Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Письма из заключения (1970–1972) - Марк Сергеевич Харитонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К акции пяти держав я относился и отношусь однозначно – как к интервенции и произволу сильных держав. Меня в то же время восхищало мужество и благоразумие, интеллигентность и высокое чувство достоинства, проявленные в эти и последующие дни чехами и словаками. Считать такое отношение клеветой нет никаких оснований: это была точка зрения многих общественных деятелей мира, в том числе коммунистов, это была точка зрения руководства оккупированной страны и большинства ее народа.

Председатель Национального собрания Чехословакии говорил в те дни: «Государство и его суверенитет, свобода, развитие наших дел и безопасность, и существование каждого гражданина подверглось смертельной опасности… Мы должны были вести спор под тенью танков и самолетов, которые оккупировали нашу страну».

Я полагал и полагаю, что государственные деятели Чехословакии имели большее основание для квалификации своих внутренних дел, чем наши журналисты. Изменение в руководстве Чехословакии не может изменить моих взглядов, точно так же, как не влияют на мои убеждения перестановки в руководстве нашей страны. Поэтому я не собираюсь отказываться от своих заметок. Я разделяю также точку зрения и выводы Комарова в его статье «Сентябрь 1969 г.». Что касается статьи «Логика танков», то здесь я должен сделать несколько оговорок. Мне в какой-то степени чуждо сочетание резкого тона и анонимности, хотя я и допускаю, что у автора были серьезные основания не называть своей фамилии. Терминология автора, его стиль противоречат моим представлениям о корректности. Но если отбросить эти и другие частности, то автор по существу вопроса о Чехословакии занимает близкую мне позицию, и я не жалею, что несу ответственность за перепечатание его статьи.

10

Я должен, наконец, специально остановиться на своих заметках «Еще и еще раз»[8] и «Возле закрытых дверей»[9], которые с разных сторон затрагивают важный для меня вопрос о том, что такое общественное мнение. Обе заметки – отклики на арест, а потом и на осуждение группы демонстрантов. Эти люди, как написано в заметках, выступили против произвола сильной державы и убедили меня еще раз во мнении, что истина подтверждается не массовыми собраниями, что она не может быть выведена никаким организованным количественным подсчетом.

Я хочу, чтобы меня поняли правильно. Я не ставил своей целью противопоставить интеллигентов народу, культивировать глубоко чуждое мне высокомерие. Я просто писал о том, что действия семи людей, обладающих, с одной стороны, твердым знанием существа дела и, с другой, мужеством поступать в соответствии с этим знанием и убеждением, вытекающим из него, а не применительно к обстановке, выражают действительную позицию общественности.

Герцен в статье «Концы и начала» с горечью писал об интеллигентах, «независимых в своем кабинете и благоразумных на площади», и я мог гордиться своими согражданами, которые перешагнули через эту постыдную храбрость под сурдинку. Конечно, действия Бабицкого, Богораз и др. предполагают некоторую пустынность и обреченность, но это никогда не означало неправоту. За этим стоят убеждения многих людей, которые по тем или иным причинам не могли перешагнуть через «благоразумие на площади».

Когда в той же статье Герцен писал: «За эту чечевичную похлебку (имеется в виду известная степень комфорта и безопасности) мы уступаем долю человеческого достоинства, долю сострадания к ближнему», то эти слова, на мой взгляд, были скорее чем упреком проникнуты горечью бессилия. Я отлично понимал, что действия моих знакомых были близки к самозакланию, что гораздо более невинные поступки (например, письма в государственные организации) приводили их авторов к катастрофическим последствиям.

«Дорогой ценой приходится платить нашим согражданам за каждый шаг честной мысли», – писал я в одной из заметок, ссылаясь, в частности, на массовые увольнения людей за подписи. Приводимый с легкостью в действие известный механизм замены специалистов кантонистами прямо способствует фальсификации общественного мнения. Репрессии принуждают к немоте, и тогда успешно срабатывает ставка на неосведомленность и готовность к скоропалительным, со шпаргалками выводам. А выводы эти частенько имеют далекие последствия. У меня долго хранилась газета 1936 года. Шел в это время процесс Смирнова, Эйсмонта и др., и рабочие ряда заводов требовали смертной казни этим, ныне полностью оправданным людям. Спекуляция на слове «рабочий», «народ» и т. д. развязывает в известных случаях темную стихию классового чванства. В более или менее безобидных случаях это выражается в том, что работница швейной фабрики в 1963 году учила поэтов писать стихи так, как это делает она (газета «Веч. Москва» предоставила ей трибуну). В менее безобидных – они выступают на процессе ленинградского поэта как глас народа и говорят буквально следующее: «Мы не читали стихов такого-то поэта, но требуем сурового наказания за их содержание». Откликаясь на лживую статью, пишут, в частности, в газету: «Мы прочитали вашу статью и возмущены тем, что таким-то преступникам вынесли слишком мягкий приговор». К дежурным речам и письмам, как правило, в таких случаях примешиваются действия из откровенных хулиганских побуждений. В частности, я сообщал, что избиение одного из участников демонстрации 25 августа сопровождалось антисемитскими выкликами, что письма к Литвинову включали в свое число и безграмотную мешанину грязных подзаборных ругательств с отборной черносотенной терминологией. Так как точка зрения этих людей совпадала с общепринятой, я имел право писать о патриотизме в лучших традициях дореволюционного черносотенства. Включение этих слов в обвинительное заключение без упоминания контекста выглядит прямой диффамацией.

Великий немецкий писатель Томас Манн писал: «Мы знаем, что обращаться к массе как к народу – это толкнуть ее на злое мракобесие». Истинность этих слов подтвердилась в дни судебного процесса Бабицкого и др., и этому посвящены заметки «Возле закрытых дверей», предвзято истолкованные в обвинительном заключении. Речь шла о бесчинствах людей, которые должны были своей массовостью разыграть общественное мнение. Эти бесчинства были организованы на наших глазах спецработниками, и это не единственный пример не очень благородных и чистоплотных действий людей этой профессии.

Т. Манн писал далее в том же романе «Доктор Фаустус»: «Чего только не совершалось на наших глазах и не на наших глазах именем народа! Именем бога, именем человечества или права такое бы не свершилось». История нашей страны знает немало подтверждений этих выстраданных слов. Действия организованной толпы в те дни заставили меня вспомнить позабытое слово «чернь» и укрепило меня в мнении, что истинность убеждений не может проверяться их распространенностью, что убеждения масс часто бывают не только досадными заблуждениями, но и внушенными предубеждениями. В заметке приведены слова Чаадаева: «Здравый смысл народа вовсе не есть здравый смысл… не в людской толпе рождаются истины». Напомнив еще раз о своем разъяснении, какой смысл я вкладываю в этом случае в слово «народ», я хочу сказать следующее: эти слова относятся не только к документу «Возле закрытых дверей», а ко всему, о чем здесь говорилось и за что меня судят.

Сознание своей невиновности и убежденность в своей правоте исключают для меня возможность просить о смягчении приговора. Я верю в конечное торжество справедливости и здравого смысла и уверен, что приговор рано или поздно будет отменен временем[10].

От составителя

В августе 1970 года Илья Габай был этапирован в Кемеровский лагерь общего режима (Кемерово 28, п/я 1612/40). Только теперь, через 15 месяцев после ареста, после суда, нового следствия, этапирования, он получает возможность написать родным и друзьям.

И тут нельзя сразу не отметить, что первое же письмо из лагеря жене – после двух-трех вступительных фраз («Вот я и дома – после долгого путешествия по этапам») – начинается с упоминания о книгах: «…Книги довез благополучно. Остается только сохранить их – это довольно трудно; во всяком случае, риск увидеть вырванные страницы висит над моей душой как первородный грех. Отсутствие любви к книге едва ли не врожденное качество; людей, которые рвут книги (скажем мягко – “на папильотки”), можно только пожалеть и пр. и пр. – но боюсь, что, если это случится, никакие евангелические правильности не спасут меня от удрученности. И все-таки очень хорошо, что я мужественно довез весь этот неподъемный книжный груз: на месте выяснилось, что существует ряд ограничений, крайне огорчительных для меня. В первую очередь, это ограничение не только количества, но и состава бандеролей. Нельзя, оказывается, посылать книг, письменных принадлежностей и т. д. – их можно только выписать без ограничения через посылторг ‹…› Впрочем, попробуй, постарайся, а то я захирею, опущусь, оторвусь от духовной жизни и стану разводить парниковые огурцы на продажу».

Это на самом деле можно считать особенностью публикуемой здесь переписки: с самыми разными друзьями Габай больше всего делится размышлениями о литературе, философии, пишет о книгах, статьях, которые прочел и которые хотел бы получить, просит всех рассказывать о своих впечатлениях, о спектаклях, выставках, которые они посмотрели и которые ему в лагере недоступны. Можно подумать, что основное его время здесь было занято серьезнейшим чтением – перед нами словно литературовед или критик высокого уровня. А ведь надо иметь в виду, что в лагерных условиях на чтение можно было урывать от других занятий считанные часы, да еще после изматывающей физической работы. И читать (как и писать в день иной раз по несколько писем) по большей части можно было только при достаточном освещении, а солагерники зачастую не позволяли включать свет раньше или позже времени.

Конечно, в письмах нельзя было не оглядываться на лагерную цензуру, о многом приходилось умалчивать. По-настоящему рассказать о своей лагерной жизни Габай мог только во время свиданий жене. (И в письмах напоминал друзьям, что подробности они могут узнать от нее). Позволю себе сослаться здесь на свою дневниковую запись 6.12.70: «Поехал к Гале Габай, она вернулась из Кемерово, рассказывала о свидании с Ильей. Илья очень похудел и постарел, вид пожилого человека. Держится, как обычно, но не балагурит, не улыбается. Он работает на строительстве химзавода, дробит кувалдой какие-то цементные плиты. Не писал об этом, потому что не знал, о чем можно писать, боится, как бы не было нарушений. Норма практически невыполнима, и он ее не выполняет. В бригаде, где он был раньше, бригадир подбирал специалистов, и они хорошо зарабатывали, пользовались ларьком. А он не только ничего не зарабатывал, но даже задолжал государству. Теперь его перевели в другую бригаду. Кормят там плохо, конечно, три раза в день рыбная баланда, в обед с добавкой каши, перловой или овсяной. С собой ему не удалось унести ничего лишнего, хотя другие уносили; он долго не знал, как подступить к охраннику с этой просьбой, а когда подступил, тот отказал. Вообще Илья не позволяет себе связываться ни с вольными шоферами, которые иногда что-то провозят, ничего другого, что удается остальным. Народ там ужасный. Даже неплохие люди, попадая в такую обстановку, в эту голодуху, дичают; начинается воровство, отнимают друг у друга вещи. Его сразу же раздели. Сейчас он ходит в ватных брюках, в бушлатике, в валенках. Галя ему привезла телогрейку. Если он идет за посылкой, надо, чтобы с ним шел еще кто-то, иначе сразу отнимут. Говорит: “Я бы согласился на более строгий режим и на больший срок, лишь бы с другим народом”. Сейчас у него появилась пара более-менее близких ему уголовников, они друг с другом держатся. Начальство разное, есть откровенные фашисты. Зам. начальника по режиму сравнительно приличный человек, это он разрешил ему лишний день без выхода на работу. Прошла амнистия, но 190-й она, конечно, не коснулась. Условно-досрочное освобождение для него также исключено, потому что для этого нужно раскаяние. Некоторых еще отпускают “на химию” до конца срока, без конвоя. Он об этом мечтает. Работают 8 часов, в воскресенье выходной».

А вот как сама Галина Габай рассказывала о своем свидании с мужем в интервью 1974 года на радио «Свобода»: «Первое свидание меня поразило. Оно было через три месяца после того, как я видела Илью в Лефортовской тюрьме. В Лефортовской тюрьме он еще не изменился, он был таким, каким я его привыкла видеть… Через три месяца он стал неузнаваем… Я зарылась ему в грудь и потому даже не сразу разглядела его. А потом… отстранилась и вдруг увидела, что обнимала чужого человека. Я его не узнала»[11].

Можно лишь удивляться, как при всем этом Габай находил в себе силы еще и работать здесь над стихами. В лагере, как уже было сказано, возникла его последняя поэма «Выбранные места». Заглавие отсылает читателя к знаменитому сочинению Гоголя – поэма в самом деле задумана как воображаемая переписка с реальными друзьями. Упоминание о ней можно встретить во многих публикуемых здесь письмах. Некоторые главы ему удалось переслать друзьям в письмах, записав стихи прозаической строкой – лагерная цензура, против ожиданий, их пропустила.

Среди адресатов Габая в книге наиболее полно представлены его соученики и друзья по Педагогическому институту (МГПИ им. Ленина): Л. Зиман, М. Харитонов, Ю. Ким, Е. Гилярова, Г. Эдельман и др. Илья вначале учился здесь на дефектологическом факультете, где познакомился со своей будущей женой Галиной, после первого курса он перешел на историко-филологический факультет.

Последнее из известных нам писем Габая из лагеря адресовано в Тарусу известному правозащитнику А. Гинзбургу, поселившемуся там после окончания своего срока. В марте 1972 года переписка оборвалась: Габай был переведен в Москву, в Лефортово, на новое следствие.

Здесь воспроизведена, разумеется, лишь часть оказавшихся доступными нам писем, в том числе полученные от вдовы Ильи, Галины Габай-Фикен. В Москве собиранием их много лет занималась Галина Эдельман. Некоторые были получены в рукописях, некоторые были переданы нам в копиях. Первая небольшая подборка была опубликована в составленном ею, уже упомянутом здесь сборнике «Выбранные места» (М., 1994). В книге использованы также тексты, публиковавшиеся в сборниках «Стихи. Публицистика. Письма. Воспоминания» (Иерусалим, 1990. Составитель Г. Габай) и «…Горстка книг да дружества…» (Бостон, 2011. Составление и редакция Г. Габай-Фикен). В электронный формат значительную часть писем перевела Елена Гилярова.

Помимо обычных комментариев (имена, обстоятельства тогдашней жизни, личные отношения и т. п.), некоторые места в письмах потребовали особой расшифровки. Например, те, где окольно, иносказательно, чтобы обойти лагерную цензуру, упоминались романы Солженицына, Институт психиатрии им. Сербского и т. п.[12] Общеизвестные исторические события, имена, названия литературных произведений, имена персонажей и т. п., как правило, оставляются без комментариев.

Даты на своих письмах Илья Габай не всегда ставил, некоторые приходилось определять по штемпелю на конвертах или вообще приблизительно; в отдельных случаях получатели определяли их по ответам на свои письма.

Сокращения в текстах писем обозначены везде знаком ‹…›

Благодарим издательство за готовность поместить в книге подборку фотографий. Хотелось представить на них не только самого И. Габая, но и некоторых его корреспондентов. Качество снимков любительское, авторы в большинстве случаев неизвестны, даты можно указать только предположительно.

Письма из лагеря

Галине Габай

18.8.1970

Добрый день!

Вот я и дома – после долгого путешествия по этапам. Не могу похвастаться изобилием путевых впечатлений, да и те немногие впечатления, которые осели в памяти, – несколько специфичны, для дам, а значит, и для тебя, моя дражайшая супруга Галя, не то что неинтересны, но инородны. Скажу только, что на этапах я постоянно терял обретенных приятелей-попутчиков и, тем не менее, книги довез благополучно. Остается только сохранить их – это довольно трудно; во всяком случае, риск увидеть вырванные страницы висит над моей душой как первородный грех. Отсутствие любви к книге едва ли не врожденное качество; людей, которые рвут книги (скажем мягко – «на папильотки»), можно только пожалеть и пр. и пр. – но боюсь, что, если это случится, никакие евангелические правильности не спасут меня от удрученности. И все-таки очень хорошо, что я мужественно довез весь этот неподъемный книжный груз: на месте выяснилось, что существует ряд ограничений, крайне огорчительных для меня. В первую очередь, это ограничение не только количества, но и состава бандеролей. Нельзя, оказывается, посылать книг, письменных принадлежностей и т. д. – их можно только выписать без ограничения через посылторг ‹…› Впрочем, попробуй постарайся, а то я захирею, опущусь, оторвусь от духовной жизни и стану разводить парниковые огурцы на продажу.

Что тебе сказать о впечатлении от лагеря? Пока трудно что-нибудь путное сказать. Труд обычный; я всегда мечтал о физическом труде, и он есть у меня. Говоря серьезно, думаю, что втянусь, привыкну, скажется, может быть, школа Георгия Борисовича[13], и тогда я с гордостью смогу сказать о себе: да, ты сделал все по заветам своего любимого стихотворения: «только тех, кто любит труд, октябрятами зовут». Надо еще оглядеться, осмотреться, освоиться. Попадаются и очень хорошие ребята: начитанные, пишущие (как пишущие, говорить не стану – меня в суждениях тянет на вкусовые отталкивания, в основе которых – между нами и – увы! – конечно же, нескромность).

Очень удручает меня повальное отсутствие бескорыстия, попрошайничество просто из жадности и из тщеславия «сделать дело». Слава богу, у меня мало что есть; книг, наверно, не попросят. Да и не жаль совсем барахла – скверно видеть людей, которые клянчат просто так, без нужды.

Сейчас у нас карантин. Как долго он продлится – бог весть, но в это время ты не сможешь мне прислать бандероль (килограмм табаку) и, к глубокому моему огорчению, – приехать на свидание (с ним, говорят, и без этого очень острые проблемы). Как только можно будет, отпишу.

Чтобы покончить с делами, скажу сразу о том, что меня волнует. Насколько я выяснил, подписка здесь по полугодиям и на год. Стало быть, где-то в ноябре я смогу подписаться на январь и дальше.

И здесь возникают некоторые материальные разговоры. Деньги, которые я получу из тюрьмы, придут нескоро, а когда придут, их рационально использовать на ларек. Не исключено, что я более или менее длительное время не смогу на него заработать. Если я потрачу деньги на подписку в счет заработка, то, скорей всего, не смогу вообще рассчитаться. Поэтому самое лучшее, если бы ты смогла мне прислать к концу октября определенную сумму на подписку и включить туда еще дополнительные рублей 12 на сапоги. Это сняло бы все проклятые вопросы. Незачем и предупреждать тебя, что речь о присылке денег может идти только в том случае, если это никак не скажется на вашем с Алешкой[14] житье-бытье ‹…›

Теперь о книгах. Я прочел все в журналах, которые были со мной. Очень понравились мне Мориак, Айтматов, [нрзб], статьи в «Новом мире» и «Воплях»[15]. Я сначала жадно схватился за славянофильскую дискуссию, но потом она осточертела. Все цитировали и цитировали, а – умри, Денис! – лучше, чем в «Не наших» у Герцена, не скажешь. Вообще «Былое и думы» – умнейшая книга; мне очень жаль, что я ее со школьных времен перечел только сейчас. Зато перечел с упоением.

Со славянофилами вообще, кажется, трудно не впасть в одну из крайностей: или политграмоту, или в апологию всего русского. Уже есть примеры, как увлечение церквами почти исторгло из людской памяти существование, например, готики. Нечто подобное может случиться и сейчас. Станет пахнуть одной Русью, а такие запахи всегда не без последствий…

Но это между прочим.

А главное – я жду и жажду писем от всех ‹…› Скажи всем, чтобы писали мне побыстрее: иначе обязательно начну разводить парниковые огурцы. И пусть вкладывают в письма пустой конверт – иначе отвечать будет нечем ‹…›

Сердечный привет всем.

Целую Илья.

Алешке – особо.

Алеше Габаю

18.8.70

Приветик, сынок!

Сейчас я могу писать письма и получать их. Поэтому садись-ка, братец, за стол и пиши мне все о себе.

Скоро новый учебный год – я тебя с ним поздравляю. Очень был бы рад, если бы ты хорошо учился бы во втором классе. Много знать – это совсем неплохо. И хорошо бы резвился. Пиши мне обо всем, что у тебя происходит, какие ты прочел книги, с кем поссорился и с кем собираешься поссориться. Ну а я тебе буду отвечать. И еще. Неплохо бы тебе научиться защищать себя. Ты молодец, что не любишь обижать ребят. Обижать – это гадко. Но и себя постарайся не давать в обиду ‹…›

Крепко целую тебя, Алешка.

Папа

Семье Зиман[16]

18.8.1970

Дорогие бабушка и родители Анечки!

Сколько же можно не подавать о себе вестей? Я жду месяц, два, пять, десять, а вы не можете ни позвонить, ни приехать. Я еще понимаю Леню: у него все-таки министерские заботы, коллегия, план горит. Но вы-то, милые женщины, как вы-то можете так быстро и легкомысленно позабыть обо всем. Единственная моя надежда – Анька. Уж она, надеюсь, не подведет; уж она, уверен, все напишет.

Чем я занимался все эти месяцы? Тем же, чем любимые герои Лени из кинофильма «Ехали мы, ехали». Ехал и ехал, в перерыве читал (много, но не то, чего хотелось бы. И почему-то каждый раз вспоминал, как Леня после «8,5»[17] три раза с упоением смотрел «Ехали мы, ехали».

Я часто благодарно вспоминал вас всех и надеюсь, что вы не оставите меня своей дружбой. Но принципиально не буду вас ничего просить – все просьбы адресую только Аньке. Единственная моя просьба: будьте здоровыми, веселыми и молитесь за меня. Жду от вас письма и надеюсь, что небо ниспошлет мне легкое настроение ответить на него достойно. Обязательно отложите производственное совещание в министерстве, все заботы и хлопоты по дому и семье и напишите искренне любящему вас всех

Илье ‹…›

Дорогая Аннушка!

У меня к тебе есть большие просьбы:

1. Напиши мне сразу же большое письмо.

2. Если у тебя еще есть возможности и ты будешь покупать книги (например, Аннуя, Дюрренматта, первую серию «Всемирной литературы»), думай каждый раз: не забыла ли я адрес: Новолесная[18] и пр.

3. Оставь на этот же адрес открытки в магазинах Академии, на издания издательства «Искусство» (особенно на зарубежных драматургов).

4. Если ты встретишь своего товарища по 170-й школе В.Л., – отбери у него открытку на «Иудейскую войну» Флавия.

5. Главная просьба: пожалей бедного Берлиоза и не проливай подсолнечного масла.

Сделай все это, Аннушка, и я тебя полюблю еще сильнее, несмотря на твое претенциозное отчество.

Жду твоего письма и целую тебя. Илья.

В письмо обязательно вложи чистый конверт.

Галине Габай

28.8.1970

‹…› Пишу тебе второе письмо. Я уже восьмой день в зоне, немного огляделся – но ни тяжелее, ни легче не стало. Оказалось, что за время тюремных бдений я совершенно отвык от кино (там казалось, что я жадно кинусь на любое зрелище). Библиотека здесь бедная, на мой вкус – никакая. Книг, привезенных мною, должно хватить надолго (читаю я от силы часа два: спасает непраздная жизнь).

‹…› В предыдущем письме я наврал, что напишу по всем адресам, которые имею. У меня не хватило ни сил, ни фантазии: как-то трудно начать. Передай, бога ради, всем, что я буду аккуратнейшим образом отвечать – пусть мне поскорее пишут. Без писем как-то грустновато, и, кажется, они в общем-то могут подвигнуть меня на какую-то работу. В черновики свои (тюремные) я еще так и не залез. А там, возможно, есть неплохие начала стихов. Боюсь, еще долго не сумею залезть – пока и читаю не без некоторого волевого усилия. Но читаю все-таки регулярно: это прямо-таки род приятной епитимьи. ‹…›

Марку Харитонову[19]

2.9.70

Здравствуй, дорогой мой Марик!

И Галя[20], которая мне так и не написала.

Поезд шел в красноярском направлении (поезд, который вез меня сюда), и я почти до конца надеялся вновь попасть в те места, где я провел благословенные месяцы. (Я сейчас удивляюсь, что можно было в то красноярское лето не всегда чувствовать себя счастливым.)

Посмотреть «Иностранную литературу» мне, к сожалению, не удастся, поэтому твою оценку Гессе я могу воспринимать только на веру[21]. Но ты мне все равно пиши об этом со всеми подробностями – все это меня как раз и интересует в первую очередь. Я, кажется, объяснил тебе свою любовь к Томасу Манну: по-моему, среди всех парадоксальных изысков литературы нового времени он в конце концов на новом качестве утвердил и классические истины, и классическую неторопливость, обстоятельность разговора о них. «Доктора Фаустуса» в Ташкенте мне удалось перечитать дважды. Я, конечно, так и не уразумел для себя систему Шенберга, но книга целиком забрала меня. Прекрасно, когда на места становятся в конце концов такие понятия, как человечность – это при всех условиях человечность, а «Молот ведьм» – это при всех условиях «молот ведьм». А то меня недавно от интереса к Средневековью вело к апологии его. Такое уж действие витающей над головой модной идеи.

Я осознал для себя и успех «Мастера и Маргариты», имея в виду мифологические места: они просто-напросто, опять же, на новом качестве, возвратили нас к трезвому взгляду на вещи глазами человека XIX века – к взгляду на Христа глазами Ренана или Флобера. Перечитай, если будет время, «Иродиаду» Флобера: Понтий у Булгакова, по-моему, слепок с флоберовского Ирода.

Борхерта, выходившего лет 8–9 назад маленькой книжкой, я читал. Я помню, что он мне очень был по сердцу. Но в памяти остался только рассказ «По длинной-длинной улице».

Марик, что говорить, я был бы счастлив тебя видеть. Но выяснить, кого пускают, кого не пускают, мне пока не удается. Пиши мне почаще, дорогой мой, и пообстоятельнее. Ибо письма твои – бальзам.

Словом, будьте счастливы все и вспоминайте время от времени меня, многогрешного и любящего вас всех.

Илья.

Герцену Копылову[22]

Ответ на письмо от 4.9.70[23]

Дорогой Гера!

Вот видишь, как плохо сомневаться, доктор. Твой технический (технократический) скепсис оказался беспочвенным: письмо дошло благополучно и быстро, и я буду очень рад, если ты продолжишь эту успешно начатую традицию.

Ты меня засыпал заманчивыми названиями и именами авторов, но боюсь, что в ближайшее время мне их никак не удастся прочесть. Остается только облизываться и сожалеть о невозможности сказать что-нибудь умное и афористичное для потомков («Эти штуки сильнее “Фауста” Гете», «Евтушенко был и остается…», «Но все-таки местами произведение омрачено глубокими наслоениями фрейдовского комплекса» и пр.).

Послать ты мне ничего не можешь: это строго регламентировано, и Галя[24] тебе не уступит чести. Ничего, кроме писем, которые – всерьез – будут для меня большой радостью: я научился их ценить. Сообщай побольше о себе. Если твоим успехам в физике я могу радоваться лишь заочно, то к хорошим стихам, которые ты, надеюсь, пишешь, я при всей профессиональной зависти могу отнестись с некоторым пониманием дела. Шли, что есть и что можешь.

Жизнь здесь течет потихоньку, несколько медленнее, чем в тюрьме. Из этого я делаю вывод, что скорость времени обратно пропорциональна охватываемому глазом пространству и прямо – количеству читаемых книг. Нельзя ли приспособить это наблюдение в какой-нибудь ваш реферативный журнал?

Читается мне здесь действительно немного, иногда с усилием, но я надеюсь войти в физический ритм, обрести второе дыхание и пр. Вот годы у меня, правда, уже большие. Но все это ничего. Вот меня насторожили последние строки твоего письма: «Не унывай, брат, (цитирую), держи хвост коромыслом, не бери с нас, грешных, пример». И Галя мне писала, что ты утомлен и грустен. Мне отсюда мало что понятно, бодрых слов у меня не получится, но я верю, что физики не разучились шутить. Надеюсь, что у тебя все не очень плохо? Во всяком случае, очень искренне желаю тебе этого. Не забывай моего дома: там тебе все рады. И не забывай меня – пиши иногда.

С тем я тебя обнимаю дружески.

Илья.

Кланяйся от меня всем, кто будет в поле твоей видимости. Сынишке твоему – приветик. Илья.

Марку Харитонову

15.9.70

Дорогой мой Марик!

Ты положительно даешь мне уроки сердечности и обязательности в переписке. И уроков я этих не забуду. Хотел бы поклясться на чемнибудь в том, что буду писать всегда, но решил не клясться всуе. Вот только жаль, что не могу всерьез поддержать твой разговор: я читал только «Новый мир» и «Вопросы литературы» за 1969 год, а все, что печаталось в 1970-м, безнадежно выпало из моего интеллектуального багажа. Журналы эти я держу в недосягаемом для меня месте – на складе, так как они прочитаны и все держать в спальне нельзя. То, что запомнилось: из прозы – «Белый пароход», Мориак, письма Цветаевой (я их раньше читал), из статей – Гулыга о мифотворчестве, рецензия на книгу Каждана о Византии, статья о Хайдеггере, статья Апта о языке «Иосифа…», Ахматова о Пушкине (последнее не очень интересно, по-моему; по крайней мере, в сравнении с «Моим Пушкиным»), дискуссия о славянофилах (неинтересная сразу же после Янова) и пр.

О Фалладе[25] ты пишешь очень грустные вещи. Я знаю об этом немного, кажется, из воспоминаний Федина. Я немножко попытался отрешиться от исторической дистанции (в свете которой Фаллада, конечно же, трагичен). Вот я и представил себе эту «трагедию» в свете кремационных печей или хотя бы судеб его собратьев – от «трагедии» остаются, естественно, самые обычные атрибуты на такой случай: запой, невозможность свободного творчества. Впрочем, я мало знаю Фалладу: «Маленького человека…», к которому равнодушен, и «Каждый умирает в одиночку» – любимую, но не перечитанную книгу моего детства. А «Волка среди волков», боюсь, я путаю с Апицем.

Очень хочется почитать Лема. Я не могу судить из такого далека, но никогда не ставил знак равенства между тенденцией (духовной) ХХ века и фашизмом. Леверкюна[26] ведь погубило отсутствие Девятой симфонии (в Германии 40-х годов, я полагаю, как раз процветала опошленная вариация Героической, так должно было быть, по некоторым моим соображениям). Собственно, об этом ведь постоянно и говорит Цейтблом – молчок, пристанище, та порода людей, от которой я по суетливости своего характера отстал, но надеюсь прибиться. Это ведь теперь мой любимый положительный герой.

Когда я писал о ХХ веке (о его литературе), я имел в виду не тематику, а спекуляцию на парадоксе, эксплуатацию (воспользуюсь модным термином) мифа, отход в лучших своих проявлениях к исчерпанной линии Вольтера, Свифта и других. Этим отмечены не только Орвелл, Замятин, а и лучшие из лучших современников – Фриш, Дюрренматт, даже Камю, которого я как раз сейчас перечитываю.



Поделиться книгой:

На главную
Назад