктору шарик, прошептала Вишнякова. Сестры Сердюк и Ковалёва стояли бледные, настороженные. Следя, как доктор высушивает рану, они вслушивались в треск спускающейся ракеты, их головы уходили в плечи.

И вот заунывный визг падающей бомбы стал расти, расти. Ковалева взвизгнула и, упав на землю, заползла под скамейку. Сердюк глазами искала подругу.

— Тише, — сказал доктор, и в эту минуту, вслед за разрывом бомбы, точно страшным порывом урагана, колыхнуло палатку. С грохотом вырвало жестяную трубу за простынной перегородкой. Дуновение морозного ветра донеслось с улицы. Замигала электрическая лампочка, подтянутая к шесту марлевой перевязью. Вторая бомба завыла ближе. И сразу потух свет, оборвалось ясное сияние электрической лампочки, звякнули склянки и покатилась со столика банка с наркозом.

— Бомбят... Где бомбят? — очутившись в темноте, прошептал Симаченко. Где-то рядом тяжело дышали сёстры.

— Никто не бомбит. Пустяки. Просто свет потух. Лежите, больной, спокойно, — сказал Иннокентьев. — Тушите печки, Дуся.

— Эй, кто есть свободный в перевязочной, — донесся снаружи женский голос, — получайте шубы на больных. Командир приказал кого можно в сопки вывести.

— Ковалёва, быстренько на улицу! — скомандовал Иннокентьев. — Мы и без вас управимся. Столик, смотрите, не заденьте. Сердюк, зажигайте лампу.

— Да спички не могу никак найти, — чуть не плача сказала сестра. Она шарила дрожащими пальцами на полочке, где обычно лежали спички, но полочка покосилась и спичек не было. Тем временем за перегородкой санитарка заливала водой обе печурки.

— Скорее свет! — потребовал Иннокентьев. — Подползайте осторожно сюда. В левом кармане брюк у меня спички.

Он стоял в темноте, держа высоко над раненым руки в стерильных перчатках, стараясь не прикоснуться ими ни к чему постороннему, закусив от волнения губы, сердитый и окаменелый, как Будда. Он ждал новых разрывов бомб: самолёты всё ещё урчали в небе.

Сердюк вытащила спички и зажгла лампу.

При её свете он расправил костные отломки, которым можно ещё было сохранить жизнь, и наложил лигатуры.

В перевязочной сразу стало холодно, как на дворе. Вода из умывальника залила пол. Сердюк подобрала банку с эфиром — она ужо опустела, дурманящий запах эфира разносился в свежем воздухе.

По кивку головы Иннокентьева Тамара поспешно засылала поверхность раны порошком белого стрептоцида.

Теперь повязка. Так. Так. Её пальцы помогали доктору расправлять бинты. Ещё немного. Ну, вот и хорошо. В небе было тихо. Пахло гарью. Дымом. Самолёты ушли. Ну, а сейчас шины Крамера. Побольше ваты на дно их. Нога должна быть в полном покое. Всё. Можно бинтовать и руку.

— Всё чудно, — уловив минуту, шепнула Тамара Нине Сердюк, — мы отделались легкими ушибами. Бомбить больше не будут.

Доктор Иннокентьев сурово покосился на Тамару. Она съёжилась под этим его пристальным взглядом.

— Зовите санитаров, — сказал он. — В отделение его.

Вишнякова выскочила на улицу в халате. Снег вокруг был покрыт пылью, почернел.

— Все цело? — спросила она у санитара, который сидел на куче тулупов.

— Да в сопки засадил обе. Метил в машины, а вишь куда занесло. Аптеку помяло маленько, — спокойно сказал санитар.

Когда пропахшего наркозом Симаченко уносили в землянку для тяжело раненых, Нина Сердюк, которая уже успокоилась и убирала перевязочную, спросила:

— А ты давно знаешь этого лейтенанта?

— Давно. Очень давно. Вместе в семилетке учились, а потом в Ленинграде, — поспешно сказала Тамара.

Зачем понадобилась ей эта маленькая женская ложь? То ли потому, что она была очень одинока сейчас на свете и ей хотелось иметь человека, о котором она отныне могла бы заботиться, или потому, что он был ей симпатичен больше всех остальных, Тамара бы на это не ответила. Ей было все равно, как отнесется к ней дальше Симаченко. Ей хотелось теперь только одного, чтобы он не остался калекой, чтобы он жил, чтобы они снова могли встретиться с ним у шлагбаума и пройти, болтая, до развилки шесть километров по каменистому Мурманскому шоссе.

8. ДОКТОР ИННОКЕНТЬЕВ

Обычно бывает так, что доктор, спасший вам жизнь, кажется вам милее и умнее всех других докторов, он один в вашем представлении воплощает весь опыт и всю мудрость медицины. Так и в сознание Симаченко, заслоняя своим существованием всех остальных докторов, Иннокентьев вошёл как главный спаситель. Когда по утрам на обходе он приближался к койке Симаченко, внимательно читал температурный листок, наклонялся к повязкам и нюхал, не пахнут ли раны, когда жёстким и властным голосом он давал указания дежурной сестре, Симаченко в такие минуты верил ему безраздельно.

Как и все люди, которые овладели русским языком не с детства, а изучили его значительно позже, притом, видимо, с большим трудом и упрямством, Иннокентьев говорил очень твердо, стараясь выговаривать каждую букву, и поэтому все его фразы приобретали необычайно строгий, суровый оттенок. Но следя за доктором, Симаченко понимал, что у доктора доброе, хорошее сердце, и готов был слушать всё, что рассказывала о нём Вишнякова.

Ещё в 1930 году Иннокентьев учительствовал в одном из сел Бурят-Монголии, в ста километрах от Иркутска. Комсомолец-национал, он не думал вовсе о том, что будет когда-нибудь хирургом. Потом его внезапно вызвали в Москву в Наркомпрос, и предложили поучиться самому.

— Выбирайте, куда хотите, — предложили Иннокентьеву и дали ему список московских вузов. Он долго перечитывал их названия, расположенные по алфавиту, и потом остановился на Московском медицинском институте.

— Вот сюда хочу, — сказал он коротко и бесповоротно сотруднику Наркомпроса. Какие стремления увлекли Иннокентьева стать медиком, сказать трудно, но вернее всего, желание помочь своей республике.

У бурят-монгола Иннокентьева была одна простая мечта — окончить институт, стать доктором и поехать лечить своих земляков. Даже когда после четвертого курса института его перевели в Военно-медицинскую академию в Ленинград, зная, что отныне он будет только военным врачом, Иннокентьев не покидал мысли о возвращении на родину. В то время в Улан-Уде формировались бурят-монгольские национальные части.

«Поеду туда, буду полковым врачом, буду лечить своих земляков-кавалеристов», — думал Иннокентьев. Велико было его удивление, когда вместо направления в Улан-Уде, он получил приказ об оставлении при Академии.

Раньше Иннокентьев думал, что его не знают, что он мало чем отличается от многих других выпускников Академии, а вот, оказывается, что большой хирург, у которого он занимался, заметил способного, вдумчивого курсанта Академии, запомнил его тонкие, но сильные руки, будто от рождения предназначенные быть руками хирурга, и решил оставить его и дальше при себе. Профессора Академии короткими, будто случайно оброненными фразами во время операций, учили Иннокентьева искусству хирургии.

«Сперва я мальчиком ходил возле них, — вспоминая те времена своей врачебной юности, рассказывал иногда врачам медсанбата Иннокентьев, — они меня, как щенка, выучивали».

А потом постепенно, потихоньку стал он делать операции сам, сначала лёгонькие, обычные апендициты, потом грыжи, а дальше и сложные полостные операции.

Полостная хирургия окончательно увлекла молодого хирурга, и он принёс с собою это увлечение на войну. Как и многие другие хирурги Карельского фронта, он выехал на войну из Ленинграда с автохирургическим отрядом. Они поспели в Карелию во время самых тяжёлых боев.

«— Вы помните, — сказала Вишнякова, — мы встретились с вами первый раз на причале Мурманска. А потом меня на санитарном поезде перебросили южнее, и попала я как раз в этот самый отряд к Иннокентьеву. А вы знаете, какие там бои в первые недели войны были? Мне ещё сейчас они всё время снятся. Я кричу, пищу по ночам, а сестрички меня будят. Один раз даже на пол слетела, а пол у нас в землянке холодный, глиняный, сразу и проснулась... Мы, сестры, в те дни прямо с ног падали. Бомбёжка за бомбёжкой, и раненых пропасть. А тут немцы и финны прут. Иннокентьев прямо высох весь, он и так смуглый, а тогда был, как мумия, худой и чёрный. Часть отряда уехала, часть осталась с нами, и наш Иннокентьев с нами. А финны прут и прут, и надо уже санитарам медсанбата самим раненых с поля боя выносить. Лесок был перед нами. Бойцы, что охраняли наш медсанбат, его подожгли, чтобы лучше были подступы простреливать. А там на фланге ещё раненые. Санитары бросаются за ними, а финны им под ноги очередь из автоматов. Те ползком, ползком, вытащили. Вдруг смотрим, из горящего леса человек выходит обгорелый весь, штаны, гимнастёрка его дымятся, сам шатается, а его уже финны догоняют. Не уйти ему никак, а видно — к нам он рвется. Иннокентьев взял с собою санитара — и в машину. Подъехали только они на машине к обгорелому человеку, откуда ни возьмись «Мессершмитт». Ка-а-ак перейдёт в пике и по машине из пулеметов. Мы, девчонки, глаза руками закрыли. А они тем временем — Иннокентьев и санитар — подхватили раненого и на машине назад. Человек, которого они вывезли, был старший лейтенант пограничник Алехнович. Очень храбрый пограничник. Вылечился и теперь снова где-то воюет.




Поделиться книгой:

На главную
Назад