– О чем это вы там шушукались в ванной, девочки? – Любочка смотрела на Машу с грустной улыбкой. За окошком такси проплывали новостройки – им еще предстояло перебраться на свой, левый берег. От окраины – к центру. Любочка, несмотря на тяжелый, заполошный день, выглядела много лучше, чем утром. Они с Антониной, будто две волшебные батарейки, все еще подзаряжали друг друга энергией при встрече. И слава богу.
Маша вкратце рассказала историю покупки старой коммуналки на Грибоедова. Любочка внимательно слушала, глядя перед собой. А выслушав до конца – кивнула.
– Ты что-нибудь об этом знаешь?
– А… – бабка прикрыла глаза. – Никаких деталей. Знаю, что случилась какая-то очень неприятная история. Иру огульно обвинили, она, гордая душа, решила не оправдываться, а просто съехать. Мужу ее, Сергею, он был военный, дали квартиру – а Ирочка как раз ходила беременная Ниной. Нина родилась уже рядом с Фрунзенской, в темной халупе на первом этаже. Потом, уже в девяностых, удалось обменяться на трехкомнатную на проспекте Большевиков. Такая вот нормальная квартирная одиссея советского времени.
– И ты ни с кем из этих людей не знакома? Я имею в виду, из обитателей коммуналки на Грибоедова?
– Увы! Ирочка ни с кем из них не общалась. Что само по себе показательно. Бывшие коммунальные соседи часто, бывает, перезваниваются, встречаются на праздники… Но не в этом конкретном случае.
– Мне хочется ей как-то помочь, – призналась Маша. – Там, среди фамилий, которые она отыскала на двери, есть и редкие. Вполне можно найти через адресный стол.
– Господи, я ушам своим не поверила! – женщина с тяжелой, с проседью, косой, уложенной короной на голове, держала Ксению за обе руки – будто боялась отпустить. Ей было уже около семидесяти, но огонь в карих глазах, излом темных губ, царственная осанка – все выдавало в ней, нет, не пенсионерку – южную красавицу.
Ксения смущенно повернулась к Маше:
– В базе данных в Интернете я нашла трех Бенидзе. И просто набрала по очереди все три номера. Попыталась объяснить, кто я.
– А я, когда услышала, что это внучка Ирочки Аверинцевой, зарыдала белугой, еще до того, как узнала о ее смерти. Спасибо тебе, родная, что позвала на девять дней.
За поминальным столом собралось в этот раз уже много меньше народу: Маша с бабкой, все та же Антонина, пара бывших сотрудников Ирины Леонидовны по заводу грампластинок. Рядом с Ниной сидел неясный седеющий тип – то ли бывший ученик, то ли аспирант покойной еще в эпоху ее преподавания в Технологическом институте. Тамара Бенидзе весьма оживляла пейзаж – она совсем не знала Аверинцеву как бабушку, мать, строгого преподавателя. Но помнила ее еще юной девушкой, получившей по распределению от института полуслепой закуток в их коммуналке, часть некогда большой комнаты – барской гостиной.
– Ксения Лазаревна, бывшая хозяйка квартиры, ее очень привечала, – Тамара с мягкой улыбкой переводила взгляд с Нины на Ксению. – У нее же, сироты, и мебели-то никакой не оказалось. Топчан ей отдали Пироговы. А старуха уступила этажерку, да и подкармливала потихоньку, что уж греха таить! Зарплаты ж тогда были копеешные. Знаете, Ксения Лазаревна была добрым духом нашей коммуналки: никакой обиды на судьбу, горечи, или высокомерия – мол, живете в моих бывших хоромах. Нет! Смирение, дружелюбие, такт удивительный… Больше таких людей не делают, вот уж правда – из «бывших». А она ведь и войну в Ленинграде провела – так и не бросила дом. Внучку с дочкой потеряла, но не озлобилась. И ваша мама, – дотронулась она до Нининой руки, – ей, наверное, как дочь была. Правда-правда. Помню, вечером иду в ванную мимо кухни, а там уже чайник вовсю кипит, и Ксения Лазаревна несет его в свою комнатку, чай Ирочке заварить. Покупала пирожное «картошка» в «Севере» на Невском и ждала ее, никогда спать одна не ложилась, переживала, когда та задерживалась. Все говорила, что завещает Ирочке и комнату, и все, что в ней. Хоть по закону тогда завещать было невозможно, не знаю, как уж она хотела все устроить… Вот почему, когда это случилось, мы на Ирочку и подумали.
– Что случилось, Тамара Зазовна? – это встряла, не выдержав, Любочка.
– Ну как же… – смугло порозовела высокими скулами Бенидзе. – Вы не знаете?
Она обвела сидящих за столом вопрошающим взглядом. Все молчали.
– Старушку Ксению Лазаревну убили. Отравили крысиным ядом. Ужасная смерть. И все были дома, понимаете? Все могли. Но только у Ирочки была и возможность, и…
– Мотив, – в наступившей звенящей тишине закончила Маша.
Тамара. 1959 г.
Мамочка заметно нервничает. Поцеловав ее с утра, я почувствовала аромат персикового масла. Значит, намазалась кремом «Огни Москвы», которым пользуется только в особенных случаях – на выход, больше для создания настроения, чем для красоты. Подождала, пока он впитается в кожу, слегка похлопывая кончиками пальцев. Встряхнула флакончик духов. Дотронулась хрустальной пробкой до запястья, оставив тонкий нежный след – никаких «Красных Московей», как она их называла, настоящие французские духи (заветная бутылочка с бантом выменяна папой у счастливчиков, оттанцевавших в Будапеште). Сложила узел тяжелых волос на голове. Надела платье – не из парадных, но ей очень шло, подчеркивая талию в «рюмочку». На шею – косыночка из крепдешина: красные цветы по белому полю. Шляпка из панбархата с вуалькой. Из того же черного панбархата – воротник широкого пальто с накладными карманами и – завершающий удар, туфельки на небольшом каблучке – холодновато, но не влезать же в боты!
– Решила сразить новых соседей наповал? – усмехается папа, усаживая нас в такси.
– Второго шанса произвести первое впечатление не будет, – оглядывает нас критическим взглядом мама. Мы с папой недотягиваем до ее элегантности, но мамиными усилиями составляем достойный второй план. Папа называет это «галерка». Или «семейные галеры» – по обстоятельствам.
Сегодня мы переезжаем в новую комнату, в новую квартиру – на Грибоедова, совсем недалеко от папиного места работы – Кировского театра. Новую школу мама мне тоже уже присмотрела.
Войдя в парадное, мама благосклонно оглядывает лифт, чуть менее благосклонно – поцарапанные стены.
– Раньше такого на лестницах не было.
– Раньше и небо было посинее, – примирительно говорит отец.
– Раньше дворники закрывали парадные на ключ и дежурили ночами, а теперь все распустились. Никакого контроля.
Мы с папой переглядываемся, он подмигивает: за мамой всегда должно оставаться последнее слово. В любом случае – мне наплевать на лифт.
– А девочки в квартире есть моего возраста? – не выдерживаю я.
Мама поводит плечом:
– Мало тебе будет школьных подружек?
Я опускаю глаза: еще неизвестно, какие они окажутся – эти подружки из новой школы. И будут ли?
Дверь открывает полная женщина с темными усами над верхней губой, в папильотках и халате. Мама с незнакомкой внимательно оглядывают друг друга, и по тому, как мама выпрямляет и без того прямую спину, я понимаю: счет 1–0 в мамину пользу. Стратегия удалась. Перевожу взгляд на папино лицо – очень серьезное, а глаза – смеются.
– Лали Звиадовна, а это – мой муж, Заза Отарович. Дочь, Тамара, – мама умеет представляться так, как будто за ее именем-отчеством следует королевский титул. Я чувствую себя неуютно, исподтишка оглядывая квартиру: большая прихожая с камином, дальше – уходящий в полутьму коридор с множеством дверей. У дверей стоят тумбочки, калошницы. Справа висит телефон, над ним – велосипед. Где-то в глубине бубнит мужским голосом радио: «…а к 1965 году увеличение общего объема выпуска продукции. За семилетие на предприятиях города предстоит выпустить только паровых, газовых и гидравлических турбин…»
– Вытирайте ноги хорошенько. Пока ваши грузчики едут, покажу вам тут… Меня Галина Егоровна зовут. Пирогова. – И проходит вперед, перебирая толстыми ногами в тапках на лосевой подошве. Указывает на телефон: – Плата – по числу проживающих, независимо от количества переговоров.
Мама кивает – мол, в курсе. Одобрительно оглядывает просторную прихожую – сейчас часто даже из коридора умудряются комнатушку выгадать.
– Это, – показывает Пирогова на первую дверь направо, – комната Ксении Лазаревны. Там же – Иришина, проходная. Здесь мы живем, – она распахивает двойные створки следующей двери.
За столом у окна сидят упитанный рыжеватый мальчик лет десяти и девочка – светлые крысиные косички уложены жидкой корзиночкой, по виду первоклашка – и едят суп.
– Ленка, Валерка, поздоровайтесь, – приказывает Галина Егоровна.
– Здрасте, – гнусаво говорит мальчик.
– Добрый день, – мама вежливо улыбается, но улыбка застывает, наткнувшись на ковер с оленями. Мама их ненавидит.
– Телевизор, – неправильно истолковав ее взгляд, с гордостью поясняет Пирогова. – Мы в квартире единственные с ним… – она поднимает вопросительный взгляд на маму, и мама вскидывает голову.
– А мы решили пока не брать. Времени вечерами мало – поговорить, журнал почитать, вот уже и спать пора.
Счет, похоже, сравнялся: 1–1.
– Ясно, – усмехается Пирогова, поправив халат на большой груди. – Ну, если найдете время, приходите.
А мама вдруг вздрагивает – девочка с жидкими косичками оказывается рядом, хватает ее за руку. Кончик тоненького носика чуть дергается, как у лисички, глазки с бесцветными ресницами блаженно прикрыты:
– Вкусно.
Мама испуганно дергает рукой. Пирогова краснеет:
– Ленка, а ну иди уроки делай!
И на вопросительный взгляд мамы поясняет:
– Больно она у меня до запахов охочая. А у вас духи редкие, наверное?
Мама сдержанно кивает.
– Грез, «Кабошар». Новый парижский аромат.
Это момент маминого торжества – она даже благосклонно смотрит на девочку, отошедшую на пару шагов, но продолжавшую буравить ее серыми глазками. Это уже даже не 2–1, а окончательная победа. Не зря папа на них всю зарплату ухнул!
А Пирогова, кивнув с деланой небрежностью – мол, подумаешь, французские духи, – закрывает дверь и показывает квартиру дальше.
– Здесь комната Анатолия Сергеича с Зиной, познакомитесь. Славные люди.
Мы идем полутемным коридором, завешанным тазами, стиральными досками, цинковыми ванночками, лыжами и велосипедами. За комнатой неизвестных Аршининых оказывается кухня, где стоит – курит в форточку спиной к нам – крупный мужчина в пижаме х/б в полоску. Это он слушает радио. Внимательно, как сводку с фронтов.
– Муж мой, – с гордой нежностью указывает на него Пирогова, – Алексей Ермолаич. Кухню потом покажу. Тут, – она нажимает кнопку выключателя в конце коридора, – наша ванная комната. Стирать можно, но не в ванне. На кухне – в порядке исключения, только когда ванная занята, и по мелочи.
Папа присвистывает – ванная комната облицована красивым белым кафелем.
– Супруг мой, золотые руки, печку на кухне разобрал. Чего зря место-то занимает? А кафель использовал. Теперь у нас тут дворец. Мелким ремонтом в местах общего пользования тоже он занимается. На общественных началах, – Пирогова и не подозревает, что наносит сейчас удар по моему папе. Я боязливо гляжу на маму – но она будто не услышала. – Но тогда я пропускаю свою очередь на уборку. В туалете соблюдаем гигиену – там у нас памятка есть. Собаки-кошки у вас имеются?
Мама качает головой.
– Вот и отлично. Не люблю животину в доме. Дальше, слева по коридору – Лоскудовых комнатка и Коняевых. Ваша, значит, первая, сразу за прихожей.
– А девочки моего возраста есть? – не выдерживаю я.
– Нет. Кроме Лешки, все помладше тебя будут. У меня вот двое, у Аршининых – Аллочка, совсем малышка. Да у Лоскудовой – два пацана. Младший, Колька, с моим Леркой погодка.
– Много народу, – улыбается мой папа. Когда папа улыбается, все улыбаются в ответ. Вот и эта, Галина Егоровна, не выдерживает: впервые расплывается в улыбке – заиграли сдобные ямочки на щеках, блеснула в глубине рта железная коронка.
– Тю! Разве ж то много? Нонче, бывает, и по сорок человек в одну жилплощадь набито. До войны-то да, людей так не вселяли. Да и контингент (она произнесла «континхент», мамины губы дрогнули) совсем другой был. Сейчас-то все с деревень своих понаехали, – и она махнула большой рукой.
Отец серьезно кивает. Мать же, чтобы спрятать улыбку, опускает глаза и вдруг садится на корточки, подметя широким подолом пол. Смотрит снизу вверх на изумленную Пирогову:
– Это же дуб?
– А леший его знает! – пожимает та плечами.
– Это дуб, – мама поднимается, брезгливо отряхнув пальцы. Галина Егоровна застывает лицом. Мы с папой переглядываемся: не станет же она с ходу критиковать чистоту квартиры?
– Благородное дерево, – вежливо улыбается папа.
– Вот именно, – мама вздыхает. – А его тут моют по-деревенски – с водой и мылом.
Пирогова краснеет, но ответить ничего не успевает, в дверь звонят: громко, требовательно.
– А вот и грузчики, – облегченно вздохнув, говорит папа. И правда.
Грузчики заносят буфет, книжный шкаф и письменный стол, из кухни на звук выходит Пирогов – бритый налысо, но с рыжеватыми усами щеточкой. Предлагает сразу быть на «ты», хлопает папу огромной лапищей по плечу: прости, друг, но отчеств ваших без пол-литры не произнесть! Папа улыбается в ответ – обещает на новоселье как следует выпить на брудершафт, чтобы, значит, больше с отчествами не мудрить.
Мама открывает дверь в комнату, и мы все трое ахаем, такой она кажется просторной и светлой после общежития. Прямо бальная зала. Но потом грузчики вносят мебель, и начинается. Мама без конца заставляет грузчиков с папой и Пироговым все переставлять, чтобы кровать была прикрыта от дверей буфетом, но тогда я с трудом могу протиснуться к письменному столу, а Пирогов покрикивает:
– Права твоя хозяйка, пусть хоть закуток останется, будет чем заняться! – и подмигивает маме, отчего она одновременно напускает на себя серьезный вид и розовеет. Так они двигают тяжелый буфет туда-сюда, пока мама не остается довольна. Пирогов уходит, пожав руку папе, а папа поворачивается к маме и встречается со взглядом Снежной королевы.
– Что? – сразу пугается папа.
– Зачем было его звать перетаскивать мебель? – шипит мама, оттеснив папу в только что с таким трудом отвоеванный закуток. Я вздыхаю: началось. Мама нанервничалась со сборами и переездом. А отдуваемся всегда мы. Сегодня – папа.
– Так он сам свою помощь предложил – неудобно как-то отказывать, – разводит руками папа. Наивный – он еще надеется на мир.
– Думаешь, этот вахлак не успел всего разглядеть?!
– Господи, да кто там смотрит на твои вензеля! – Когда папа нервничает, акцент его становится еще сильнее, чем обычно.
Выходить из комнаты в чужой коридор не хочется. Я смотрю в огромное окно без занавесок: стекла давно не мыты, отчего вид на крыши и двор кажется старой запыленной картиной. Грустной картиной.
– А мы теперь всегда будем его звать – переезд же! Много чего придется приколачивать, вешать! Как противно быть всегда обязанной!
– Да я сам все прибью, – хорохорится папа.
– Знаю я, как ты прибьешь! – мамин шепот становится похож на змеиное шипение, но мне кажется, она кричит. Теперь уже – по-грузински: думают, я не понимаю. – Себе по пальцам! Не мужик, смех один!
Я дергаю за раму – хочется высунуться в окно, чтобы не слышать, не дышать этой ненавистью. Но створки давно не открывали, старая рама ссохлась.
– Я, Амилахвари, – раздается из-за буфета, – вынуждена терпеть…
На этой фамилии, звучащей у нас как заклинание злого волшебника, я не выдерживаю – быстро пересекаю комнату, толкаю дверь в коридор. Там темно. Я делаю шаг вправо и прислоняюсь к стене. Закрываю глаза. Теперь можно сосчитать до двухсот и вернуться обратно. Должно хватить.
Дзи-и-и-нь! Резко зазвонил телефон, я вздрагиваю. Дверь в комнате в глубине коридора открывается: мальчик в клетчатой рубашке, чуть постарше меня, не включая света, делает пару шагов вперед и берет трубку.
– Алло, – говорит он. – Это он и есть. Нет. Не буду я этим заниматься. И не проси.
Ксения
Назавтра мать захотела разобрать бабушкины вещи. Ксения попыталась возразить, мол, она не готова, не лучше ли дождаться сорока дней? Но мать планировала выйти на работу – и настроена была весьма решительно. Делать нечего, Ксения толкнула дверь в бабкину спальню, да так и застыла на пороге: солнце, внезапно вышедшее из-за туч, делало комнату живой, обитаемой. На прикроватной тумбочке с тихим жужжанием горел огонек озонатора: пахло свежестью, накрахмаленным бельем, чуть – нафталином.
– Начинаем, – мать слегка толкнула ее в спину. Слева, аккуратно застеленная зеленым пледом в крупную черную клетку, стояла кровать. Над ней висели книжные полки. Ксения с тоской посмотрела на знакомые с детства корешки. Справа расположился огромный платяной шкаф с раздвижными зеркальными дверцами – подарок матери на бабушкин день рождения. Бабка втайне от дочери его ненавидела – время, когда она хотела любоваться собой в полный рост, по секрету говорила она Ксении, давно прошло.
Мать решительным жестом оттолкнула в сторону створку шкафа: в кажущемся огромным пустом пространстве сиротливо висели бабкины платья, пара костюмов, на полках лежало аккуратно сложенное белье, кофты. Ксения закрыла глаза: она не сможет этого сделать, просто не сможет!
– Надо отложить кое-что, если хочешь сохранить на память. Потом, на сорок дней, отдадим какие-то вещи подругам, а оставшееся отправим в дом престарелых.
Ксения избегала смотреть на мать. Что скрывается за этой деловитостью? Боль? Или она просто хочет как можно быстрее избавиться от бабкиного присутствия в своей жизни? Яркого, но и доминирующего над ними обеими, как всегда доминирует сильный характер над характерами слабыми? Но как бы обернулась их жизнь, не будь ее рядом? Смогла бы мама засадить Ксению за инструмент так, как это сделала бабушка? Бескомпромиссно, с твердой уверенностью – еще до всех этих конкурсов, – что внучка – талантище и ее надо тянуть к вершине, наперекор детскому упрямому сопротивлению и вечной ребяческой лени? А сама Нина – разве не стала химиком только вслед за своей матерью? И та позволила, взяла под крыло, «сделала» из нее кандидата наук. Они обе – бабушкины солдаты, она – их тихий генерал, за всю жизнь занявший со своими вещами едва ли половину пространства этого большущего платяного шкафа. И вот теперь мать, сама приближающаяся к пенсионному возрасту, торопится высвободиться из-под заботливого ига. А она? – спросила себя Ксюша. И грустно усмехнулась: уж она-то, будь такая возможность, жила бы в коконе бабкиной требовательной любви до конца дней своих.
Так они по очереди вынимали и складывали на постели вещи – Ксения удивилась, как мало среди них новых. Большинство же – крепдешиновые платья, тяжелая кофта-букле, брюки из шерсти, – казалось, были здесь вечно, стали частью бабушки, как рука или нога, и потому странно, нереально смотрелись в ее отсутствие. Вечное теперь отсутствие. Тщетно пытаясь складывать одежду с той же аккуратностью, с которой это делала бабушка, Ксения чувствовала, как сдавливает сердце и горло не вышедшее наружу рыдание, и, мельком бросив взгляд на руки матери, заметила, что те дрожат.