Пылающая кровь, как мы видим, не мешала юному бунтарю, стиснув зубы, корпеть над скучными контрапунктами и итальянскими речитативами, а любовь к свободе отважно демонстрировалась им в уютных венских салонах, завсегдатаем которых он стал в 1790-е годы. Перед тронами же Бетховен ратовал не столько за «правду», сколько за музыку, значившую для него больше всяких политических сентенций.
Как ни странно, нарочито смелое и нередко вызывающее поведение молодого Бетховена имело успех в просвещённых кругах Вены, сохранявших симпатии к либеральным идеям, невзирая на смену власти в Австрии и тревожную военно-политическую обстановку в Европе. В воздухе носилась жажда обновления, обществу требовались властители умов, герои, вершители судеб или хотя бы законодатели мод. Революция тоже была в моде, хотя следовать такой моде в Вене времён императора Франца становилось уже опасно. Однако молодёжь, в том числе аристократы, сверстники Бетховена или люди, немногим старше его, отвергали «старый режим» даже в его внешних проявлениях, одеваясь, причёсываясь, общаясь и танцуя так, как это было принято в республиканском Париже. Франция оставалась законодательницей новых веяний. И раз уж нельзя было перенять республиканские ценности — «Свобода, равенство и братство», — то внешние признаки оппозиции старому режиму были налицо. В России император Павел пытался запретить носить фраки, жилеты и круглые шляпы, в которых ему мерещился признак вольнодумства. Но в Австрии эти и другие новшества быстро прижились.
Молодые дамы с удовольствием следовали вызывающе эротичной «голой моде», появляясь на светских приёмах и балах в полупрозрачных платьях, напоминающих греческие хитоны, и в атласных туфельках, делавших их походку бесшумной и скользящей. Вместо барочных сооружений из собственных и накладных волос на головках красавиц воцарился искусно созданный «беспорядок» кокетливых локонов и выбившихся из-под ленты прядей. Кавалеры щеголяли завитками «а-ля Титус» на гордо поднятой голове, которую поддерживал туго завязанный белоснежный шейный платок. Вместо старинных сюртуков и богато расшитых камзолов в обиход вошли «демократичные» однотонные фраки — правда, пока ещё самых разных расцветок (диктатура чёрного цвета завладела мужской модой позднее, к 1840-м годам). Некоторые поклонники романа Гёте «Страдания молодого Вертера» копировали цвета одежды любимого героя: синий фрак и жёлтый жилет. Короткие штаны-кюлоты, шёлковые чулки и узкие туфли всё ещё были обязательными на балах и великосветских приёмах, но, отправляясь на прогулку, молодой щёголь начала 1800-х годов надевал длинные светлые панталоны (а то и обтягивающие лосины) и сапоги — так оно выглядело мужественнее и героичнее. В этом смысле «санкюлотами», то есть людьми, не носившими кюлоты, могли назваться и многие венские аристократы, сверстники Бетховена.
Молодой Бетховен прекрасно вписывался в эту атмосферу элегантной вольности, где равно приветствовались как декларативно-эффектные жесты, так и неподдельная новизна мыслей, слов, ощущений. И того и другого у него хватало с избытком. Ранние биографии и мемуары пестрят различными анекдотами о дерзких выходках своенравного баловня венских меценатов, но нет упоминаний о том, что после того или иного эпатажного поступка свет от него отвернулся. Именно в качестве «благородного дикаря» он имел наибольший успех, и порой его просто провоцировали на очередную резкость и даже грубость, которая оживляла чинную обстановку званого вечера и давала пищу для сплетен и разговоров, — как если бы на паркет гостиной вдруг выскочил настоящий, никем не приручённый лев.
«Для таких свиней я не играю!» — рявкнул он однажды, захлопнув рояль, когда некий аристократ вздумал во время его выступления пошептаться с хорошенькой соседкой (об этом инциденте сообщил в своих мемуарах Фердинанд Рис). И никакие извинения не могли вернуть оскорблённого упрямца за инструмент.
Вообще Бетховен очень не любил с кем-либо состязаться; он слишком серьёзно относился к своему искусству. Но раз уж приходилось мериться силами, пощады соперникам не было.
Один из таких соперников, аббат Йозеф Гелинек, отправлялся на состязание с молодым Бетховеном, рассчитывая хорошенько проучить этого выскочку и наглеца. На другой день он возбуждённо рассказывал отцу Карла Черни: «Это не человек! Это — чёрт! Он способен переиграть хоть кого!»…
Весьма показательным было посрамление прославленного виртуоза и композитора Даниеля Штейбельта, заехавшего в Вену по пути из Парижа. Дело происходило в салоне графа Морица фон Фриса (бывший дворец Фриса расположен на Йозефсплац, напротив памятника императору Иосифу II). Штейбельт, имевший успех со своими эффектными пьесами, в которых он часто подражал шуму ветра, раскатам грома и прочим внемузыкальным явлениям, иронически высказался насчёт композиторского мастерства Бетховена. Задетый за живое Бетховен рассвирепел и немедленно начал импровизировать на совершенно шутовскую тему — басовую партию из квинтета Штейбельта, да ещё перевёрнутую вверх ногами. Оскорблённый Штейбельт поклялся больше никогда не выступать в одной аудитории с Бетховеном.
Врагов он себе таким поведением, конечно, нажил немало и прекрасно об этом знал. Однако у него всегда находились преданные друзья и заступники, прощавшие ему любые срывы. Та эпоха нуждалась в гениях и умела восхищаться ими не спустя годы после их смерти, а тогда, когда они были юны, дерзки и готовы штурмовать любые преграды.
Между тем главный трон в музыкальной «империи» не давался тогда легко никому — даже Бетховену.
Казалось бы, после смерти Моцарта и очередного отъезда Гайдна в Лондон на место законного наследника обоих гениев мог претендовать только он, триумфально одолевший всех венских и заезжих виртуозов. Но для того, кто желал бы встать вровень с Моцартом, этого было пока недостаточно. А после того, как летом 1795 года в Вену возвратился Папа Гайдн, положение стало гораздо более интересным и интригующим.
До своего второго английского путешествия Гайдн казался персонажем времён даже не императора Иосифа, а Марии Терезии. Он и внешне выглядел таковым — со своим пристрастием к парикам и камзолам. Такой же зачастую представлялась и его музыка, которая нравилась абсолютно всем, от служанок до императриц, — но при том никогда не стремилась выйти за рамки благопристойного. Гайдн как будто бы добровольно наложил на себя обязательство в духе древнегреческих стоиков: «ничего сверх меры». Но те, чьи сердца жаждали потрясений, предпочитали обратиться к Глюку и Моцарту, а любители чувственных звуковых наслаждений упивались мелодиями итальянцев — Сарти, Чимарозы, Галуппи, Паизиелло, Паэра. Новые веяния доносились из Франции вместе с операми Гретри, Мегюля, Керубини, в которых драматическое уживалось с пикантным и забавным.
И вдруг из Англии вернулся какой-то новый, незнакомый, словно бы обретший вторую молодость Гайдн. Он посвежел лицом, слегка осовременил стиль своей одежды (без кружев и галунов), начал иногда ронять английские слова в разговоре и подписывать свои письма «
Гайдн по-прежнему оставался на людях простым, любезным и добросердечным, только никого его скромность не могла уже ввести в заблуждение. Все знали — и он сам знал — что после английских триумфов он сделался патриархом всей европейской музыки. Ни в Европе, ни даже в мире не было композитора, более знаменитого и любимого, нежели Гайдн.
Вот, собственно, с кем теперь пришлось волей-неволей соперничать молодому Бетховену. При этом старший мастер поставил себя так, что вступить с ним в сколько-нибудь явную борьбу было невозможно: Папа Гайдн никогда не давал повода к каким-либо конфликтам. Он был выше любых интриг и амбиций и, напротив, всегда старался помочь своему бывшему ученику.
Первые публичные выступления Бетховена в Вене состоялись ещё до возвращения Гайдна — 29 и 30 марта 1795 года в придворном Бургтеатре (во время Великого поста в театральных залах вместо спектаклей давали концерты). Предпасхальные концерты нередко бывали благотворительными и привлекали огромное количество слушателей; зал всегда был заполнен и даже переполнен. Основанное Флорианом Леопольдом Гассманом Общество помощи вдовам и сиротам музыкантов процветало под руководством Антонио Сальери, питомца Гассмана. Никакой личной выгоды Сальери от этого не имел. Он даже отнюдь не всегда включал в программу концертов свои собственные произведения.
В мартовских концертах 1795 года исполнялись два произведения учеников Сальери: оратория 23-летнего композитора Антонио Казимира Картельери «Иоас, царь Иудейский» и фортепианный концерт 24-летнего Бетховена. Трудно сказать, какой именно концерт он играл, Первый или Второй. Второй, более моцартовский по стилю, был написан раньше, но многократно переделывался и в итоге получил более поздний номер. Первый же, написанный вслед за Вторым, отличался броской виртуозностью. При повторении программы 30 марта Бетховену предоставили возможность выступить с сольной импровизацией — это был его «конёк», и нетрудно вообразить себе, с каким энтузиазмом встретила этот номер публика.
На следующий день, 31 марта 1795 года, Бетховен вновь играл в Бургтеатре, но на сей раз чужую музыку, что случалось в его жизни крайне редко, а в открытых выступлениях — почти никогда. Однако повод был особенным: вечер был посвящён памяти Моцарта и устроен его вдовой Констанцей (сбор шёл в её пользу и в пользу двух их сыновей). Исполнялась одна из последних опер Моцарта — «Милосердие Тита». А между двумя актами, в антракте, Бетховен играл фортепианный концерт Моцарта ре минор — возможно, наиболее близкий ему по внутреннему трагизму. В первой и последней частях Бетховен соединил музыку Моцарта со своей, поскольку имел на это полное право: каденции, где оркестр умолкал, а виртуоз играл соло, в то время обычно сочинялись самим исполнителем. Эти каденции Бетховена сохранились, и они действительно более бетховенские, нежели моцартовские по духу и стилю. Однако то, что Констанца из всех музыкантов Вены, где жили тогда несколько непосредственных учеников Моцарта, выбрала для участия в таком концерте именно Бетховена, говорит о том, что уже в 1795 году его считали «королём» среди пианистов. А может быть, фрау Констанца вдруг вспомнила бедного, полуголодного, хмурого боннского мальчика, который явился в их квартиру в апреле 1787 года и сумел удивить даже скептически настроенного Вольфганга?.. Теперь вдова Моцарта как бы подтверждала право Бетховена считаться если не учеником, то законным преемником Вольфганга Амадея в искусстве. А это многое значило, прежде всего для Бетховена.
Гайдн также не преминул пригласить Бетховена принять участие в своём концерте, устроенном 18 декабря 1795 года в Малом Редутном зале дворца Хофбург. Программа была весьма обширной и включала три новые «лондонские» симфонии Гайдна, вокальные произведения (об этом можно судить по фамилиям двух упомянутых в афише итальянских певцов) — и фортепианный концерт Бетховена. Который из двух — вновь неизвестно.
Дебютировать в наиболее ответственных жанрах вроде симфонии или оратории Бетховен пока себе не позволял. Этот гордый и амбициозный молодой человек выстраивал свою карьеру с завидной самодисциплиной. Нельзя было торопиться, нельзя было делать ничего случайного. И нельзя было слишком уж обольщаться восторгами друзей: ты — гений, тебе всё подвластно! Он-то сам понимал, что — не всё. Послушав последние симфонии Гайдна, Бетховен, должно быть, пересмотрел свои прежние взгляды на оркестровое письмо, ибо в них содержались такие приёмы, каких не использовал ещё ни один современный мастер. Состязаться на данном поприще с Гайдном мог лишь равный ему в мастерстве. Поэтому наброски симфонии остались лежать в эскизах Бетховена, дожидаясь того момента, пока композитор не скажет себе: теперь — можно.
Гайдн, умевший играть едва ли не на всех инструментах, никогда не достигал исполнительского уровня концертирующих виртуозов ни на фортепиано, которым владел лучше всего, ни на скрипке, за которую обычно брался в ансамбле. У Бетховена со скрипкой дело так и не заладилось, несмотря на все его попытки наверстать упущенное в детстве. Он пытался брать уроки у своих приятелей-скрипачей, но те приходили в ужас от его интонации и аппликатуры, а самый задушевный друг, Карл Аменда, честно взмолился, когда Людвиг в очередной раз терзал скрипку: «Сделай милость, перестань!..» Зато за фортепиано Бетховен чувствовал себя как умелый полководец во главе победоносной армии. И если как композитор он ещё не мог встать вровень с Гайдном, а то и выше его, — то, наверное, стоило попробовать утвердить своё первенство там, где старый учитель не был ему помехой. Вену молодой виртуоз уже покорил. Теперь можно было подумать о завоевании соседних городов и стран, примерившись к карьере гастролирующего артиста.
Странствующий виртуоз
Карьера виртуоза была хлопотной и нелёгкой, но в случае успеха сулила и славу, и деньги, которых нельзя было заработать даже на посту капельмейстера и тем более добыть гонорарами или уроками. Профессия импресарио в XVIII веке только-только возникла и практиковалась прежде всего в оперных театрах. В сфере же концертной жизни подобные «менеджеры» только начали появляться, причём поначалу во Франции и в Англии. Но у гастролирующих виртуозов импресарио обычно не было; они всё устраивали сами. Застенчивым и обидчивым скромникам эта профессия не годилась. Однако и самонадеянный грубиян мог потерпеть фиаско, поскольку, прибыв в незнакомый город, а то и в чужую страну, нужно было постараться понравиться всем: и властям, и оркестру, и публике.
Хорошо, если гастроли бывали основательно подготовленными и в городе, куда прибывал странствующий артист, его уже ждали. Ещё лучше, если у гастролёра имелись весомые рекомендательные письма. Но всё равно хлопот было много. На проведение публичного концерта обычно требовалось разрешение полиции либо муниципалитета. Если исполнялись произведения с текстом, они подлежали цензуре, равно как и афиши. Ну, и всё прочее: гостиница, инструмент, оркестр, оплата освещения и переписчиков нот, афиши, объявления в газетах, визиты к влиятельным лицам и к местным коллегам. Билетами тоже приходилось торговать прямо у себя в гостинице. Иногда при виртуозе находился помощник, бравший на себя хотя бы часть этих тягот. Некоторые музыканты гастролировали дуэтами. Это могли быть братья (друзья Бетховена — кузены Ромберги), сёстры (Констанца Моцарт и её сестра, примадонна Алоизия Ланге), супруги (скрипач Людвиг Шпор и его жена Доретта, арфистка), учитель с учеником (Муцио Клементи с Джоном Филдом). Одинокому гастролёру приходилось, конечно, труднее. Зато в случае успеха весь гонорар доставался только ему.
Бетховен, в отличие от Моцарта, похоже, не слишком любил путешествия как таковые. Многочасовая тряска в почтовой карете, ночлег где попало, скверная еда в трактирах, необходимость постоянно следить за своим кошельком и баулом, надоедливые попутчики, теснота, вонь и пыль… Скорее всего, у него должны были остаться самые тягостные впечатления от обеих его поездок из Бонна в Вену. Тем не менее в 1795 году он начал задумываться о больших гастрольных турне.
Поначалу эти планы носили едва ли не фантастический характер. Так, в найденном лишь в 2012 году письме другу юности Георгу фон Струве, поступившему ещё в Бонне на русскую дипломатическую службу и оказавшемуся в 1795 году в Петербурге, Бетховен 17 сентября того же года писал:
Зато идея поездки в Россию, при всей её внешней экстравагантности, выглядела не столь уж нереалистичной. Придворная капелла и итальянская опера в Петербурге считались едва ли не лучшими в Европе. Весьма неплохо чувствовали себя в России и немцы, у которых были своя публика и свой круг общения. Петербургу немногим уступала Москва, где тоже знали толк и в опере, и в инструментальной музыке, в том числе немецкой.
Мысль о поездке в Россию могла возникнуть у Бетховена через общение с его русскими знакомыми, в число которых, помимо посла Андрея Кирилловича Разумовского, входили и другие люди — например, обаятельная супружеская пара Броун, прибывшая в Вену как раз в 1795 году. Бригадиром русской военной миссии был назначен граф Иван Юрьевич Броун-Камус (1767–1827), женатый на Анне Маргарете (Аннете) фон Фитингоф-Шель (1769–1803). Граф Броун происходил из рода обрусевших ирландцев, а его жена была дочерью екатерининского вельможи, который считался некоронованным королём Риги. Именно с этой парой Бетховен по-настоящему подружился. Броуны были его сверстниками и, вероятно, не страдали аристократическим высокомерием. Супругам Броун посвящён ряд ранних произведений Бетховена, причём в тексте посвящения трёх Трио ор. 9 композитор даже назвал Броуна «первым меценатом моей музы». Трудно сказать, не обиделся ли на это князь Лихновский, который поддерживал Бетховена с 1793 года. Но, видимо, Броун оказался либо щедрее, либо восторженнее. Ведь все посвящения такого рода тогда оплачивались, хотя сумма вознаграждения зависела от доброй воли мецената. Помимо трёх трио Броуну посвящена виртуозная Соната № 11 (опус 22), в первой части которой можно уловить отзвуки военных барабанов и солдатских песен. Позднее Броун получил также посвящение вариаций для фортепиано и виолончели на тему дуэта Памины и Папагено из «Волшебной флейты» Моцарта — возможно, с намёком на его семейное счастье. Но счастье внезапно кончилось в 1803 году, когда безвременно скончалась Аннета Броун. Бетховен не остался безучастен к горю друга и покровителя, посвятив ему Шесть песен на стихи Геллерта — цикл религиозных песнопений, проникнутый духом мужественного смирения.
Аннета Броун получила свою долю посвящений: три сонаты для фортепиано, изданные под ор. 10 (№ 5, 6, 7) — из них лишь последняя, ре мажор, довольно трудна для исполнения. Но она же содержит одну из вершин музыки молодого Бетховена — потрясающее
С именем графини Аннеты Броун связаны также два фортепианных вариационных цикла Бетховена, один из которых написан на настоящую русскую тему — вариант «Камаринской». В названии произведения сказано, что это тема русского танца из балета Враницкого «Лесная девушка». Однако чех Павел Враницкий заимствовал симпатичную плясовую тему у хорватского скрипача Ивана Ярновича, который привёз её в Вену из Петербурга, где прожил несколько лет. «Камаринская» была одной из немногих русских мелодий, которую знали во всей Европе. И, конечно же, Бетховен неспроста посвятил вариации на эту тему супруге русского дипломата.
Но ни в Россию, ни в Италию он не поехал ни в 1790-х годах, ни позже.
Куда более разумный план путешествия разработал для Бетховена в 1796 году князь Карл Лихновский: Прага — Дрезден — Лейпциг — Берлин. Если бы этому маршруту нужно было бы придумать эффектное название, то вполне подошло бы «По следам Моцарта». Ведь весной 1789 года тот же самый Лихновский повёз Вольфганга Амадея именно по перечисленным городам: Дрезден — Лейпциг — Берлин, а на обратном пути была и столь любимая Моцартом и любившая его Прага.
Та давняя поездка оказалась не вполне удачной. Князь, вероятно, затеял её из лучших побуждений, надеясь помочь Моцарту поправить его скверные финансовые дела. Даже деньги на дорогу Моцарту пришлось занимать, хотя он и без того был весь в долгах. Безусловно, путешествие помогло Вольфгангу Амадею немного развеяться. Но разбогатеть путём выступлений и заказов Моцарту вновь не удалось. Он давно уже не был вундеркиндом, а его музыка казалась слишком сложной. Понять, что такое Моцарт, оказался неспособен даже прусский король Фридрих Вильгельм II, который сам играл на виолончели и культивировал у себя в Берлине и в Потсдаме камерную музыку. Вдобавок отношения Моцарта с Лихновским под конец испортились. Ведь, с одной стороны, князь и композитор были собратьями по масонской ложе и должны были общаться не как меценат и его подопечный, а как два равноправных спутника (они и по возрасту были сверстниками). Но, с другой стороны, их положение в свете и материальные возможности были совсем не равны. В общем, после смерти Моцарта у Лихновского, вероятно, остался горький осадок от той злополучной поездки и от печального финала его дружбы с великим человеком. Похоже, князь Лихновский решил переписать историю набело, предложив тот же маршрут другому своему протеже — Бетховену и словно бы загладив ощущавшуюся все эти годы тайную вину перед тенью безвременно ушедшего Моцарта.
В Праге они оказались в феврале 1796 года, в разгар Великого поста и концертного сезона. Остановились в гостинице, расположенной в Малостранской части города, за Карловым мостом, в старинном доме «У Золотого единорога» — двенадцатью годами ранее там жил Моцарт. Обойтись без этих воспоминаний князь Лихновский, похоже, никак не мог, но выбор определялся и другими резонами. В отличие от Старого города здесь говорили преимущественно по-немецки, поскольку испокон веков в Мала-Страна селились торговцы, а затем и аристократы из Австрии и Германии.
Лихновский обещал пражанам нечто неслыханное: музыканта, способного затмить самого Моцарта. В это никто не желал верить — не только потому, что такое казалось совершенно немыслимым, но и потому, что Моцарта здесь обожали и лелеяли память о нём. Во время своих приездов в Прагу он получал то, чего так и не сумел найти в Вене: сердечную заботу, искреннее преклонение, дружеское желание побаловать гостя, а главное — понимание его музыки, которая венским знатокам и любителям часто была, как признавал император Иосиф, не по зубам.
Бетховена тоже принимали очень любезно. Эти милые люди, граф Кристиан Кристоф Клам-Галлас и его невеста, прелестная графиня Клари, немного велеречивый профессор Франтишек Нимечек, певица Йозефа Душек — все были с ним чрезвычайно предупредительны, добры и щедры на улыбки и комплименты. Графиня Клари даже позволила называть её просто по имени, Жозефиной. Она хорошо пела и мило играла на фортепиано и мандолине. Бетховен написал для неё несколько нетрудных мандолинных пьес, причём на одной из них (медленной, серьёзной и проникновенной) написал посвящение:
Всё это было чудесно и трогательно, но, когда Бетховен сбросил с себя обольстительные чары галантности и предстал, наконец, самим собой, огласив местные залы не салонными пустячками, а мощными звуками произведений, которые ни с какими другими ни сравнить, ни спутать было нельзя, Прага изрекла свой вердикт: дескать, «он покорил наши уши, но не наши души. Поэтому он никогда не заменит нам Моцарта».
Постоянные сравнения с безвременно умершим кумиром пражан начали действовать ему на нервы, и порой он срывался, когда его задевали совсем уж за живое.
«Бетховен, вы, наверное, хорошо знаете оперы Моцарта?» — простодушно поинтересовалась одна пражская дама. Ответ был обескураживающе надменным: «Нет, мадам, я совсем их не знаю и вообще не интересуюсь чужими произведениями, чтобы не навредить моей оригинальности!..» Шокированная собеседница даже представить себе не могла, насколько глубоко этот наглый грубиян знал оперы (и не только оперы) Моцарта — он буквально пропустил их через себя, сидя за партией альта в боннском оркестре, сочиняя вариации на темы из «Фигаро», «Дон Жуана» и «Волшебной флейты» и даже переписывая целыми страницами моцартовские сочинения, чтобы проникнуть в тайну его непостижимого мастерства…
И всё-таки он произвёл на пражан сильное впечатление. Ещё в феврале 1796 года, то есть в начале своего пребывания в Праге, Бетховен писал в Вену брату Иоганну Николаусу: «Дела мои идут хорошо, как нельзя лучше. Своим искусством я обретаю друзей и уважение, чего же большего мне ещё желать? Да и денег на сей раз я получу достаточно».
Бетховен оказался куда более напористым и практичным гастролёром, чем Моцарт, творивший волшебство на клавишах, но не умевший преподнести себя как «звезду». Успокоенный князь Лихновский решил, что этот молодой человек больше не нуждается в его опеке, и вскоре отбыл назад, в Вену. А Бетховен продолжил путь в германские земли, в Саксонию и Пруссию.
За успехами бывшего придворного органиста боннской капеллы внимательно следил из Гетцендорфа под Веной не кто иной, как эрцгерцог Максимилиан Франц, курфюрст-архиепископ Кёльнский. Вероятно, они должны были вновь встретиться в начале 1794 года, когда курфюрст прибыл в Вену, однако нет никаких свидетельств о том, где, как и когда такое свидание могло состояться. Возможно, Бетховен ездил к нему в Гетцендорф; этого требовали по крайней мере светские приличия. То, что Бетховен намеревался посвятить своему бывшему князю Первую симфонию, говорит о том, что контакты между ними существовали. Но формально их почти ничто уже не связывало. Эрцгерцог не собирался ни навязываться строптивцу в покровители, ни мешать ему делать карьеру (то, что из юноши всё-таки что-то вышло, видимо, приятно удивляло самого Макса Франца). Пока что доверенные лица слали скучавшему в своём загородном замке Максу Францу известия о том, куда Бетховен отправился и как его принимали. Так, гофмаршал курфюрста Август Шамберлен фон Шаль писал Максу Францу из Дрездена 24 апреля 1796 года: «
К сожалению, о пребывании Бетховена в Дрездене известно немного и ещё меньше о том, что он делал в Лейпциге — городе, который был славен не только именами великих музыкантов, работавших здесь, но и ежегодными весенними ярмарками. Насколько это известно, публичных концертов он там не давал, иначе о них сохранились бы какие-то упоминания в переписке и мемуарах современников. Возможно, он играл в частных домах. И вряд ли можно усомниться в том, что Бетховен посетил обе церкви, в которых служил Иоганн Себастьян Бах, — Томаскирхе и расположенную минутах в десяти ходьбы от неё Николаускирхе. Баховскую должность городского музикдиректора и кантора школы Святого Фомы занимал до 1789 года Иоганн Фридрих Долес, ученик Баха (в 1796 году Долесу исполнился 81 год, а в следующем году он умер). Преемником его стал Иоганн Адам Хиллер, хороший композитор, но человек уже тоже немолодой — ему было 64 года, и Бетховену он годился в музыкальные «деды» (учеником Хиллера был Неефе). Встречался ли с ним Бетховен, неизвестно.
Из Саксонии путь гастролёра лежал в Пруссию, которая с начала XVIII века была самостоятельным королевством. Король Фридрих II Великий умер в 1786 году, но и десятилетие спустя после его смерти Берлин и Потсдам — город, где находилась любимая королевская резиденция Сан-Суси, — сохраняли живой отпечаток личности этого властителя и человека. Прусский король мог всё: переписываться и общаться с Вольтером, давать концерты на флейте и сочинять музыку, писать стихи и оперные либретто (правда, их приходилось потом переводить с французского на немецкий), руководить работой своих архитекторов, муштровать армию и лично вести её в многочисленные сражения… К концу жизни «старый Фриц» заметно сдал. Его начали сравнивать с безумным библейским царём Саулом, разогнавшим всех истинных друзей и впавшим в саморазрушительную воинственность.
Визит Бетховена пришёлся на период правления племянника Фридриха Великого — Фридриха Вильгельма II. В 1796 году этому монарху исполнилось 52 года, а через год он скончался. Он не был полководцем, как его дядя, и предпочитал вести жизнь венценосного гедониста. Любопытно, что в 1810-х годах из Франции начали распространяться пикантные сплетни о том, что якобы Бетховен был внебрачным сыном либо Фридриха Великого, либо Фридриха Вильгельма II. Но если Фридрих Великий вообще не интересовался женщинами, то его племянник питал к ним страсть, хотя, разумеется, к рождению Бетховена был совершенно непричастен. Впрочем, в 1796 году эта фантастическая генеалогия никому ещё не приходила в голову.
От великого дяди король унаследовал любовь к искусству и особенно к музыке. Но в отличие от «потсдамского флейтиста» Фридрих Вильгельм выбрал инструмент более солидный — виолончель. Король присвоил звание придворного композитора самому знаменитому маэстро виолончели того времени, Луиджи Боккерини, который жил в Мадриде. К моменту приезда в Берлин молодого Бетховена при дворе короля работали два брата-виолончелиста: французы Жан Пьер Дюпор (собственно, учитель Фридриха Вильгельма II) и Жан Луи Дюпор. Оба были уже весьма зрелыми музыкантами: старшему брату в 1796 году исполнилось 55 лет, а младшему — 47, причём именно Жан Луи считался лучшим виолончелистом в Европе. С Жаном Луи Дюпором Бетховен сыграл две свои сонаты для фортепиано и виолончели ор. 5, посвящённые королю Фридриху Вильгельму II.
Как свидетельствовал всё тот же гофмаршал эрцгерцога Макса Франца, Август фон Шаль, король весьма благосклонно отнёсся к новой знаменитости. Бетховен выступал перед королём несколько раз, и в ансамбле с Дюпором, и как солист-импровизатор — это было очень значительным успехом. Возможно, у короля появились более серьёзные виды на Бетховена. Карл Черни обронил в своих мемуарах не совсем ясную фразу о том, что Бетховен «отклонил приглашение короля». Было ли это всего лишь приглашение остаться в Берлине с перспективой занять должность придворного пианиста, композитора или даже капельмейстера? А может быть, какая-то должность была ему предложена уже в 1796 году?..
Начиная с 1775 года пост капельмейстера при прусском дворе занимал очень неординарный человек — композитор, писатель и музыкальный журналист Иоганн Фридрих Рейхардт. Журналистика его и погубила: съездив в 1792 году во Францию, он издал в следующем году книгу очерков «Доверительные письма о Франции», где вполне одобрительно отзывался о революции. Книга была подписана псевдонимом
Судьба иногда любит забавные рифмы. Мы не знаем, насколько серьёзно стоял в 1796 году вопрос о замене уволенного «революционера» Рейхардта ничуть не менее оппозиционно настроенным Бетховеном. Но та же пара волей-неволей оказалась в том же положении на рубеже 1808–1809 годов, когда Рейхардта в очередной раз уволили с должности капельмейстера — теперь уже при дворе короля Вестфалии Жерома Бонапарта, и занять это место было предложено Бетховену. Рейхардт приложил тогда все усилия для того, чтобы назначение не состоялось.
Почему Бетховен в 1796 году отклонил берлинское предложение, можно лишь гадать, основываясь либо на анекдотах о стычках задиристого гения с его прусскими коллегами, либо на умозрительных выводах. Если речь не шла о капельмейстерской должности, то Бетховен мог счесть предложение недостойным своего статуса в артистическом мире. Убедившись, что он заметно превосходит всех берлинских композиторов и виртуозов, Бетховен вряд ли согласился бы стать чьим-то заместителем или рядовым членом капеллы.
Среди прусских пианистов нашёлся лишь единственный, о таланте и мастерстве которого Бетховен отозвался уважительно, хотя с точки зрения этикета слишком вольно. Это был молодой принц Фердинанд Людвиг Христиан Прусский (или, как его обычно звали, Луи Фердинанд) — племянник короля, музыкант с тонким вкусом и незаурядным композиторским талантом. «Ваше высочество, вы играете как настоящий пианист, а не как принц!» — заявил ему Бетховен, явно шокировав придворных, но несомненно польстив самому Луи Фердинанду.
Не столь удачлив оказался перед Бетховеном придворный пианист и композитор Фридрих Генрих Гиммель. Когда, по просьбе Бетховена, тот сел и начал импровизировать, Бетховен через некоторое время ехидно осведомился, когда же начнётся музыка. «Как?! — изумился маэстро. — А это что?!»… — «Я думал, вы слегка разыгрываетесь», — усмехнулся Бетховен. Злые насмешки вызывала у него и склонность берлинцев проявлять свои восторги слезами. Он предпочитал громкие аплодисменты — и плату звонкой монетой.
Куда более серьёзное отношение вызвало у него знакомство с композиторами, занимавшимися церковной и ораториальной музыкой, — Карлом Фридрихом Фашем и его учеником Карлом Фридрихом Цельтером. Фаш руководил основанной им Певческой академией, объединявшей профессиональных певцов и дилетантов, дабы совместными усилиями исполнять значительные хоровые произведения. Во время визита в Берлин Бетховен присутствовал на нескольких концертах Певческой академии, в которых исполнялись многоголосные произведения Фаша, в том числе «Давидиана» на библейские тексты. Фаш оставил дневниковые записи о том, что Бетховен после этих концертов дважды импровизировал на темы «Давидианы». Это было несомненным знаком уважения к шестидесятилетнему Фашу — музыканту другой эпохи и других вкусов.
С Цельтером у Бетховена в тот раз отношения не сложились, хотя позднее они стали, как писал сам Бетховен, «товарищами по искусству» и питали друг к другу огромное уважение. Цельтер, как и Бетховен, любил Баха и Генделя, а вдобавок был близким другом Гёте (они общались на «ты»). Но Цельтеру музыка Бетховена поначалу не понравилась, да и сам он, вероятно, показался заносчивым выскочкой с дурными манерами. Прошло немало лет, прежде чем Цельтер признал гений Бетховена и внушил своё преклонение перед ним своему любимому ученику — юному Феликсу Мендельсону.
Итак, летом 1796 года Бетховен вернулся в Вену с безоговорочной победой. Ни единого срыва или творческого фиаско; всюду — полные залы, восторги, внимание венценосных меломанов, лестные комплименты прекрасных слушательниц, почтительный интерес (или ревность!) коллег, приглашения туда и сюда — и, наконец, заработок, позволивший ему забыть о необходимости записывать в тетрадку все мелкие траты вплоть до крейцера.
Неизвестно, где и как Бетховен провёл начало осени 1796 года. В ноябре 1796-го он выступал в Братиславе (тогда называвшейся Пресбургом), затем отправился в Венгрию, в Пешт (ныне — часть Будапешта). Через год с небольшим, в 1798 году, он ещё раз навестил Прагу, где на сей раз его принимали с гораздо меньшей насторожённостью. Ещё через пару лет, в 1800 году, он опять дал концерт в Пеште вместе с чешским валторнистом Иваном Штихом, выступавшим под псевдонимом Джованни Пунто.
И на этом гастрольная карьера Бетховена фактически закончилась.
Возникает вопрос: почему, если начиналась она весьма удачно, принося и прибыль, и славу? Ответов может быть несколько.
Прежде всего, все эти поездки отвлекали его от главного: сочинения музыки. За 1796 год он не написал ничего особенно значительного. А идей у него в голове было множество! Но ему не хватало времени и покоя, чтобы придать новым замыслам законченную и совершенную форму. Писать, как Моцарт, чуть ли не в карете или в гостиничном номере, он не умел.
В Вене жизнь тоже не стояла на месте. Пока Бетховен странствовал, появлялись новые виртуозы. Кто знает, не заняли ли бы они его место в сердцах венских аристократов, которые могли предпочесть бойкую синицу упорхнувшему в небо орлу?.. В планы Бетховена никак не входило покидать Вену, не имея другого надёжного пристанища. А в Вене он успел обосноваться достаточно прочно и даже помог перебраться туда своим братьям, которые после переезда изменили свои имена, дабы не выглядеть провинциально и не возбуждать насмешек. Карл Антон Каспар превратился просто в Карла ван Бетховена. В Вене имя Каспар у всех ассоциировалось с Касперлем — персонажем ярмарочных фарсов, вроде Арлекина или Петрушки. Младший же брат, аптекарь Николаус Иоганн, стал именовать себя Иоганном ван Бетховеном. Его небесный патрон, святой Николай, был весьма почтенной фигурой, но уменьшительным именем «Никель» порой называли самого чёрта — кому же такое понравится?.. Для аптекаря подобные ассоциации были совершенно невыгодны. Иоганн, абсолютно глухой к искусству, но ухватистый в житейских делах, начал неплохо зарабатывать своим ремеслом, став помощником аптекаря в пригороде Вены Россау. Карл сносно играл на фортепиано и пытался сочинять небольшие пьески, но с Людвигом тягаться, разумеется, не мог. Поняв, что в музыке высот не достигнет, он поступил мелким клерком в налоговую кассу. Служба отнимала не очень много времени, и до мая 1806 года Карл выполнял роль секретаря и отчасти менеджера при Людвиге.
В Вене у Бетховена были и близкие друзья, приезжавшие в столицу из Бонна или остававшиеся тут навсегда. Так, в 1790-х годах вслед за Бетховеном в Вену потянулись и Вегелер, учившийся в университете на врача, и братья Ленц и Стефан фон Брейнинги (Ленц вернулся в Бонн и вскоре умер, а Стефан связал свою судьбу со службой в Военном министерстве). В 1798-м ненадолго приехали и кузены Ромберги, с которыми Бетховен в декабре дал совместный концерт. Путешествия научили его простой истине: старый друг лучше новых двух и никакому любезному обращению нельзя доверять, пока не убедишься, что за ним не стоит никакой корысти и никакого подвоха. В отношении своих боннских друзей он был совершенно в этом уверен. В отношении же части венских приятелей, и тем более заграничных знакомых, — отнюдь не всегда. Пока он был лишь заезжим гастролёром, его радушно принимали. Захоти же он занять чьё-то место — наверняка тотчас выяснилось бы, что никто ему не рад.
Но в 1797–1798 годах появилась ещё одна причина отказа от дальних концертных поездок: тяжёлая болезнь, следствием которой стала скрываемая долгое время от всех, даже ближайших друзей, неисцелимая прогрессирующая глухота — главная трагедия жизни Бетховена.
Глухота
Боги, мер и пределов не ведая, дарят всё любимцам сполна: счастья шлют им, меры не ведая, горя тоже без меры, сполна.
У Бетховена до определённого времени были основания считать, что ему с самых ранних лет выпало слишком много испытаний: конфликтные отношения с отцом, ранняя утрата матери, вечная бедность и необходимость с детства зарабатывать себе на кусок хлеба… Но позже он понял, что всё это были вполне заурядные лишения и тяготы, посылаемые многим смертным. То, что случилось с ним потом, не вмещалось ни в какие представления о высшей справедливости.
Он начал терять слух.
Отчего и как это произошло, он, видимо, не понимал сам, а документы практически отсутствуют. Немногочисленные сохранившиеся письма за 1796 и 1797 годы подобны разрозненным точкам, между которыми зияет тревожная пустота. Современники тоже молчат, хотя исследователи вроде бы перечитали все мемуары и просмотрели все архивы людей, общавшихся с Бетховеном в это время. Лишь один из источников, так называемый «Фишгофский манускрипт» (собрание сделанных копиистом выписок из обнаруженных посмертно бумаг Бетховена), сохранил рассказ, записанный, возможно, со слов композитора. Якобы жарким летом 1796 года он по юношеской неосторожности навлёк на себя тяжёлую болезнь, поскольку, явившись домой вспотевшим, раскрыл все окна и двери, разделся до пояса и встал на самом сквозняке. Если год был указан верно, то это могло произойти в июле или августе. Но, возможно, по прошествии многих лет точная дата стёрлась из памяти. И вероятнее выглядит 1797 год, когда не зафиксировано ни одной концертной поездки Бетховена, а в его письмах имеется пробел между 29 мая, когда он безмятежно сообщал другу Вегелеру в Бонн, что
Смутно упоминаемая в «Фишгофском манускрипте» и в одном из поздних писем Бетховена тяжёлая болезнь никак не конкретизирована. Некоторые биографы предполагают, что это мог быть брюшной тиф, упоминание о котором содержится в важном прижизненном источнике: книге Алоиза Вайсенбаха «Моё путешествие на Конгресс», изданной в 1816 году. Вайсенбах, доктор медицины из Зальцбурга, во время своего пребывания в Вене в 1815 году сблизился с Бетховеном, и потому его рассказ опирался на высказывание самого композитора.
Так или иначе, после 1797 года в письмах Бетховена отражается постоянное ухудшение состояния его здоровья, причём одна «линия» связана с абдоминальными недугами (желудочные колики и диарея), а другая — с прогрессирующей глухотой. Венские врачи, к которым Бетховен обращался, поначалу были склонны думать, что одно связано с другим. Но если болезни живота поддавались хотя бы облегчению через приём медикаментов, диету и пребывание на минеральных курортах, то со слухом всё обстояло гораздо хуже.
О своей беде он долгое время молчал. За 1798 год писем почти не сохранилось; практически ничего не сообщают и мемуаристы. Скорее всего, за лечением Бетховен тоже обратился не сразу: он был не из тех, кто при первом же недомогании бежит к врачам. К тому же его пугала вероятность огласки. Врачебная тайна, конечно, сродни тайне исповеди, — однако мало ли что может случиться! Доверительный разговор в кабинете иной раз бывает подслушан ассистентом или любопытной служанкой — и через несколько дней интересную новость будут обсуждать во всех кофейнях на Грабене.
Лишь в 1801 году он отважился поведать о своей беде двум ближайшим друзьям, которые, заметим, находились в ту пору не в Вене и, стало быть, никак не могли даже случайно разгласить доверенную им тайну. Бетховен написал в Бонн Францу Герхарду Вегелеру и в крохотный городок Вирбы в Курляндию (Латвию) — скрипачу и теологу Карлу Аменде, с которым он близко сошёлся в 1799 году, когда Аменда несколько месяцев прожил в Вене, работая домашним учителем в семье Констанцы Моцарт. «Ты — не
«…Я влачу теперь существование, которое нельзя не назвать жалким. В течение двух лет избегаю всякого общества, потому что не в силах признаться людям: я глух. Будь у меня другое занятие, то ещё бы куда ни шло, но при моей профессии такое состояние ужасно. К тому же и враги мои, число которых не мало, — что сказали бы на это они! — Чтобы дать тебе представление об этой странной глухоте, я скажу, что в театре мне надо занять место у самого оркестра, если я хочу понимать актёров. Находясь чуть подальше, я уже не слышу высоких тонов инструментов и голосов. Удивительно, что в беседах со мной люди обычно не замечают этого, относя всё за счёт рассеянности, которая вообще мне свойственна. Иногда, правда, я слышу даже и тихую речь, но хорошо разбираю при этом лишь звуки, а не слова; однако коль скоро кто-то начинает кричать, для меня это невыносимо. Одному небу известно, что будет дальше.
«…Как часто мне хочется, чтобы ты находился подле меня, ибо твой Б[етховен] глубоко несчастен и жизнь его течёт в разладе с природой и Творцом. Уж много раз я проклинал последнего за то, что он отдаёт свои творения во власть ничтожнейшей случайности, от чего нередко надламываются, никнут и погибают красивейшие цветы. Знай же, что ценнейшее из качеств, которыми я наделён, — мой
На какое-то время он резко сузил свой круг общения, однако окружающие давно привыкли к перепадам его настроения и всяким странностям, которые мудрая фрау Елена фон Брейнинг назвала в своё время учёным словечком
Неверно было бы думать, что глухота настигла Бетховена внезапно и почти сразу же сделалась полной. Нет, он ещё много лет продолжал слышать звуки музыки и слова речи, но в мучительном искажении. Его преследовал шум в ушах. К шуму нередко добавлялись боли, обострявшиеся при ветреной и ненастной погоде (Бетховен писал позднее, что венская зима его «убивает»). На начальных стадиях болезни он мог слышать вблизи почти нормально, но в отдалении — смутно или вообще ничего. Первыми исчезли высокие тона голосов и инструментов; в глухом шуме терялись женский смех и тихое пение. Если окружающие с недоумением смотрели на него, тщетно ожидая его ответа на заданный вопрос, то он извинялся за свою рассеянность, но сам изнывал от страха, что проницательный собеседник (а ещё хуже — собеседница!) разгадает секрет его губительного недуга. Звуковой мир стремительно сужался: он с ужасом понимал, что природа, которую он так любил и в которой часто находил утешение и вдохновение, тоже становится для него немой картиной. Шелест листьев, жужжание пчёл, звон коровьих колокольцев, пение птиц — всё это исчезало в монотонном внутреннем гудении, лишённом каких-либо пауз и смыслов[10].
Примерно с 1800 года Бетховен упорно пытался лечиться. Врачи были самыми именитыми и дорогостоящими — профессора Герхард Феринг и Иоганн Алоиз Шмидт. Но никакой доктор медицинских наук не был способен справиться с этой бедой. Постепенно терявший терпение и надежду Бетховен менял врачей, а те изобретали методы, средства и снадобья, одно причудливее другого. То ему предписывали пластыри на руки из ягод волчанки, вызывавшие мучительно болевшие язвочки. То посылали его принимать тёплые ванны из дунайской воды. Компрессы, порошки, микстуры — ничто не помогало. Он был совершенно прав, грустно констатируя в письме Аменде: «…недуги такого рода — самые трудноизлечимые». Даже в наше время медицина вряд ли смогла бы исцелить Бетховена, — разве что ему предоставили бы удобный слуховой аппарат. Но в начале XIX века никаких слуховых аппаратов ещё не было. Позднее, лет через десять, механик Иоганн Непомук Мельцель сделал для Бетховена несколько слуховых трубок. Однако к тому времени глухота Бетховена уже не была тайной и ему было всё равно, что подумают об этих уродливых «орудиях» окружающие. А для тридцатилетнего молодого мужчины, усвоившего повадки светского льва и целенаправленно прокладывавшего себе путь на самый верх музыкального Парнаса, обнаружить свою уязвимость было мучительно и унизительно.
В истории музыки известны и другие случаи подобных несчастий с выдающимися музыкантами. Так, глухота настигла гамбургского композитора, певца и музыкального теоретика Иоганна Маттезона, чей трактат «Совершенный капельмейстер», изданный в 1739 году, Бетховен тщательно изучал. Но, поскольку Маттезон был блестяще образован, он переключился на писательство, снискав себе своими книгами и статьями даже большую славу, чем мог бы приобрести, оставшись композитором средней руки. Гораздо позднее, в конце XIX века, глухота стала печальным уделом выдающегося чешского композитора Бедржиха Сметаны; он продолжал сочинять музыку, но всё больше погружался в депрессию. Оглох в конце жизни и Габриэль Форе, что вынудило его покинуть пост директора Парижской консерватории. В любом случае, даже если глухота не препятствовала творчеству, она ставила крест на публичной карьере музыканта. Кому был нужен глухой пианист, скрипач, педагог или капельмейстер?..
Бетховен не хотел верить, что его концертная карьера закончена.
Как — закончена, если она только успела начаться? Он на пике популярности, у него столько заказов, что он едва успевает их выполнять, издатели давно перестали с ним торговаться и буквально рвут у него из рук рукописи с невысохшими чернилами, его приглашают то туда, то сюда, без него в Вене не обходится ни один значительный концерт, у него столько планов и замыслов…
Наконец — он ещё так молод!
Нет. Он не сдастся. Он будет преодолевать себя, ежедневно сражаясь с «завистливым демоном, поселившимся в ушах».
И пусть лишь ближайшие друзья знают, чего ему это стоит.
Так он и жил.
Внутри порой царил леденящий мрак, чреватый отчаянием и неотступными мыслями о смерти. А снаружи сияло солнце восходящей славы.
«Vive la France!»
В трактире «Белый лебедь» вечерами было шумновато, но Бетховену это теперь даже нравилось: если он переспрашивал собеседников, то никто этому не удивлялся. Когда же беседа касалась политических тем, то вполне разумно было произносить свои слова прямо в ухо соседу. После раскрытия летом 1794 года заговора «венских якобинцев» и последующей казни нескольких революционеров вся Вена была наводнена тайными осведомителями. Какой-нибудь совершенно безобидный бюргер может мирно дремать за соседним столиком, однако потом в полиции появится скрупулёзный отчёт — кто неодобрительно высказывался об императоре Франце, о поражениях австрийской армии, о невыгодном мире с французами, заключённом в минувшем октябре…
А роптать было на что. Если в 1794 году Бетховен ещё ёрничал в письме папаше Зимроку насчёт благодушного австрийца, который ни за что не взбунтуется, покуда у него есть тёмное пиво с сосисками, то теперь ситуация изменилась. Когда к границам Австрии подступила война, даже в трактирах начали обсуждать боевые действия. Поздней осенью 1796 года французы пошли на Австрию из Италии, а в то же самое время продолжались военные действия на Рейне. Военные события конца 1796-го — начала 1797 года приняли настолько опасный оборот, что венцы начали собирать гражданское народное ополчение. Старый Гайдн сочинил в 1796 году «Мессу времён войны» —
Бетховен, поддавшись общему порыву и настоятельным просьбам некоторых друзей, написал две песни для венских ополченцев, «Походную песню» и «Боевую песню австрийцев». Они были тотчас изданы в виде листовок. Автором стихов был один из добровольцев, Йозеф фон Фридельберг, сумевший найти слова, способные воспламенить сердца сограждан:
«Странное чувство испытываешь, когда твою музыку поют прямо на улице или в трактире», — усмехался про себя Бетховен. Популярность такого рода, с одной стороны, льстила, но с другой — заставляла досадовать. Ни одна из песенок, распространяемых на листках, не стоит и пары тактов из его новой фортепианной сонаты. Но эту сонату на площадях уж точно играть никогда не будут.
Песня для ополченцев — дело благое. А вот нынешнего императора Бетховен прославлять бы ни за какие деньги не стал.
Бетховен возненавидел Франца с тихой, но нарастающей страстью. За что? Да за всё. За предательство дела Иосифа; за идиотическое рвение цензоров, за шпионов в каждой кофейне; за показательно жестокую казнь венских якобинцев; за полную бездарность в военных делах, за коварство и трусость…
Пару месяцев назад приятель, Павел Враницкий, жаловался Бетховену; мол, написал большую симфонию «На заключение мира с Французской республикой», думал исполнить её в рождественской академии — а император, узнав о том, запретил! Частью, вызвавшей особое недовольство Франца, было аллегро под названием «Революция» и адажио памяти казнённого короля. В середине — траурный марш. То ли император усмотрел намёк на участь, грозящую ныне любому венценосцу, то ли так боялся французов, что не рискнул их сердить.
У Бетховена всё это вызывало чрезвычайно двойственные чувства. Хотя его родной Бонн стал теперь французским городом, он не мог заставить себя относиться к революционной Франции только как к врагу своего отечества. С одной стороны, республиканские идеи чрезвычайно ему нравились, и он был вполне убеждён в том, что феодальная монархия — такой же анахронизм, как дедовские пудреные парики и громоздкие дамские платья на фижмах. С другой стороны, не прекращающиеся в самой Франции с 1793 года кровавые казни заставляли относиться к вождям революции со смесью страха и отвращения. Враг, убитый в бою, с оружием в руках, — это одно, а обезглавленные на гильотине женщины, священники, учёные и даже музыканты (такие тоже были!) — совсем другое. Ужасы, которые французские эмигранты рассказывали о душераздирающих сценах на плахе, можно, конечно, было приписать ненависти к новым властям, но ведь даже после падения Робеспьера, устроившего эту свирепую вакханалию, во Франции продолжали судить и казнить — пусть не так много, как прежде, когда гильотина на площади Свободы не просыхала от свежей крови.
К Бетховену, погружённому в свои размышления, никто в трактире приставать не решался: завсегдатаи знали, что если этот странный человек не в духе, то он либо совсем не ответит, либо скажет что-нибудь хлёсткое. Так что он сидел один и уже начинал закипать изнутри, поскольку ждал к обеду своего друга Цмескаля, которого сам как только не дразнил — и «дрянненьким барончиком», и «бароном-говновозом», и «графом от музыки», — однако тот лишь посмеивался, с канцелярской тщательностью собирая в особую папку все бетховенские записочки с подковырками и каламбурами. Барон Цмескаль фон Домановец не гнушался самолично очинивать перья для Бетховена. И уж конечно, Цмескаль ни разу не забывал про назначенные Бетховеном встречи. Интересно, что могло его так задержать? Очередная красотка, до которых барон был лаком, как кот до сливок?..
Бетховен уже собирался заказать себе обед, быстро поесть и уйти, оставив Цмескалю язвительную записку, как вдруг тот вбежал в трактир и сразу же устремился к Бетховену:
— Друг мой, простите великодушно! Я не мог вырваться из канцелярии — там такие дела!
Цмескаль наклонился к уху Бетховена и, осторожно оглядываясь по сторонам, произнёс нечто ошеломляющее:
— К нам едет посол Французской республики!
В это поистине трудно было поверить. Мир с французами — это одно, но приезд в имперскую столицу посланника государства, в котором всего пять лет назад отрубили голову Марии Антуанетте, родной тётке императора Франца, — нечто невообразимое.
— И что за посол? — поинтересовался Бетховен.
Цмескаль наклонился к нему ещё ниже и по слогам произнёс:
— Ге-не-рал Бер-на-дот.
Жан Батист Жюль Бернадот, выходец из Гаскони, которому в 1798 году исполнилось 35 лет, успешно воевал против австрийцев и на Рейне, и в Италии, так что надеяться на благосклонное отношение императорского двора к личности такого посла не приходилось. Назначение в Вену стало сюрпризом для него самого. Но тут сошлись воедино две интриги. Наполеон, видевший в Бернадоте конкурента в борьбе за власть, хотел бы убрать его с арены военных действий, однако преподнести это как повышение в ранге. Правившая же во Франции Исполнительная директория поддержала Наполеона (возможно, надеясь стравить двух соперников).
Карьера Бернадота в Вене оказалась короткой и резко конфликтной от начала до конца. Боевой генерал отправился в Австрию, не дожидаясь получения дипломатического паспорта, и был, как простой путешественник, остановлен на границе. Возмутившись, Бернадот пригрозил австрийцам войной, и пограничники сочли за лучшее пропустить грозного гостя с его немаленькой свитой.