Продремав около часа, Жан первый открыл глаза и при свете проникшего сквозь щели дощатого здания дня рассмотрел полуодетых молодых людей, спавших рядом с ним на полу, подложив под головы свои красные тужурки. Тут были бретонцы, эльзасцы, пикардийцы — почти все белокурые северяне, и перед пробудившимся сознанием Жана как бы внезапным откровением пронеслись таинственные и печальные судьбы этих одиноких юношей, растрачивающих свою жизнь и ежеминутно подстерегаемых смертью. А рядом с ним лежала стройная женщина, закинув за голову темные руки, украшенные серебряными браслетами, как бы маня его в свои объятия.
Тогда Жан наконец вспомнил, что прошлой ночью он прибыл в гвинейское селение, затерянное в диком краю, что теперь он еще дальше от родины и даже лишен возможности переписываться со своими.
Боясь разбудить Фату и спящих товарищей, он бесшумно подошел к открытому окну, чтобы обозреть незнакомую местность. Перед ним была пропасть в сто метров глубиной, а их дом, казалось, висел в воздухе. У подножия утеса расстилался пейзаж, освещенный бледными лучами восходящего солнца. Вокруг — крутые холмы, густо поросшие невиданной растительностью. Внизу река, по которой он сюда прибыл; сверкая, она вилась серебряной лентой в молочно-белом тумане утренних испарений, и крокодилы, отдыхающие на отмелях, с такой высоты казались крошечными ящерицами. В воздухе носился незнакомый аромат. Усталые гребцы спали там же, где причалили, на дне лодки, подложив под головы весла.
XXVII
Прозрачный ручеек струится по темным камням меж двух отвесных скал, гладких и влажных. Деревья сплетаются над ним своими ветвями; все так свежо, и с трудом верится, что находишься в самом центре Африки.
Повсюду нагие женщины, кожа которых одного цвета с этими красновато-бурыми скалами, а голова украшена янтарем, — женщины стирают свои передники, оживленно беседуя о войне и событиях прошлой ночи. Вооруженные с ног до головы люди вброд переходят ручей, отправляясь на сражение…
Жан осматривал местность, куда на неопределенное время забросила его судьба. Дела действительно осложнились, и в маленьком гарнизоне Гадианге предвидели, что придется запереть ворота своей крепости и выжидать, пока политические распри негров утихнут, — как люди запирают окна на время бури.
Но все кругом кипело жизнью и было в высшей степени самобытно. Повсюду зелень, леса, звери, горы и журчащие ручейки — грозная величественная природа… Никакого уныния и все волнующе ново.
Вдали слышатся звуки тамтама. Приближается полковая музыка. Она гремит уже так близко, что женщины, стирающие в прозрачных водах ручья, а с ними вместе и Жан, поднимают головы и смотрят наверх в голубой просвет между двумя гладкими скалами. Мимо проходит союзный вождь, он, как обезьяна, перескакивает через пни и стволы упавших деревьев, торжественно сопровождаемый музыкантами. Вооружение и амулеты его свиты сверкают в лучах солнца, и вся процессия быстрыми легкими шагами проносится мимо.
Около полудня Жан возвращается в селение по зеленым тропинкам. Хижины Гадианге расположены под сенью развесистых деревьев; они высокие и крыты соломой. Женщины спят снаружи на циновках, иные сидят на верандах, протяжной песней убаюкивая своих младенцев. А с ног до головы вооруженные воины, рассказывая друг другу о подробностях недавней схватки, чистят громадные стальные ножи…
Нет, здесь нет уныния. Правда, воздух тяжел и душен, но все же это не мертвящая духота Сенегамбии, к тому же всюду роскошная тропическая зелень.
Жан понемногу оживает; теперь он не жалеет, что приехал сюда, — он и не подозревал, что на земле есть такие места. Позднее, вернувшись на родину, спаги будет с удовольствием вспоминать об этой далекой стране. Возможность пожить в Уанкаре среди этой богатой дичью и растительностью страны представлялась ему чрезвычайно заманчивой; он, по крайней мере, отдохнет здесь от убийственной монотонности прежней военной службы.
XXVIII
У Жана были старые серебряные часы, и они имели для него не меньшую ценность, чем для Фату ее амулеты; то были часы, подаренные ему отцом при расставании. Висевшая на груди ладанка да эти часы были его единственными сокровищами.
На ладанке была изображена Пресвятая Дева. Ее повесила ему на шею мать, когда он, будучи еще ребенком, сильно занемог… День этот навсегда запечатлелся в памяти Жана, и он никогда не расставался со своей ладанкой. Он лежал тогда в своей маленькой кроватке, служившей ему со дня рождения, и хворал — в первый и последний раз в жизни… Проснувшись однажды, он увидел перед собой заплаканное лицо матери; был зимний день, и снег белым покрывалом окутывал горы за окном… Вот мать, осторожно приподняв его маленькую головку, надевает ему на шею ладанку, потом целует его, и он засыпает.
Уже больше пятнадцати лет прошло с того дня — его шея и грудь сильно раздались, но ладанка продолжала висеть на том же месте. И Жан никогда не забудет одной ночи, проведенной в притоне, когда какая-то тварь, дотронувшись до его святыни, цинично захохотала.
Что касается часов, то они были приобретены лет сорок тому назад — отец купил их по случаю во время службы в армии на свои первые солдатские сбережения. Когда-то, очевидно, часы эти были замечательными в своем роде, теперь же они казались старомодными, поражая своим размером и боем, свидетельствовавшем об их преклонном возрасте.
Но отец до сих пор верил в их исключительные качества. (Не многие из жителей их селения имели часы.) Местный часовщик, чинивший их к отъезду Жана, объявил, что часы ходят очень точно, и старик-отец передал их Жану, вверяя его заботам этого надежного помощника.
Жан сначала носил их; но каждый раз, когда он их вынимал, часы вызывали общий хохот. «Луковицу» осмеивали так беспощадно, что раза два или три солдату приходилось краснеть от волнения и обиды. Жан, кажется, предпочел бы получить оскорбление или пощечину, тогда, по крайней мере, он мог бы достойно наказать обидчика. Неприятнее же всего, что он и сам сознавал, насколько нелепа его реликвия, и за это любил ее еще нежнее. Ее посрамление, против которого он ничего не мог возразить, доставляло ему истинное страдание.
Тогда, чтобы избавить часы от публичного позора, он перестал их носить. Он даже не заводил их, чтобы не утомлять понапрасну; тем более что в новом непривычно знойном климате часы стали ходить неверно и бить когда им вздумается. Жан спрятал их в шкатулочку к другим драгоценностям — письмам и реликвиям. У каждого матроса и каждого солдата имеется такая шкатулочка, наполненная священными для них предметами.
Фату было строго-настрого запрещено к ней прикасаться. А между тем часы сильно интересовали ее, и в отсутствие Жана она стала открывать драгоценную шкатулочку, вынимала оттуда часы, заводила их и даже заставляла бить, переводя стрелки; а после, приложив часы к уху, прислушивалась к их равномерному тиканью с выражением любопытной обезьянки, которой удалось найти коробочку с музыкой.
XXIX
Климат Гадианге тяжелый, там никогда не бывает прохлады, и ночи такие же душные, как в Сенегамбии зимой. С самого утра среди здешней роскошной растительности царит та же тяжелая давящая атмосфера. Еще до восхода солнца в этих лесах, населенных шумными стаями обезьян, зеленых попугаев и редкостными колибри, среди лесной глуши, в высокой влажной траве, кишащей змеями, жарко как в бане, и воздух предательски влажен… Тропические испарения, накопившиеся за ночь под сенью деревьев, порождают лихорадки…
Через три месяца, как и предполагалось, все улеглось. Закончились распри и резня между туземцами. Снова потянулись караваны, доставлявшие в Гадианге из Центральной Африки золото, слоновую кость, перья — все продукты Судана и центральной Гвинеи.
Отряд спаги получил приказ вернуться, в устье реки их ожидало судно, чтобы доставить назад в Сенегамбию. Но, увы, не всех! Из двенадцати прибывших осталось лишь десять — двое, заболев лихорадкой, нашли приют в горячей земле Гадианге. А час Жана еще не пробил, и в один прекрасный день он отправился в обратный путь той же дорогой, какой три месяца назад приплыл сюда в лодке Самба-Бубу.
XXX
Был полдень, когда спаги сели в мандингскую пирогу и поплыли, укрываясь под увлажненным шатром. Гребцы старались держаться ближе к берегу, и лодка плыла под сенью ветвей и корнепусков в предательски горячей тени. Течение было незаметным, и вода казалась тяжелой, будто масло, маленькие облачка пара поднимались над гладкой поверхностью. Солнце стояло в зените, его отвесные лучи падали с серовато-фиолетового неба, куда возносились эти болотные испарения.
Зной был так ужасен, что черные гребцы временами отдыхали. Теплая вода не могла утолить жажды, и, изнемогая от зноя, они истекали потом. Когда гребцы бросали весла, пирога продолжала двигаться, уносимая еле заметным течением, и спаги могли созерцать экзотический мир флоры и фауны болот Центральной Африки.
Мир этот дремал в лесной чаще среди громадных крон деревьев. Лодка скользила бесшумно, не вспугивая даже птиц и чуть не задевая зеленых крокодилов, сладко дремлющих у берега и зевающих, с глуповато-довольным видом открывая огромную клейкую пасть. Пушистые белые цапли, свернувшись комочком и пригнув голову к одной ноге, порой стояли на спине дремлющего крокодила; чайки всех оттенков голубого и зеленого цвета, спрятавшись в кустарнике у воды, сторожили добычу в компании ленивых ящериц. Невиданных размеров бабочки, встречающиеся лишь в таком теплом климате, садясь, медленно открывали и снова закрывали свои крылышки — с закрытыми они напоминали поблекший листочек, с открытыми — внутренность волшебного ларчика, наполненного самоцветами и перламутром всевозможных оттенков.
Бесчисленные лианы, переплетясь друг с другом, висели, будто мотки пряжи; всевозможных размеров и видов, они тянулись во все стороны, напоминая то сеть нервных волокон, то серые щупальца, стремящиеся захватить все пространство. По грудам тины и корням болотных растений, и даже по спинам крокодилов целыми семействами пробирались серые крабы: орудуя единственной клешней, белой, как слоновая кость, нащупывали они добычу, и только шелест этих сомнамбул нарушал безмолвие, царившее среди густой зелени безмятежной природы.
После короткого отдыха черные гребцы с новой силой брались за весла, тихонько напевая свою дикую мелодию. И пирога, везущая спаги, снова плыла, качаясь, по мягкому руслу извилистой Диакалеме, с обеих сторон окаймленной лесами.
По мере приближения к морю исчезали зеленые холмы и развесистые деревья; их сменяла необозримая равнина, покрытая однообразной зеленой сетью переплетающихся корнепусков. Полуденный зной спал, и в воздухе носились птицы, но, несмотря на это, кругом было тихо, и куда ни кинешь взгляд — все тот же однообразный ландшафт и та же нерушимая тишина. Та же зеленая кромка из тропических деревьев, напоминающих наши тополя, неизменно растущие по берегам французских рек. Правее и левее на некотором удалении друг от друга текли другие реки с такими же зелеными берегами. Необходима была опытность Самба-Бубу, чтобы не заблудиться в этом речном лабиринте.
Кругом ни шелеста, ни звука; порой слышится лишь всплеск воды под тяжестью гиппопотама, потревоженного гребцами и оставляющего на ее гладкой поверхности громадные круги. Вот почему Фату лежала в палатке, для большей безопасности прикрывшись листьями и мокрым полотном. Она предвидела возможность такой встречи и прибыла в Пупубал, ничего не увидев за всю дорогу. И чтобы заставить Фату подняться, Жан сначала уверил ее, что они приехали и к тому же стоит непроглядная ночь, а потому ей не грозит никакая опасность. Фату вся оцепенела, лежа на дне лодки, и говорила жалобным голоском капризного ребенка. Она потребовала, чтобы Жан на руках перенес ее на палубу горейского парохода, что и было исполнено. Она умела подольститься к бедному спаги — он чувствовал такую сильную потребность о ком-либо заботиться, кого-нибудь любить.
XXXI
Губернатор Горэ вспомнил об обещании, данном им спаги Пьеру Буае, и Жан тотчас же по возвращении был снова командирован в Сен-Луи для дальнейшей службы.
Жана охватило волнение при виде белого города, стоящего среди песчаной равнины; он чувствовал нежность к месту, где столько прожил и перестрадал. Кроме того, перспектива снова очутиться в почти благоустроенном городе, среди привычного комфорта и старых друзей казалась ему на первых порах заманчивой; всего этого он некоторое время был лишен и потому радовался. В Сен-Луи на Сенегале мало приезжих. Домик Самба-Гамэ оказался не занят, и Кура-н’дией, завидев возвращающихся Жана и Фату, распахнула перед ними дверь их прежнего жилища. И снова потекли скучные, однообразные дни.
XXXII
В Сен-Луи все было по-прежнему. В их квартале царила та же тишина. Ручные марабу, обитавшие на крыше их домика, по-прежнему грелись на солнце, издавая клювами звук, похожий на скрип ветряной мельницы. Негритянки по-прежнему толкли свой кус-кус. Те же звуки нарушали тишину, и тем же унынием была полна невозмутимая природа.
Но Жана все более и более утомляла окружающая обстановка. Фату также не была исключением — возлюбленная с каждым днем становилась ему все более чуждой и мало-помалу совершенно ему опротивела. Фату-гей стала гораздо требовательнее и несноснее с тех самых пор, как почувствовала свою власть над Жаном, когда он ради нее остался здесь.
Теперь между ними часто случались ссоры; порою она выводила его из себя своими порочными инстинктами и коварством. Тогда он начал пускать в дело плетку — сначала слегка ее наказывал, а потом все сильнее и сильнее, и на черной спине Фату появлялись еще более черные полосы. Позже Жан раскаивался, стыдился своей вспыльчивости.
Однажды, возвращаясь со службы, он издали заметил удиравшего через окно кассонкея, похожего на громадную гориллу. На этот раз Жан даже промолчал, до того ему была безразлична Фату. Теперь и в помине не было жалости или нежности, которую хитро внушала ему она; он испытывал пресыщение, она ему опротивела, стала ненавистна, и Жан не прогонял ее лишь из-за своей инертности.
Начался последний год службы, скоро конец. Жан стал вести счет оставшимся месяцам! На него напала бессонница, что всегда случается после долгого пребывания в тяжелом климате тех стран. Он проводил целые ночи у окна, упиваясь ночной прохладой последних зимних месяцев, а главное — мечтая о возвращении. Луна, завершая свое торжественное шествие над пустыней, заставала его на том же месте. Жан любил эти чудные южные ночи, эти розовые отблески зари на песке и серебряные полосы на темной поверхности реки. Каждую ночь с порывом ветра до его слуха доносились крики шакалов, и даже эти зловещие звуки стали для него привычными и милыми. А при мысли, что скоро он навсегда расстанется с Африкой, тень какой-то смутной печали затмевала радостные мечты о возвращении на родину.
XXXIII
Уже несколько дней Жан не открывал драгоценной шкатулочки с реликвиями и не видел своих старых часов. И вдруг, будучи на службе, вспомнил о них и забеспокоился. Он вернулся домой более поспешно, нежели обычно, и, придя, сейчас же схватился за свою шкатулочку. Сердце его замерло — часов не было на месте!.. Жан начал лихорадочно перебирать содержимое… нет, часы исчезли!..
Фату с невинным видом что-то напевала, поглядывая на него исподлобья. Она нанизывала ожерелье и подбирала красивые сочетания цветов ввиду предстоящего завтра торжественного бамбула в Табаски, куда надо было явиться во всем блеске.
— Это ты их куда-то переложила?.. Отвечай же скорее, Фату… Ты забыла, что я тебе запретил до них дотрагиваться?! Куда ты их дела?..
— Ram (не знаю)! — равнодушно отвечала Фату.
Холодный пот выступил на лбу Жана, обезумевшего от волнения и негодования. Он грубо дернул Фату за руку:
— Куда ты их дела?.. Ну, говори скорей!
Тут только его осенило: в углу красовался новый передник с голубыми и розовыми разводами, бережно сложенный и приготовленный к завтрашнему празднику. Жан все понял, схватил передник и, скомкав, бросил на пол.
— Ты продала часы, — вскричал он, — да? Признавайся Фату, ну, скорее!..
Вне себя от ярости он бросил ее на колени и схватился за плетку. Фату понимала, что, посягнув на драгоценную безделушку, она совершила серьезное преступление; но думала, что будет все как прежде: ведь Жан оставил безнаказанными уже столько ее проступков.
Впрочем, таким ей еще ни разу не приходилось его видеть; она испугалась и с криком принялась целовать ему ноги:
— Прости, Тжан!.. Прости!
Жан не помнил себя в минуты гнева. Спаги был подвержен диким вспышкам ярости, свойственным людям, выросшим в глуши. Жан жестоко полосовал нагую спину Фату, а выступавшая на ней кровь лишь увеличивала его ярость… Затем, устыдившись своего неистовства, он кинул плеть и бросился на тара.
XXXIV
Мгновение спустя Жан уже направлялся к рынку Гет-н’дара. Фату призналась наконец и даже назвала имя торговца, которому продала часы. Он надеялся, что бедные старые часы еще не проданы и ему удастся перекупить их; жалованье он только что получил, и денег должно хватить. Жан не шел, а бежал; ему представлялось, что за это время какой-нибудь черный покупатель выторговал часы и уже собирается унести их с собой.
Среди песчаного Гет-н’дара шумно теснится народ: тут собрался пестрый люд и говорят на всех наречиях Судана. Это центральный рынок, куда съезжаются торговцы со всевозможными драгоценностями и редкостями, — тут и съестные припасы, и лакомства, а порою совершенно несовместимые товары — золото рядом с маслом, мясо с косметикой, рабы наряду с кашей, а амулеты — с зеленью.
По одну сторону рынка виден рукав реки с расположенным на берегу Сен-Луи — его правильные здания и террасы в вавилонском стиле, синевато-белая штукатурка, красные кирпичи и торчащие то там, то сям пожелтевшие верхушки пальм на фоне яркой лазури.
По другую сторону Гет-н’дар — этот негритянский муравейник с тысячами остроконечных крыш.
А рядом стоят караваны, на песке лежат верблюды, и мавры с маленькими мешочками из тисненой кожи сгружают с них тюки с товарами.
— Hou! Diende m’pat!.. (торговки кислым молоком, хранящимся в сосудах из козлиной кожи мехом внутрь).
— Hou! Diende nebam!.. (торговки маслом из племени пеулов, с громадными треугольными шиньонами, украшенными медными бляхами, горстями вылавливают свой продукт из бурдюков мехом наружу — они раскатывают своими грязными пальцами масло на маленькие шарики по су каждый, затем вытирают руки о волосы).
— Hou! Diende kheul!.. diende khorombole!.. (торговки, эксплуатирующие народное суеверие продажей различных саше с сухими травами, хвостами устриц, чудодейственными корнями — словом, предметами, обладающими волшебными свойствами).
— Hou! Diende tchiakhkha!.. diende djiarab!.. (торговки золотыми и изумрудными ожерельями, янтарем и серебряными цепочками; весь товар их разложен на земле на грязном тряпье и топчется прохожими).
— Hou! Diende guerte!.. diende khankhel!.. diende iapnior!.. (торговки фисташками, живыми утками, всевозможными продуктами, вяленым мясом, засиженными мухами пирожными).
Торговки соленой рыбой, торговки трубками, торговки всякой всячиной. Старьевщицы, продающие поношенные украшения, старые передники — грязные, полные насекомых, пахнущие трупом. Тут же продается галламская смола для завивки волос; маленькие хвостики, срезанные или сорванные с голов мертвых негритянок, — совершенно готовые для прически, нагофренные и закрепленные смолой.
Торговки гри-гри, амулетами, старыми ружьями, навозом газелей, старыми книжечками Корана с пометками благочестивого муллы; мускус, флейты, старинные кинжалы с серебряными рукоятками, старинные ножи, вспоровшие на своем веку немало животов, тамтамы, рога жирафов, старые гитары.
Под сенью тощих кокосовых пальм сидят самые ужасные африканские нищие: прокаженные старухи, тянущиеся за милостыней руками, покрытыми белыми струпьями, — иссохшие полуживые скелеты с раздутыми слоновой болезнью ногами, покрытыми ранами, кишащими червями и усеянными огромными жирными мухами.
Навоз верблюдов и негров, всевозможные лохмотья и отбросы, а над всем этим прямые лучи тропического солнца, раскаленного, будто пылающая жаровня. А на горизонте все та же бесконечная, ровная пустыня.
Жан остановился посреди этого рынка перед лотком Боб-Бакари-Диам и с бьющимся сердцем осматривал груду разложенных на нем необыкновенных предметов.
— Ну, да, белый, — спокойно улыбаясь, произнес Боб-Бакари-Диам, — часы с боем? Я купил их дня три тому назад у молодой девушки за три khaliss. Ничего не поделаешь, белый, твои часы с боем были проданы в тот же день, их купил вождь из Трарзаса, ушедший со своим караваном в Тимбукту.
Значит, все кончено!.. оставалось лишь позабыть о своих несчастных часах!..
Жан был в полном отчаянии, сердце его разрывалось на части, как будто он виновен в гибели дорогого существа. Если бы он мог еще вымолить прощение. Если бы он уронил их в море или потерял, но часы были украдены и проданы все той же Фату. Это уж слишком! Он бы заплакал, если бы не был так на нее зол. Эта Фату за четыре года лишила его денег, чести и жизненных сил!.. Из-за нее не получил он повышения, она разрушила его военную карьеру. Для этого ничтожного создания с душой такой же черной, как кожа, он остался в Африке, не в силах победить власть амулетов и заклинаний!
Он волновался все сильнее: чары Фату внушали ему суеверный ужас; ее злоба, бесстыдство и неслыханная дерзость ее последнего проступка пробудили в нем неистовую ярость. Быстрыми шагами шел он домой, и кровь клокотала в его жилах, отчаяние и злоба бушевали в душе, голова горела.
XXXV
Фату со страхом ждала возвращения Жана. При первом взгляде на него она поняла, что старые часы с боем проданы. Судя по суровому виду Жана, он был готов ее убить. Она отлично понимала его: если бы кто-нибудь осмелился похитить у нее любимый фамильный амулет, один из тех, что она получила в подарок от матери в Галламе, будучи еще ребенком, то она бы уж точно бросилась на похитителя и убила бы его, если бы была в силах.
Она понимала и то, что совершила гнусный поступок, внушенный злыми духами и страстью к украшениям. Фату отлично сознавала всю свою испорченность. Ей было больно, что она доставила такое огорчение Жану; пускай он убьет ее за это — ей хотелось бы только поцеловать его на прощание. Последнее время даже его побои доставляли ей своего рода удовольствие, потому что он все-таки прикасался к ней и она, моля о пощаде, могла к нему прижаться.
Когда на этот раз он схватит ее, чтобы убить, — ей уже нечего будет терять, и она постарается обнять его и поцеловать. Она вцепится в него и будет целовать до тех пор, пока не упадет мертвой, — она не боится умереть.
Если бы несчастный Жан мог проникнуть в душу маленькой негритянки, то, на горе себе, он, вероятно, опять простил бы ее — так легко было его разжалобить. Но Фату молчала, не в силах выразить то, что чувствует и мечтая умереть в его объятиях; она ждала этого и смотрела на него огромными глазами, полными ужаса и страсти.
А Жан вошел молча — он даже не взглянул на Фату, и она была в полном недоумении. Вот он отбросил в сторону хлыст, устыдившись своей жестокости по отношению к молодой девушке, боясь новой вспышки злобы. И тотчас же стал срывать висящие по стенам амулеты и выкидывать их в окно. Затем та же участь постигла все передники, ожерелья, бубу, тыквы — все это было молча выкинуто на песок.
Теперь Фату начала понимать, что ее ожидало. Она чувствовала, что все кончено, и замерла от ужаса.
Когда все ее имущество вылетело в окно, Жан указал ей на дверь и, сжав свои белые зубы, тоном, не допускавшим возражений, глухо проговорил:
— Убирайся вон!..
Фату, опустив голову и ни слова не говоря, вышла из комнаты. Нет, она, конечно, не ожидала ничего подобного. Девушка обезумела от горя и шла, не смея поднять головы, без криков, без слез, не произнеся ни слова в ответ.
XXXVI
После этой сцены Жан начал преспокойно укладывать свое имущество, как перед походом; он делал это с большой тщательностью, по привычке, усвоенной за время военной службы. Старые часы были отомщены, и он чувствовал некоторое удовлетворение; он был счастлив сознанием своего мужества и говорил себе, что скоро увидится с отцом, во всем ему признается и получит прощение.
Покончив с укладкой, он спустился к гриотке Кура-н’дией. Там в углу неподвижно сидела Фату. Маленькие рабыни, подобрав все ее имущество, уложили его в тыквы и поставили их около нее. Жан даже не взглянул на Фату. Подойдя к Кура-н’дией, он заплатил ей за квартиру и сказал, что больше не вернется; затем, вскинув на спину свой легкий багаж, вышел вон.
Кура-н’дией получила со спаги деньги, не задумываясь над причиной его неожиданного отъезда, с равнодушием старой куртизанки, которую трудно чем-нибудь удивить.
Выйдя на улицу, Жан кликнул своего пса, и тот нехотя, но подобострастно последовал за хозяином, как бы понимая, что произошло нечто необычайное. После этого Жан пошел уже не оглядываясь по длинным улицам мертвого города к казармам спаги.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
I
Таким образом, Жан окончательно расстался с Фату-гей. Решившись наконец ее прогнать, он почувствовал большое облегчение. Аккуратно сложив в солдатском шкафу свое скромное имущество, принесенное из дома Самба-Гамэ, он почувствовал себя свободным и счастливым. Казалось, это приблизило его отъезд, долгожданную отставку, до которой оставалось всего несколько месяцев.
Но ему все же было жаль Фату-гей, и он решил послать ей еще раз часть своего жалованья, помочь на первых порах. Не желая больше с ней встречаться, он поручил это спаги Мюллеру. Тот отправился в дом Самба-Гамэ, но Фату-гей уже ушла…