Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Расхождение - Кирилл Топалов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда мы чуть опомнились и пришли в себя, я сказала ей то, что давно хотела сказать:

— Мария, у тебя столько причин ненавидеть их. Иди к нам!

— Я уже говорила тебе — вы чистые люди, среди вас таким, как я, нет места. Что скажут люди, если завтра и я стану бить себя в грудь и кричать, что и я боролась, а? «Ну, если и полицейские курвы делали эту революцию, пиши пропало!» Вот что они скажут. Я знаю свое место, малышка…

— Но всегда были и есть люди, которые вроде бы служат врагу, а на самом деле приносят гораздо больше пользы, чем некоторые открытые борцы.

— Я не подвергаюсь никакой опасности, ничем не рискую, кроме разве того, что эти животные заразят меня чем-нибудь. И вообще, иди спать, хватит болтовни! — и повернулась ко мне спиной. Я слышала, что она плачет, хотя и пытается скрыть это. Немного погодя она снова повернулась, обняла меня и прошептала, что маленьким девочкам время спать, большим Мариям тоже, потому что завтра их ждет работа, но до самого рассвета мы так и не могли заснуть…

* * *

Мария умерла в середине сентября сорок четвертого, через неделю после победы. В первые дни она радовалась вместе со мной, даже согласилась, чтобы я повязала ей на руку ленту Отечественного фронта — тогда мы сможем вместе дежурить. Но только я стала прилаживать ей ленту, как у нее переменилось настроение, она резко вырвала ленту у меня из рук и отшвырнула прочь.

— Я говорила тебе, что не гожусь в борцы! Справитесь и без меня. А что мне от вас надо — я тоже уже говорила тебе.

То, что хотела Мария, не разрешили бы даже и мне. Смешно было думать, что кому-то из нас двоих поручат брать полицию — туда была послана самая сильная боевая группа и в придачу еще десяток партизан. Что говорить, Мария не хуже моего знала, что ее просьба невыполнима, но продолжала настаивать, как капризное дитя. Вообще в те дни с ней творилось нечто, чего я объяснить себе не могла, да и не придала этому особого значения. У меня тогда ни времени, ни сил не было всматриваться в то, что происходит в душе моей благодетельницы. Особенно после случая с лентой — мне ужасно не хотелось оставлять ее в рядах безразличных и безучастных после того, что как раз в самые опасные времена она сочувствовала нам и помогала. Но и настаивать было обидно.

Прошло еще два-три дня. Однажды утром она подошла ко мне, пристально посмотрела мне прямо в глаза и тихо сказала:

— Слушай, Мария, если со мной что-то случится — ну, случайная пуля, ядовитые грибы, кирпич с крыши или еще что-нибудь в этом духе, — тир твой, держи его. И не бросай, в этой заварухе вы можете растеряться с твоим стрелком, а ему будет легче найти тебя здесь, в тире. Мой не найдет меня, это уж точно, а вот твой, по крайней мере если он в Болгарии, найдет тебя обязательно.

— Ты это брось! — я очень рассердилась. — Как видишь, мы с тобой живы и здоровы, товарищи выразили тебе благодарность за помощь и сотрудничество, пусть посмеет кто-нибудь сказать плохое слово про тебя!

— Ты еще маленькая девочка и не понимаешь некоторых вещей. — Она продолжала говорить тихим голосом, я ее просто не узнавала. — За то, что сказали мне ваши ребята, — спасибо. Но если завтра люди спросят их, почему полицейская курва Мария на свободе, а не там, где ей место, — что будет? Особенно если на место ваших ребят придут другие…

— Они скажут то же самое! — закричала я с энтузиазмом тех дней. — Мы не боимся правды! Мы…

— О вас речи нет, — заявила она коротко и как-то отчужденно. Потом помолчала, думая о чем-то, вдруг резко повернулась ко мне и возбужденно спросила: — Ты когда заступаешь на дежурство?

— Сейчас уже надо идти.

— Видишь ли… — Она закурила, руки у нее тряслись, в последнее время нервы ее совсем расходились, но такой я видела ее впервые. — Вчера один из ваших чинил бельгийку, там что-то было не в порядке, но я не разрешила ему проверить ее… А у меня руки не слушаются, и я не могу стрелять, наверняка не попаду… — Она вынула винтовку из-под стойки. — Проверь ты, потому что он опять придет, и я буду знать, что сказать ему.

— А почему ты не дала ему самому проверить?

— Эта винтовка не для стрельбы! — с гневом крикнула она, и я вспомнила — она дала себе зарок никому подарок любимого бельгийца в руки не давать. Только для нас с Георгием она делала исключение, потому что мы были свои люди.

Я торопилась и уже начинала нервничать.

— Давай, Мария, а то я опоздаю!

Но она вырвала у меня из рук винтовку и включила патефон — на предельную громкость.

— Теперь слушай внимательно. Я сбегаю к слесарю бай Мильо, я тут недавно сломала ключ в замке задней двери тира, так кусок там и остался. На пластинке, ты знаешь, следующая песня — моя, из бельгийки и я и вы стреляли всегда под нее. Если попадешь в Барабанщика, останови пластинку и выключи патефон. Если не попадешь, пусть пластинка проиграет до конца, я к тому времени вернусь и пойму, какой результат. После того как кончишь стрелять, опусти винтовку обратно в проем за табло, чтобы никто ее не нашел. Когда бай Мильо починит замок и откроет дверь, я заберу ее. Ну, я пошла, надо скорее вернуться, а то здесь долго никого не будет. Давай!

Мария поглядела на меня, еще немного усилила громкость в патефоне и ушла звать слесаря. Следующей на пластинке была ее любимая песня «В уютном домике с тобою мы живем…», двадцать лет назад она всю ночь слушала ее со своим бельгийцем. Я едва дождалась, пока зазвучала эта песня, и выстрелила несколько раз в Барабанщика, его мишень была самой большой, и мы всегда использовали ее для проверки винтовок; я не попала ни разу, просунула бельгийку сквозь щель за табло, вышла, закрыла кибитку, обошла тир и на всякий случай потрясла заднюю дверь. Она действительно была закрыта, и я припустила в городскую ратушу, где расположился наш комитет. Через полчаса я еще с двумя ребятами — мы патрулировали наш район — проходила мимо тира; там никого не было. Задняя дверь все еще была закрыта, и что-то у меня внутри оборвалось. Мы втроем налегли на дверь, она распахнулась, возле нее на полу лежала Мария, лоб ее был пробит пулей, рядом — бельгийка. На кусочке бумаги было написано, что она кончает жизнь самоубийством, потому что все ей стало в тягость, а имущество и тир оставляет мне.

Значит, Мария не случайно попросила меня проверить бельгийку — это первое, что пришло мне в голову тогда же, и я, глупая, решила, что сделала невероятное открытие. Хорошо, что я только постепенно стала догадываться о том, что случилось на самом деле, иначе не миновать бы мне сумасшедшего дома. Потому что я стала единственной, кто в конце концов узнал, что Мария убита.

Я похоронила ее рядом со старшей Робевой, наконец-то сестры помирились и соединились вместе, а я осталась одна-одинешенька. Про Георгия и Свилена, сколько я ни спрашивала, никто ничего не знал и сказать мне не мог. Почти все наши ребята уехали в Софию или ушли на фронт, вместо них появились новые, у которых были дела поважнее, чем поиски моих дорогих и любимых. Да и я сама с утра до вечера была занята; кроме дежурств, меня включили в комиссию по набору добровольцев, я должна была заботиться, чтобы их одели, обули, накормили… Господи, какое это было время! И сколько еще энергии у нас было, нас хватало на все… Я, бывало, подремлю в кибитке несколько часов и вскакиваю бодрая, подтянутая, мне было даже страшно — а вдруг, пока я спала, произошло что-то великое и важное, а я пропустила… Или, не дай Боже…

Я, конечно, думала не только о свободе как о великом и важном, но и о том, без чего не представляла себе жизни, — о возвращении Георгия. Я была настолько уверена в его возвращении, что даже со временем бросила узнавать что-либо о нем. Георгий знал, что я здесь и жду его, — чего же еще? Да будь он хоть за тридевять земель, все равно прилетит и скажет: «Ну, девочка моя, пришла большая свадьба, время справить и нашу!»

И будет свадьба…

Странно, мне даже в голову не приходило, что он может быть убит, что прежде, чем я стала его женой, я уже вдова… Да мало ли наших не дождались победы — кто погиб за год до нее, кто за месяц, а кто и в последние дни и часы, от злодейского ножа или пули… Ничего подобного не могло, не могло случиться с моим Георгием; со Свиленом — это я могла допустить, но с Георгием… Никто не имел права отнять его у меня, никто! Для меня свобода воплощалась только в одной простой сцене, которую я рисовала в своем воображении каждый день: вот приходит Георгий и, как истинный герой-юнак, стреляет в воздух в честь своей нареченной, то есть в мою честь, — и говорит о свободе. А все остальное происходит уже после этого. Я знаю: если он поймет и узнает, о чем я думаю, обязательно прищурится, как когда-то во время стрельбы из бельгийки, и объявит меня классово несознательным элементом, который ставит личное счастье выше общественного. Тогда я скажу ему, что обманула его, пошутила и буду любить его в кибитке до беспамятства, а потом мы будем вместе нести ночные дежурства, чтобы я могла в каждом темном местечке целовать его сколько хочу и обещать никогда больше не думать о личном счастье — раз мы вместе.

Вот так я все это представляла. Это было второе мое прекрасное время с Георгием. Я говорю «с Георгием», потому что почти реально ощущала его присутствие, а если пыталась как-то по-другому увидеть его и вообразить нашу встречу, картина мгновенно рассеивалась и таяла.

Да, это было прекрасное время… Но Георгий не появлялся. Возникали одни лишь противоречивые толки и вести. Он медлил, я переставала постепенно верить своим фантазиям и снова расспрашивала каждого встречного-поперечного о нем.

Он был убит, говорили одни, нет, не был, возражали другие, его как будто видели в Софии, нет-нет, не в Софии, а на фронте, а может, это был не он, знаешь, Миче, лучше всего поезжай в Софию, там все и узнаешь. А как узнать, куда идти, кого спросить? Там, в Софии, у людей других забот, что ли, нет, кроме как выслушивать меня и заниматься поисками моих близких? Никуда я не поехала, только все продолжала расспрашивать прибывающих и наказывать уезжающим, если что узнают, немедля дать мне знать. Наверно, я уже становилась смешной, но наши люди были добрые, терпеливо выслушивали, сочувствовали, обещали помочь. Впрочем, не я одна была в таком положении — многие расспрашивали о своих, но им было проще, они искали кто отца, кто сына или дочь, кто брата или сестру, а я — какого-то там Георгия. Мы ведь любили друг друга, когда были оба на нелегальном положении, и любовь наша была тайной, некоторые стали как-то странно поглядывать на меня, и я уже говорила, что Георгий мой двоюродный брат, тем более что в городе оставалось все меньше людей, которые прежде знали нас. Вот если бы я была его венчанной женой — тогда другое дело, а так… Я стала расспрашивать и о Свилене, тоже определив его в «родственники», вдруг появится хоть какой-нибудь след… Господи, и земли у нас одна пядь, и народ мы одна горсточка, так как же это может быть, чтобы так легко потерялись, будто сгинули, два человека, двое самых дорогих мне людей?

Все чаще стала я плакать в кибитке. Мне все время предлагали переехать в освободившуюся квартиру или занять комнату в богатом доме кого-то из удравших буржуев, а я поселяла туда бездомных и наотрез отказывалась сама ехать — боялась, что мы разминемся с Георгием. И потом, я так привыкла к кибитке, что просто не могла себе представить другого дома; кроме того, я была уверена — если Георгий появится, он будет искать меня именно и только здесь. Даже если он проедет по городу на грузовике, ему не миновать моей кибитки и тира — мы в самом центре городка, его голос я и ночью услышу. Так что оставайся, Мария, в кибитке, чтоб не разминуться вам перед великой встречей!

Вечером я зажигала перед тиром три лампы, чтобы издалека было видно, что здесь есть люди. А когда я уходила на ночные дежурства (я все просила, чтобы меня назначали в наш район), двери в кибитку оставались открытыми, а свет — зажженным. Конечно, кто-нибудь мог меня и обокрасть, да чем у меня можно было поживиться? Единственной ценностью была наша бельгийка, но я стала прятать ее под замком в самом тире. На столе я оставляла какую-нибудь еду, а если ничего не было, кроме хлеба, то клала весь свой хлеб и кипятила чай, ведь было уже начало зимы (когда возвращалась, чай был уже совсем холодный). Одно время я даже записочки оставляла — где я и когда вернусь. А потом придумала и написала на больших листах бумаги несколько вариантов, в зависимости от того, куда меня посылали: на дежурство, в комитет, в село, разводить по квартирам бездомных — у всех у нас были бесчисленные обязанности и задания, по которым мы бегали целый день. Я меняла эти листы, ставила их против двери на самом видном месте, чтобы он сразу увидел, как только войдет.

Но Георгия все не было, а в конце ноября появились у меня первые признаки костного туберкулеза, который постепенно, год за годом превращал меня… в живой труп. И если про кого-нибудь можно было бы сказать, что это самый живой труп из всех, какие только могут быть, то этот «кто-то» — именно я, так я отвечала и своим старым приятелям, которых осталось так мало, — они по доброте душевной часто хвалили меня и говорили, что я «страшно живой человек», гораздо живее их. Как бы там ни было, в эту первую зиму появились симптомы туберкулеза, но кто тогда обращал на них внимание? Да если бы я и обратила, разве стала бы лечиться? Мы продолжали войну с фашизмом, начали строить новое государство, и вот-вот должен был появиться мой сказочный герой — на этом, только на этом были сосредоточены все мои мысли, до себя ли мне было. Ну, а весной сразу полегчало. Вообще, молодость бесстрашна и не боится никаких симптомов, скорее она может испугаться, если нет симптомов — нет признаков прихода чего-то или, вернее, кого-то очень желанного — и тогда может наступить страшная пустота.

Не было никаких признаков близкого появления моего героя. И я решилась — надо искать самой. Так я впервые соврала — сказала, что поеду в Софию, чтобы показаться какому-нибудь хорошему доктору. Честно говоря, я была почти уверена, что ребята не отпустят меня, но они поверили и не только написали мне фамилии каких-то известных софийских докторов и надавали кучу советов, но и собрали свои последние железные пятилевки[8], которые я, конечно же, не взяла. Мария оставила мне немного, как я говорила, «белых денег на черный день». Кроме того, я унаследовала от нее кибитку и тир и зарабатывала понемногу, значит, была богаче своих друзей — пролетариев, готовых щедро поделиться со мной своими бедняцкими грошами (как владелица «имущества», я по социальному положению фактически примкнула к мелкой буржуазии, как говорил когда-то Георгий, повторивший это же самое семь лет спустя, когда я, обвиняемая, стояла перед ним).

В общем, нашла я какого-то мотоциклиста с коляской, через восемь часов он высадил меня в Софии перед Центральными банями и умчался искать коменданта города, а я пошла искать Георгия. Одно за другим обходила я большие здания в центре — входы и выходы, через которые беспрестанно сновали люди, строго охранялись нашими ребятами с лентами Отечественного фронта. Я сразу поняла, что это важные учреждения. Всех, кого могла, я расспрашивала про Георгия Тасева из нашего края, описывала его и его друга Свилена Свиленова, говорила, что, скорее всего, они должны быть где-то вместе. Меня очень внимательно выслушивали, похоже было, что много народу приезжает в Софию искать своих, но никто ничего определенного сказать мне не мог, только сочувствовали и с участием советовали — пойди туда, спроси того, а если не знает, то вот еще туда, а если и там неудача, то вот к этому, к другому, к третьему. Я ходила, целый месяц ходила, и ноги мои то ли от усталости, то ли от сырости и холода в подвале, куда меня поселили, а может, и от недоедания стали снова деревенеть. Тогда я подумала, что это от безумного страха, который стал постепенно охватывать меня все больше и больше, — да, конечно, с Георгием что-то случилось и я никогда его больше не увижу. До сих пор я твердо надеялась, что он в Софии и занят важным делом, поэтому не может освободиться и приехать, но при первой же возможности… Теперь надежда стала с каждым днем таять, и на ее месте разверзлась какая-то бездна, куда я падала в оцепенении и уже совсем не могла сопротивляться. Потом мне пришла в голову простая, в сущности, мысль — если его нет в Софии, может быть, он на фронте? Я гнала от себя подозрения в том, что с ним случилось самое худшее, и ругала себя нещадно за то, что не так искала, как надо, и в результате могла даже просто разминуться на улице и с Георгием, и со Свиленом. На какое-то время меня это немного утешало, потом я снова погружалась в отчаяние и снова и снова принималась ковылять на своих почти бесчувственных колодах с улицы на улицу, из комитета в комитет, от списка к списку, от человека к человеку. И ничего, ничего, ничего…

…пока однажды утром я не очнулась в больнице. От голода и истощения (деньги у меня кончились), от боли, а может быть, от всего вместе я потеряла сознание на какой-то улице между университетом и Народным собранием. В моем пальтишке нашли справку от нашего околийского комитета с просьбой оказать мне медицинскую помощь, решили, что я очень важная птица, и через несколько дней, приведя меня в относительно приличное состояние, мой лечащий доктор безоговорочно изрек приговор — немедленно в санаторий!.. А меня, надо сказать, это слово всегда приводило в ужас, мне казалось, что санаторий — место, куда отправляют безнадежно больных и откуда они уже больше не возвращаются. Однако вопреки моему отчаянному сопротивлению настал день, когда меня насильно впихнули в какой-то маленький раздрызганный грузовичок — и с тех пор начались мои скитания по санаториям, где я прочла столько книг и увидела столько человеческих несчастий, что по этому предмету могла бы поспорить не только с имеющими дипломы о высшем образовании, но и с попами-исповедниками. В этих санаториях, во время своих бесконечных скитаний, я обнаружила, что люблю читать и умею слушать людей. Но зачем все это? Чем больше знаний получает человек, тем больше печали в его душе, сказано в какой-то толстой книге, и это меня совсем не утешало, потому что из этой же книги я поняла, что с тех пор, как существует мир земной, человек не может жить, не мучая ближнего своего. Хорошо еще, что есть и другие книги.

Написала кучу писем в наш городок всем друзьям, просила извинить меня за то, что вопреки желанию законопатили меня сюда, и много-много раз повторила во всех письмах, что, ежели будут разыскивать меня «родственники», особенно один, чтобы сообщили ему, где я, и еще — пусть кто-нибудь из комитета снимет с дверей кибитки записку (там я писала, что я в Софии) и прикрепит новую, с теперешним адресом. Я бы, честное слово, удрала из этого проклятого санатория, если бы не охрана, и, кроме того, они спрятали мою одежку. Сначала я все никак не могла понять, зачем такая строгая охрана, потом поняла — половина «запертых» здесь во все глаза глядят, как бы удрать домой от докторов, хотя они добрые и внимательные.

Диагноз мне поставили безжалостный — прогрессирующий костный туберкулез, а это значит — пенсия по болезни. Не знаю, как чувствует себя человек, уходящий на пенсию в шестьдесят или даже в пятьдесят, но что творится в душе, когда тебе девятнадцать, — об этом лучше не говорить.

Через три месяца я вышла из санатория — как лошадка, которая сбросила оглобли (потом не всегда бывало так). Обычно, когда человек покидает больницу, ему кажется, что он совсем здоров и все зло осталось там, в этой мрачной бастилии. У меня было иначе — в кармане лежала справка с диагнозом и запрещением выполнять какую бы то ни было физическую работу. Там же лежали документы для перехода на пенсию… Здоровому человеку трудно понять, что значит чувствовать себя неполноценным, получеловеком. Если бы не надежда на встречу с Георгием, особенно если бы я знала наперед, какая это будет встреча, я бы тогда же пустила себе пулю в лоб. Не могу себе простить, что не сделала этого. Но — ничего, никогда не поздно…

* * *

О смерти Марии я узнал прежде Георгия. Мимо проезжал грузовик с добровольцами, едущими на фронт, меня оттуда окликнул соученик, с которым мы вместе исчезли из нашего городка по приказу комитета, но с тех пор мы с ним не виделись.

— Что нового в наших краях? — Я бежал рядом с грузовиком, который пробирался сквозь толпу.

— Да так, ничего особенного! А что тебя интересует?

— Ты знаешь что-нибудь про Марию?

— Какую Марию?

— Нашу Марию!

— А-а, из тира, что ли?

— Да, да! — закричал я сквозь уличный шум.

— Самоубийством кончила! Позавчера! Она в общем очень помогала нашим, может, не сама, а кто-то ее и…

Гремучий грузовик скрылся, парень только успел махнуть мне рукой, а я… я чуть не грохнулся прямо в грязь. Ах, будь оно все проклято! Пока мы с Георгием гонялись за сбежавшими в лес полицаями в Северной Болгарии, их дружки убили нашу Марию, маленькую нашу, нежную, красивую Марию… Самоубийство? Да это же чушь, абсолютная глупость, у нее не было никаких причин для самоубийства, ее, вне всякого сомнения, застрелили во время одной из акций, или это сделал какой-нибудь ночной «храбрец», потому что так было безопасней.

Много позже я понял, как произошла эта ошибка. Для меня «наша» означало именно нашу Марию, а парень понял меня совсем иначе. Одно время не только мы втроем, но и все ребята из нелегального комитета потянулись в тир старшей Марии учиться стрелять и в шутку стали называть ее точно так же «наша Мария». Но кто бы тогда смог все это свести воедино и сообразить, о чем, вернее, о ком идет речь?

Георгий воспринял эту весть, оказавшуюся отчасти ложной, гораздо более сдержанно, нежели я предполагал, он только время от времени цедил сквозь зубы: «Будь они прокляты» — и молчал больше обычного.

Мы тут же попросили, чтобы нас отправили домой, — впрочем, с такой просьбой мы обращались с первых же дней после 9-го, но и тогда, и теперь нам отвечали, что мы нужнее в других местах. На этот раз «другое место» был фронт. Через два дня нас одели в военное и отправили добивать немцев. Сначала мы служили в одной части, но в Венгрии Георгий был ранен и остался в госпитале, а я продолжал путь на запад. Мы потеряли друг друга надолго. После войны меня послали учиться в Москву, а он, как я узнал позже, проводил коллективизацию в Северной Болгарии, в тех же местах, где мы преследовали полицаев. Работа у него была тяжелая и неблагодарная, потому что на этот раз он вел борьбу не с врагами, а со своими. Похоже, что именно тогда душа у него огрубела, затупилась, Бог его знает, может, если бы я был на его месте, со мною было бы то же самое. Теперь легче всего обвинить таких, как Георгий, во всех грехах и ошибках той поры.

Встретились мы с ним через шесть лет — в пятьдесят первом. Я тогда уже вернулся в Болгарию, начал работать, и мне нетрудно было найти его. А до этого, за шесть лет моего отсутствия, я никому не писал писем — некому было писать. Правда, из Москвы я сделал несколько попыток узнать, где находится мой друг, но ни на один запрос не получил ответа.

Итак, прошло шесть лет, и мы наконец встретились. Георгий изменился и даже постарел больше, чем я, — если о человеке двадцати пяти лет можно сказать, что он «постарел». Я с удивлением смотрю на нынешних двадцатипятилетних недорослей и вспоминаю, что мы в свои двадцать пять были уже вполне зрелыми мужчинами. Мы обнялись с Георгием, я даже не удержался и пустил слезу, а он, Георгий то есть, поглядел на меня как-то пристально и странно, и мне показалось, что какая-то часть его существа вычеркнула меня из глубин памяти и любви и вписала куда-то, в какой-то другой список, где я почувствовал себя очень неловко и неуютно.

Потом, наблюдая за ним, я понял, что этим новым для меня взглядом он смотрит почти на всех вокруг, и немного успокоился. Я понял и то, что у него, к сожалению, сильно сдали нервы. Мы выжили и получили свободу, но за это каждый должен платить.

Впрочем, вступая на путь борьбы, мы не думали только о собственном счастье. Мы были скромны в своих желаниях, и я мог бы с полным правом сказать о себе — да, я счастлив. Думаю, то же самое мог бы сказать и Георгий. Но это до вести о смерти нашей Марии. Ее нет с нами, и это единственное, что омрачало мою жизнь. К тому же я нещадно корил себя за то, что до сих пор не смог вырваться из круга своих дел (в буквальном и переносном смысле, я же следователь, да еще по особо важным делам) и съездить в наш городок, чтобы положить на могилу Марии ее любимые гвоздики.

После бурного потока вопросов — где он сейчас, кем работает, есть ли семья, как так получилось, что мы потеряли друг друга из виду, я сказал именно ту фразу, которую много раз произносил про себя, — я был бы совсем счастлив, если бы наша Мария была с нами, но ее уже нет среди живых.

— Поедем в наш город, положим цветы на ее могилу, а потом я наконец займусь этим самоубийством, не верю я, что она сама могла это сделать, и если кто-то…

— Мария жива, — сухо заметил Георгий.

Мне в грудь будто ударило крупнокалиберным зарядом. Горло в момент пересохло, голова пошла кругом, я едва устоял на ногах.

— Я… я говорю о нашей Марии… — Губы у меня одеревенели, а из горла доносился еле слышный сиплый шепот.

— «Нашей»? «Нашей» нет, есть ихняя… — так же сухо, как о чем-то совершенно постороннем, заявил он.

— Да я же не о старшей говорю, черт возьми! Я о нашей, нашей Марии! Твоей и моей!

— «Твоя» Мария жива, убила себя старшая, если, конечно, «наша» не всадила в нее пулю, чтоб не выдала ее. Этого я пока не знаю.

Голова моя по-прежнему шла кругом, и я никак не мог сообразить, о чем толкует этот странный, неузнаваемый мой друг детства.

— Нет, ты прямо скажи мне — ты уверен, что наша Мария жива?

— Можешь поехать туда, и сам убедишься. Только не теперь.

— А ты был там?

— Буду скоро.

— Так чего же мы ждем! Поехали вместе! Сейчас же! Немедленно!.

Тут я вспомнил о том, что он только что упомянул про какое-то убийство.

— Что за убийство? Кого надо было выдавать?!

Лицо у Георгия стало совсем непроницаемым.

— Она боялась, что та выдаст ее связи с полицией. Валялась там в кибитке с ними и под шумок небось называла имена наших товарищей, а может, и еще что-нибудь… В общем, назначено расследование.

— Ты что, рехнулся?! Ты о чем это? — Я был просто вне себя. — Мы же о Марии говорим с тобой! О нашей Ма-ри-и! Какое еще расследование?!

Георгий поглядел на меня как-то отчужденно, стиснул зубы и медленно проговорил:

— Свилен, не заставляй меня жалеть о том, что я рассказал тебе больше, чем следовало. Потому что мне бы не хотелось, чтобы и ты потом пожалел об этом.

Я все ждал, что он добавит: «Мы же друзья». Но — не добавил. Мне впервые стало страшно, я понял, что боюсь его, Георгия, своего старого друга.

Я постарался успокоиться и начал тихо и «миролюбиво»:

— Послушай, я бы хотел подключиться к этому проклятому расследованию, я думаю — если ты и я вместе…

— Состав комиссии утвержден, и я не советую тебе вмешиваться. После расследования я расскажу тебе, о чем можно будет рассказать. О чем можно, — подчеркнул он, снова стиснул зубы и холодно взглянул на меня.

Так окончилась наша встреча после столь долгой разлуки и взаимной (до сих пор я не сомневался в этом) тоски. Еще через несколько лет, когда прошло время, все встало на место. А тогда смешение имен, путаница, возникшая по этой причине, и страшное поветрие тех лет, и шустрые мальчики, готовые во всем видеть происки врагов, и судить, судить, карать… Больше всего я думал о том, какая у меня трудная профессия, сколько знаний и опыта нужно следователю, чтобы не совершить роковой ошибки, не заблудиться в джунглях фактов, доказательств, аргументов, соображений, предположений, противоречий. А мальчикам было невдомек, они верили и «разоблачали», совершая одну ошибку за другой, один роковой шаг за другим.

И бедная наша Мария попала под это колесо. И вправду — святым предписано жестоко страдать за простых смертных.

* * *

По доброте душевной доктор написал в моих документах, что я заболела в результате тяжких условий во времена подполья. Я запротестовала, но он задумчиво поглядел на меня сквозь сильные очки и совсем домашним голосом стал уговаривать:

— Болезнь твоя тяжелая, а, насколько я понял, у тебя никого близких нет. С этой формулировкой ты получишь более высокую пенсию, которую ты вполне заслужила. Мне совсем не улыбается, чтобы такие смелые девушки, как ты, завтра протянули руку за милостыней или чувствовали себя нахлебниками. Нам предстоят трудные времена. Дай Бог тебе выздороветь, и ты сама, я знаю, откажешься от пенсии. Такие, как ты, не сидят сложа руки, если у них есть силы работать.

С этим я смирилась. Но больше всего мне было обидно то, что меня совсем отстранили от общественной работы — не давали дежурить, чтобы не утомлять ноги, перестали посылать в села, а я так любила беседовать с людьми. Зато, когда болезнь сваливала меня в постель, ребята и девочки приносили мне чего-нибудь поесть и даже кое-какие теплые вещички — шерстяные чулки, толстую жилетку или шаль. Я ругалась с ними, отказывалась от даров и все больше и чаще чувствовала себя совсем беспомощной и несчастной. И чем больше заботились обо мне, тем больше я чувствовала свое несчастье. Пенсию я должна была получить только через несколько месяцев, от денег Марии давно ничего не осталось, да и было-то их горсточка. Но я все чаще стала отвергать собранные для меня гостинцы — не только из гордости, а и потому, что время было трудное, еще ведь война не кончилась, и друзья сами еле концы с концами сводили, да еще отрывали от себя последнее для меня, а мне все равно все время хотелось есть — что делать, девятнадцать лет, да еще сохранившийся вопреки всему сельский аппетит… И вправду, две голых души не могут накормить третью — все останутся голодными. Так пусть хоть здоровые и работающие иногда поедят досыта.

В общем, думала я, думала и в конце концов решила попросить городской комитет позволить мне открыть тир. Из опыта прежних лет я знала — как бы ни был беден народ, он всегда найдет медный грош на развлечение. А в комитете я сказала, что это только на время, что я найду родных, которые смогут позаботиться обо мне, а потом и пенсия пойдет, да и я вскоре, надеюсь, выздоровею и тогда… В общем, разрешили мне немедленно, а один из новых товарищей, я его до той поры ни разу не видела, приехал ко мне в санаторий и сказал, что с моей справкой об инвалидности я могу зарабатывать свой хлеб чем и как угодно, а если мне нужна будет помощь, он окажет ее в любое время.

Вот так я снова прибила вывеску, и в первые же дни все наши повалили ко мне в тир. Одни — чтобы «вспомнить молодость» (это мы тогда любили выражаться так, хотя нам всем было от двадцати до тридцати и никто еще понятия не имел, что такое старость), другие — просто чтобы составить мне компанию и помочь в моем маленьком, но все же деле. Постепенно тир и кибитка превратились в нечто вроде нашего клуба, где мы собирались почти каждый день, вспоминали Марию и ее «уроки», обсуждали дела нашего городка и мировую политику. А когда передавали известия с фронта, включали на полную мощность старенький Мариин «Лоренц», собиралась целая толпа слушателей, и кто-нибудь из наших комментировал передачу. Так я снова ожила, почувствовала себя нужной, среди своих, тут же забыла, что я больная пенсионерка. Только Георгия все не было и не было.

В апреле, перед самым концом войны, я не выдержала и снова отправилась искать его. Я уже знала дорогу, да и в Софии неплохо ориентировалась. Собрала немного денег и решила двигаться своим «поездом», чтобы и в столице иметь и заработок, и крышу над головой. Наши ребята-мастеровые поставили кибитку на колеса от телеги, впрягли в нее купленного по дешевке тощенького немолодого коня, помогли мне собрать тир и сложить его в кибитку, и вот однажды я двинулась поутру из города. Провожали меня торжественно, с цветами, желали успеха. В детстве на селе я много раз управлялась с лошадью, так что здесь никаких проблем не было, проблемой было другое — найти подходящее место в Софии, а я хотела непременно расположиться не где-нибудь, а именно в центре, где бы Георгий и Свилен меня обязательно увидели, если пройдут мимо. Наши ребята, которые поставили на колеса кибитку, подновили и красочную дугообразную надпись на тире — «У Марии». Так что не заметить ее было невозможно.

В конце концов благодаря моим пенсионным документам, внушающим невероятное уважение к моей очень скромной особе, мне разрешили раскинуть тир на площади Возрождения, в двух шагах от церкви Святого Воскресения — самый что ни на есть центр столицы. А тут стали постепенно возвращаться с фронта наши бойцы, и надежды мои удвоились: если Георгий и Свилен были на войне, они вскоре вернутся и найдут меня. Я не смела и двинуться с места, во-первых, от страха потеряться в этом вавилоне, который тогда представляла собой София, а во-вторых, чтобы не разминуться с моими, если кто-нибудь из них случайно окажется в это время здесь. Поэтому я не ходила, как в ноябре, по разным учреждениям, а при удобном случае расспрашивала заходивших в тир солдат, офицеров, милиционеров и вообще разных людей. Никто ничего о них не знал и сказать не мог.

Только потом стало мне известно, что Георгий в это время лежал в венгерском госпитале, а Свилен был в Софии всего один день и прямо в военной форме был отправлен учиться в Москву — на площадь Возрождения он попал через несколько лет, когда вернулся с дипломом следователя…

Вот и отпраздновали мы победу над фашистской Германией, пробежал-прокатился и весь сорок пятый, а от моих — ни звука, ни строчки, ни следа. Обыкновенный человек что делает в таких случаях? Ну, поплачет-поплачет да и привыкнет к горю. Однако что-то внутри, в душе подсказывало мне, что о настоящем горе еще рано говорить — тем более что я все чаще и чаще терпела сильную физическую боль, которая мучила мое постепенно окостеневающее тело. Санатории давали только временное облегчение. Но стоило мне хоть чуть-чуть собраться с силами, и я впрягала моего старого верного конька, двигалась в следующий окружной городок и поднимала там свой пароль «У Марии» — так я объездила половину Болгарии. В наш город я почти не возвращалась, только после очередного санатория, а так писала письма, но ответы оттуда были все те же — никто, нигде, ничего…

В санаториях мне везде разрешали ставить кибитку в какой-нибудь угол сада или парка, немного травы и сена для моего Пеструшки всегда находилось (тогда еще конский транспорт был в почете), а случалось, я приносила своему верному другу и корочки хлеба, который тогда пекли только вручную, он был очень вкусный, и лошади часто предпочитали его сену.

Так, с больничными перерывами по полгода, добралась я и до пятидесятого, успела обойти всю Южную Болгарию и вот в середине пятьдесят первого попала в Пловдив, а там, разговорившись с одним посетителем тира и, как всегда, уже почти без надежды, задав ему вопрос о своих, вдруг услышала, что Георгий воевал на фронте, был ранен в Венгрии и лежал там в госпитале. Я буквально вцепилась в этого бывшего фронтовика и вытрясла из него все, что он мог рассказать: он воевал в другой части, но попал после ранения в тот же госпиталь, запомнил Георгия потому, что и его зовут Георгий Тасев, и поэтому их часто путали, не знает, в какой части служил мой Георгий, потому что сам был ранен в голову, забинтован как кукла и даже глаза долго не мог открыть. А когда повязки сняли, тезку уже увезли в тыл…

Мы раздобыли вина, немного выпили, и я попросила его побольше рассказать мне о войне, о боях, о товарищах, добывших победу… Теперь я хотя бы знала, откуда начинать поиски. Свернула тир и немедля двинулась в Софию. Решила пойти в Военное министерство, в Красный Крест и еще выше, но на этот раз найти концы во что бы то ни стало!

Как и в прошлый раз, распрягла Пестрого на площади Возрождения и пошла за разрешением. И тут вдруг узнаю от женщины-чиновницы, к которой меня направили, что десять дней назад из нашего городка пришло распоряжение немедля вернуть меня обратно, а позавчера в совет приходили двое мужчин и лично интересовались мной… Голова у меня пошла кругом, я вскочила, схватила чиновницу в объятия, стала ее целовать как сумасшедшая:



Поделиться книгой:

На главную
Назад