Ну вот и все. Аннушка пусть отдохнет от моих писем, а вас я обнимаю и прошу любить меня и писать мне, Ваших благородий покорному слуге
Илье.
Георгию Борисовичу Федорову
Конец октября – начало ноября 1970
Дорогой профессор!
Наконец-то я услышал и Ваш голос и очень мне от этого стало тепло и весело ‹…› Очень и очень я рад Вашим научным успехам. Вот так всегда: стоит мне разок-другой не поехать с Вами в экспедицию – и у Вас сразу же поток открытий и находок. Я себя прямо-таки чувствую чем-то вроде черной кошки или женщины на корабле.
Кстати, о женщинах. Место, где Вы так вкусно описываете сарматку III века, поглотило все мои помыслы. Красота и богатство этой юной варварки (вот что значит в течение месяца усердно штудировать эллинов) вызывает у меня всякие оригинальные (!) мысли о бренности красоты. Но я все равно рвусь предложить ей руку и сердце.
Георгий Борисович! Что ж Вы ни слова прямо-таки не пишете о наших общих знакомых – о Ваших учениках и знакомых? Хотел бы почитать Вашу повесть, но до выхода в свет это, наверно, недостижимо. Может, Вы как-нибудь перепечатаете отрывочек, который для Вас принципиален и интересен?
О том, как я живу, рассказывать очень трудно. Все бы ничего, если бы всякий пустяк не выбивал бы меня из колеи. Это все объясняется слабостью моего характера («Слабые духом ахеянки мы – не ахейцы») и некоторой усталостью. Очень я Вас прошу, успокойте Галю, скажите, что я вполне здоров, что жду ее 28 ноября на личное свидание. С нетерпением жду.
Хотел бы я отвести немного душу в Вашем милом мне и святом семействе, но ничего, доктор, перетерпим ‹…› Я тороплюсь закончить пока свое писание – иссякает мое время, и я прекращаю дозволенные речи. Нечего, наверно, и говорить, сколько добра я желаю всем вам. Берегите сердце, Георгий Борисович, не забывайте меня, любящего Вас, хоть и не очень путевого, друга. Целую Вас и всех больших и малых Вашего дома.
Ваш Илья.
Герцену Копылову
После 9.10.70
Дорогой Гера!
Из-за капризов почты я поздновато получил твое поздравительное письмецо. Главное, получил, не так давно написав тебе, – боюсь, сейчас не о чем особенно будет писать. Тем более на меня свалился недуг – он называется карбункул. Эта драгоценность водрузилась на самом неудобном месте – на сгибе шеи, и во время своих работ я испытывал танталовы муки. Призываю в помощь все свои школьные познания по физике: механическое движение – трение – словом, сам понимаешь: и смешно, и невесело. Вчера меня мучили с ним в санчасти, а сегодня дали на день освобождение.
Спасибо за ваши добрые слова. Если и жалеть о возрасте, так только о непропорционально большой части потерянного всуе времени. Но не в том, так в другом, – а все не до конца мудры, да это и необратимо. Судя по письмам, 9 октября[44] в нашем доме было опять людно. Ты это все очень смешно расписываешь, но не мне хлопотать и мыть тарелки – Гале, так что с такого далекого расстояния меня такое многолюдье греет и трогает: как свидетельство непрекращающихся связей с людьми, да и как многое чего, что и без слов понятно.
Основное событие официальной литературы дошло до меня сразу же и очень порадовало. Я не имею возможности сейчас пристально следить за прессой, но, судя по всему, особенно бурной реакции нет? Это умно.
Что тебя и Генку[45] подвигло в этом году изменить археологии? Разочарование в результатах? Отсутствие математических методов копания? Или иные летние планы и заботы? Во всяком случае, ты довольно вкусно описываешь, чего не нашли при тебе и что обнаружилось в первый же год, как ты не поехал в экспедицию.
Названных тобой рассказов Шукшина я не читал, но читал два его рассказа в последнем номере «Литературной России». Он очень много, по-моему, пишет. Это хорошо, но это делает многие его рассказы средними: нельзя же так много видеть глубинных вещей.
Я думаю, что с переменой Кочетова на Бондарева два враждующих стана протянут друг другу руки, и во всей нашей словесности воцарится общий средний уровень. Смотрел ли ты, кстати, многосерийный фильм с участием Бондарева-сценариста? Каков там Генералиссимус? А на твои охальные намеки по поводу фильма «Чайковский» я затыкаю уши. Кстати, здесь этих [нрзб] страстей достаточно. Пропала ли совсем из вида влюбленная в тебя гимназистка Людочка? Пиши.
Обнимаю, Илья.
Марку Харитонову
Получено 12.10.70
Дорогой Марик!
Спасибо за добрые пожелания. Я желаю себе одного: морально сохраниться, то бишь, не стать хуже. Постараюсь.
Я так понимаю, дружище, что твое письмецо – никак не ответ на мое обширное послание. Меня очень и очень греют теплые и грустноватые слова твоего письмеца, и я хочу сказать тебе вот что: для меня составляет особую драгоценность нерасторжимая ни суетой, ни превратностями судьбы связь с тобой, Галей Гладковой[46], Леночкой Гиляровой (с которой наладилась переписка), с твоей супругой, упорно игнорирующей меня, грешного. Я, конечно же, не чужд, как тебе известно, некоторых сентиментальных черт, но здесь я остро и трогательно воспринимал свои воспоминания о днях минувших. Если бы только можно было вернуть время, я пожелал бы себе большей цельности, трудоспособности и порядочности в отношениях с женщинами – а все остальное оставить бы так.
Слов нет, то, что ты пишешь об отношении ко мне людей, греет меня чрезвычайно и кстати. Тем ощутимее незаслуженность этого, которую не исчерпать жизнью. Ты-то и сам это знаешь, просто прилепились мы друг к другу давно и неразрывно, – вот ты и снисходителен.
Я жду от тебя большого письма, потому и сам лапидарен до крайности. В прошлом письме я тебе отчитался во всем, что помню о немецкой литературе, но, кажется, не написал о мелькнувшем у меня в Лефортове сравнении чеховской «Моей жизни» и «Глазами клоуна» Белля. Я отлично понимаю, что концепции из этого не высосать: я это к тому, что все-таки возвращаются на круги своя болевые ощущения XIX века.
Нежно обнимаю тебя и упорно продолжаю приветствовать Галку. Успеха тебе, дружище!
В ожидании не скорой, но неминуемой встречи – твой Илья.
Алине Ким
Без даты, видимо, ноябрь 1970
Здравствуй, дорогая Алинька!
От Марата получить письмо я уже отчаялся. Махнул я на него рукой, как и на все новое поколение, на которое неустанно ворчу. Ох уж эти цветочки жизни! И твой Алинькин цветочек, увы, не составляет исключения. А вот Нина Валентиновна-то, Нина Валентиновна! Поистине нет границ моему разочарованию!
Алинька, пишу тебе перед работой и бог весть, допишу ли. Утро началось со скандала по поводу света – зажигать его или нет? Это одно из самых сильных противоречий нашей жизни. У многих тенденция поздно зажигать и рано гасить свет, и это меня угнетает, особенно в предчувствии зимы, когда нельзя никак будет почитать в подъезде, тем паче – на улице. Скандал сбил у меня настроение, но, надеюсь, не настолько, чтобы не дописать тебе письма.
Макса Волошина ты можешь взять у меня, коли есть охота перечитать. У меня есть сборник, кроме того, чтец-декламатор с его стихами, да еще переписанные вирши. Очень может быть, что мы оба не вчитались просто, хотя вряд ли – было бы глубоко, хотя бы почувствовал бы значительность.
Рублевский музей ты открыла для себя поздновато. Я там бывал неоднократно, даже детей водил туда. Для многих это была не столько священная, сколько принудительная обязанность. Помню, мои девицы из педучилища замучили экскурсовода, они переспрашивали его каждую минуту и заносили в тетрадочки все, вплоть до слов-паразитов. Когда он спросил, чего они так тщательно записывают, одна из них пожаловалась: Требует, – и укоризненно ткнула в меня перстом.
А к русскому зодчеству, к которому я воспылал несколько лет назад интересом и любовью, я несколько охладел. По ряду причин. Во-первых, я уже в последнее время прочитал несколько книг по европейскому Средневековью. Это ничуть не менее интересно, нежели наше зодчество. А у нас в последнее время пишут о русских церквях так, будто не существует готики. Во-вторых, у нас преувеличена несколько самостоятельность русских церквей и икон. Вот и Галя мне пишет, что на выставке византийских икон их никак не отличить от русских. А все эти преувеличения, – за всеми за ними, мне кажется, стоят квасные симптомчики.
Впрочем, сами церкви и иконы, Нерль и Рублев никак не в ответе за изыски Солоухина и Чалмаева.
Алинька, я прерывался несколько раз – на работу, ужин, чтение писем – и мое письмецо получилось неважнецкое. Не погребуй, прочти. У нас впереди (к сожалению) – вечность, 1,5 года с гаком, авось напишу и что-нибудь толковое. Я очень обрадовался письму от Вити Красина[47]. Я целую тебя, твоего необязательного сыночка и твою непедагогичную мать (которых очень люблю). Безболезненна ли операция С.Л.? Впрочем, я им напишу. Всем, всем сердечный привет.
Илья.
Харитоновым
22.10.70
Дорогие Марик и Галка.
Я получил Ваши и еще ряд писем с двухнедельным опозданием. Это и объясняет мою задержку с ответом.
А второе мое извинение – за то, что пишу вам оптом. Это потому, что мне из-за этой задержки приходится сейчас торопливо писать ответы очень многим людям. Да я думаю, что вы уже настолько одна сатана, что никаких таких секретов у вас и в заведении не имеется. В крайнем случае будете закрывать друг от друга строки, слишком уж интимные.
Теперь о самом главном. Галочка, я, конечно, очень рад еще раз породниться с тобой. Но, во-первых, закон о многоженстве. Во-вторых, разница в 34 года очень ощутительная. Представляешь, к ее совершеннолетию мне уже будет 52 года. Нет уж, как хочешь, но мы будем с твоей дочерью просто друзьями.
А насчет гравюр (не 14, а 18) ты уж не хитри, пожалуйста: найдется им место, потесним суперы и иконы.
Я, Галка, все очень хорошо помню, частенько вспоминаю. Помнишь еще, как мы с тобой на ВДНХ обворожили официантку, и она говорила, что мы – лучшая пара. И пресловутого почтальона[48]. И щучек в томате твоего приготовления – я все это и многое другое тепло вспоминаю. У нас ведь с тобой тоже связи древние и прочные, так что постарайся во всей своей карусели находить время от времени силы для пары строк своему верному другу. Но что такое детишки, и работа с подготовкой, и все ваши заботы – я это серьезно чувствую.
Поэтому, Марик, меня обескуражило, что ты принял мои слова о ваших материальных бедствиях за иронию. Я не помню их, разумеется, в контексте, но ручаюсь, что они были писаны всерьез. Ты же помнишь, что я тоже всю почти жизнь крутился в поисках хлеба насущного (отчасти по своей великой безалаберности), и почему я вам должен желать того же – это при двух-то малышах – ума не приложу. И вряд ли уместен в наших с тобой отношениях подсчет степеней пережитого. Упаси бог когда-нибудь заняться этим. Если я когда-нибудь это и сделаю, то в подлую, пьяную и похабную минутку. Посему еще раз настойчиво желаю вам всем не ощущать слишком острых материальных бедствий.
Интересует меня все: и информация, и мнение. С Нового года, глядишь, пойдет веселее: в связи с подпиской можно будет кое о чем говорить на равных. А пока ставь меня в известность, как ты и делаешь, не заботясь ни о каких несуразностях, настоятельно тебя прошу. Я уверен, что ты справишься со статьей Белля. Она ведь для тебя не столько кусок хлеба, сколько нужная работа, верно? Ну, а то, что ты попал в лабиринтную ситуацию с ней – это ведь бывает не только с иноязычными текстами. Не пробовал ли ты обращаться к Ц.И. Кин[49]? Я ее, правда, знал недолго, но помню о ней светло – как об очень доброжелательном человеке, во всяком случае. Ну, а к Мише[50]?
То, что ты пишешь о западных немцах и их сетованиях о зажиревшем пролетариате (как я уловил по твоему письму – опять же без контекста), по-моему, не так уж смешно. Весь Запад прошел через «Хлеб ранних лет» и неореализм к изображению современного благополучного кризиса совести. Об этом ведь и фильмы Феллини, Джерми – что хочешь. Это одна из путанейших ситуаций. Во времена диккенсовские, например, для честного человека была ясна исходная точка: неприемлемость сосуществования (скажем условно, плакатно) дворцов и трущоб. Ну, а сейчас куда сложнее. Буржуазность – это ведь не преходящее – жирноватое, цивилизованное, но в основе купеческое качество, – и когда это становится обликом не класса, а общества, моралью, правосознанием, – ясное дело, люди вопят. И здесь невозможно без крена, разумеется. Его объяснил лет 6 назад в средненьком романе то ли Пратолини, то ли Пазолини, – помнишь роман о молодом рабочем-коммунисте, с объяснением увлеченностью капитализмом. И китайское увлечение бунтарей-студентов тоже, поди, этим объясняется: надоела сейчас буржуазность. А разрушь – будут ее возводить снова, ведь невозможно же и материально прозябать. Вот кружись. Ты помнишь финнок на Усачевке[51]? Они были влюблены в наши общежитейские отношения: как я сейчас понимаю, при всей их праздности и атмосфере русского трепа, в них не было все той же буржуазности. Словом, я сел на своего конька, а м.б. западные немцы совсем не о том пишут.
Отвечу тебе еще на один вопрос, Марик: трезво говоря, может быть, и раз в полгода не сможем увидеться. Мне же надо будет где-то жить и работать, в Москве это будет трудно. Но друг друга мы не потеряем, друзья мои, в этом я уверен. С тем и прощаюсь и нежно обнимаю все ваше обширное семейство.
Илья.
Галине Габай
30.10.70
‹…› Я вообще отношусь как к сказочному счастью к знакомству со своими друзьями. Несколько специфический, но все же немалый опыт этих полутора лет подтвердил, что за пределами нашего микромира не существует не только культуры – обыкновенной доброты и порядочности в отношениях[52].
Белле Исааковне Шлифштейн
22.10.70
Дорогая Белла Исааковна!
Вы, конечно же, пунктуальны, верны и точны. Ваше письмо пришло позавчера, и если бы на следующий день не пришли письма от Лени и Аллочки, – не миновать бы какому-нибудь антипедагогическому выпаду с моей стороны.
«Аннушка, – написал бы я, например, – я твоих родителей, можно сказать, на руках таскал (ты себе можешь представить, Аннушка, каков подвиг: таскать на руках твоего папу. Видит бог, что он всегда был скорее Санчо и Ламме Гудзак, чем наоборот). Я их поставил на ноги (ты себе можешь представить, Аннушка, что это такое – ставить на ноги людей, вечно спотыкающихся в простейших вопросах синтенбаллтонколобомонтороноронтетики). И вот – черная неблагодарность. Самая черная. Как бархат у Станиславского. Уж лучше бы, Аннушка, ты была не Леонидовной, а кем-нибудь еще. И какое лицемерие говорить после этого о Феллини, потоке сознания и премьере Детского театра. Какое ханжество! И эти люди смеют трепать светлые имена Шатобриана и Розова!»
Так я себя настроил, Белла Исааковна, и знаете, на следующий день, получив письмо от Ваших детей, испытал даже легкое разочарование: кого я буду теперь бранить в сердце своем? (Это, по-моему, звучит так же патетически, как «Кому повем печаль свою?») О чем я буду теперь писать Анне? (Интимных писем я ей больше писать не стану: Вы их все равно прочитываете.)
Ну, а говоря всерьез, я очень рад был прочесть Ваши письма. А посему, здравствуйте также и Леня с Аллочкой и не сердитесь на меня за всю гиль, вышеизложенную во первых строках моего письма.
Белла Исааковна! Скорей бы прошли эти 21 месяц. Пригубим мы с Вами по старой привычке рюмку-другую-третью-четвертую (останавливаюсь: я еще не разучился считать до десяти тысяч двухсот двадцати трех), вспомним славные годы второй пятилетки, строительные леса, к которым я всегда чувствовал и чувствую гораздо большее влечение, чем, скажем, к сосновым, поговорим о последнем выступлении Маяковского – все будет хорошо, все будет о-очень хорошо, только Вы не болейте и не грустите.
К Лене я просто боюсь подступиться: итальянские курсы кройки и шитья – это как раз и есть не взятая мною в бою высота[53]. Я застрял где-то на болгарских азах, и то дальше болгарского креста не пошел.
Что касается Аллочки, то она не права в вопросе об ударении на слове «судно». Может быть, неизвестный мне поэт вкладывал совсем другой смысл? Впрочем, я и в этом (особом) случае в ударении не уверен.
Каковы перемещения в Министерстве – а, Леня? Кто бы мог подумать? Впрочем, Тодор и его карьера от меня так же далеки (мысленно), как проблемы существования Атлантиды.
Главное, чтобы все были здоровы и благополучны и регулярно помнили меня. Регулярно – это значит часто посылать на кемеровский адрес исходящую почту, не очень обращая внимание на входящую. Ведь, хотя мыслители прошлого от Л. Толстого до А. Толстого и убедили меня в благости физического труда, они не отучили меня от элементарного утомления время от времени.
А кроме писем, я занят изучением отрывков из «Вед» и надеждой воплотить когда-нибудь в жизнь стиховые наброски Ташкента[54]. Но и то и другое через силу (пока) – надо войти в колею («Надо трудиться», – как говорил Тузенбах).
Я дочел трудную (в таких – сжатых по времени – условиях) книгу Данэли «Еретики и герои». Сквозная идея ее – такая же, как у давнего и приснопамятного стих<отворения> «Посвящается»[55]. Значит, стихотворение было не ахти: идея-то плыла на поверхности.
А вопрос, брошенный когда-то Леней Зиманом человечеству: «Похож ли, товарищи, Соленый на Лермонтова?» – так и остался неразрешенным. Как и вопрос о том, были ли свифтовские огурцы солеными.
Нежно с вами со всеми прощаюсь. Надеюсь, что вам будет хорошо житься, читаться, работаться (а Аллочке – и учиться?), а моей любимице – Мадонне с колготками – растеть-матереть.
Целую вас всех, приветствую всех друзей вашего гостеприимного дома (который я ношу в сердце своем).
Ваш Илья.
Герцену Копылову
7.11.70
Добрый день, Гера!
Я подзадержался несколько дней с ответом, а сейчас праздничные дни – так что письмо ты получишь не скоро. Очень тебя прошу: не бери ты с меня пример и пиши всегда, когда пишется. У тебя все-таки не все дни заняты службой и, по-моему разумению, лучший отдых между формулами – сделать доброе дело: написать письмо.
Надо бы, в подражание тебе, поговорить о погоде, но она у нас здесь всякая, капризная, и главное – впереди. Почитал в последней Литературке интервью с Андреем Тарковским, как он снимает «Солярис», и чувствую, к «Началу» и «В огне брода нет», о которых мне пишут буквально все, скоро прибавится еще один не увиденный мной интересный фильм. Кстати, читал ли ты публицистическую книгу Лема? Я ее в свое время пропустил (как и его статью о докторе Фаустусе) и очень об этом сожалею.
В том же номере Шукшин пишет о том, как он будет снимать «Разина». Кажется, это будет опять что-то почвенное и традиционное – то есть при всем таланте малоплодотворное. В Лефортово мне попалась забавная книга голландского путешественника XVII века Яна Стройса; он пишет о Разине (которого видел) с ужасом и содроганием; даже как персидскую княжну бросали в набежавшую волну, он видел самолично. Это уже другая сторона медали, другая крайность.
Первое стихотворение Д. Самойлова мне понравилось (хотя оно немного «построенное» и с открытой моралью), а второе что-то совсем уж не пленило. Буду рад, если ты и в будущем время от времени станешь присылать мне понравившиеся стихи.
Как успешен твой реванш в собственно физике и твое углубление в геологические проблемы? Есть ли у тебя новые книжки и рукописи? Пиши, пожалуйста, о себе пощедрее и старайся не очень грустить (советик пошленький, но что я могу; да это и не совет – пожелание). Я сейчас живу ожиданием свидания с Галей, которое должно иметь место 28 ноября.
Желаю тебе жизнерадостности и радостей жизни. Жму руку.
Твой Илья.
Юлию Киму
10.11.70
Ну, наконец-то и твой голос, Юлий Алексеич[56], дошел досюдова. Долгонько ты раскачивался, старина, или время так тянулось? У моего любимого Т. Манна есть пространные объяснения по поводу временных измерений, но их так просто не выскажешь. Я вот в свое время высказал твоей жене всякие мудрости по поводу христианства – и наказан за апломб. Письмо, как я понял, пока не дошло; а ведь там еще и записка Тане Хромовой.
Что тебе ответить на твои пытливые вопросы, друг мой? Снега-то, известное дело, есть, и будут полютее; но ведь мы и раньше догадывались, что здесь не субтропики, и изменить чего-нибудь никак не можем.
Вы за меня не беспокойтесь – хотя бы потому, что помочь ничем не можете, да и не надо, только расстраиваетесь и воображаете лишнее. Позаботься, Юлик, о тех, кому можно помочь: о себе, о близких своя, о Вите[57] и Наде, по поводу которых душа у меня ноет маленько, о Пете[58] (если бы его решение было твердое!), – о всех.
Я не очень уловил связь Красиных со Средиземным морем. И каких Красиных – тоже.
Надеюсь во всяком случае, что это не симптом предстоящей вечной разлуки. Я получил недавно от них письмо, и там ничто не дышит этим.
Юлик, ты бы прислал мне тексты своих песен. Хочется как-то хоть издалека войти в атмосферу. Правду сказать, настроеньице у меня так себе; не из-за снегов – снега я, как тебе уже докладывал, вполне ожидал, здесь можно утешить себя тем, что 120–130 дней – не вечность же, папанинцам да челюскинцам было хуже, не говоря уж о Зиганшине[59]. Просто полоса мрачноватого состояния души; это ведь бывает и на воле тоже.
Люди мне пишут, и к стыду твоему могу тебе сообщить московские новости: Марк работает в переводах и западноевропейской критике; уверен, что хорошо работает: он умен и ответственен, совестлив. Леня изучает итальянский язык, уверен, что хорошо изучает: он прилежен, добросовестен и способен. Словом, всюду жизнь, и это – совершенно по правде – и хорошо. Хоть маленькая информация о житье-бытье людей – это и есть преимущество ИТУ[60] перед тюрьмой: там время сгущенно и кажется: свистни в соседнюю камеру – отзовется кто-то из близких. Тоже такие мысли не располагают к игривым шуткам. Стало быть, у меня и наказ такой: живите, братцы, по возможности беспечальнее, так всем лучше. А в совести вашей и конечной правильности всех шагов – кто же усомнится?
Я надеюсь, что все не пишущие мне вообще или давно благополучны: что Сарра Лазаревна[61] вышла из госпиталя, что у Пети нет кризов, что вполне здоровы Валя[62], Нина Валентиновна[63], а Алина успешно дошла до диссертации.
Вот еще Ирке учиться бы – и на мои полоумные нервы пролилась бы пинта живительной воды. Пиши мне, не очень считаясь с ответами: я исправен, во-первых, а во-вторых, если по совести, то и времени у тебя чуть поболее. Пиши, что и сколько пишется: мы всем будем оченно довольны, – и обрати внимание на то, что я теперь в бригаде № 45.
Целую тебя и жену твоя, и всех твоих родных по всем линиям.
Илья.
Елене Гиляровой
Ноябрь 1970