Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия - Василий Павлович Аксенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В недавнем номере «Юности» был напечатан публицистический стих Роберта, явственно показывающий, что именно на молодых и бескомпромиссных должна опираться наша партия, а вовсе не на заматерелых сталинистов и исторических приспособленцев. Вскоре после этого в «ЛитРоссии» появилась статья Грибочуева о молодой советской поэзии. Вслед за статьей явился и стих «Нет, мальчики!». Этот узкогубый и вечно до чрезвычайности суровый поэт и публицист, считавший себя самым верным «солдатом партии», для левого крыла литературы был живым жупелом всего отжившего, то есть отринутого послесталинской молодежью. В таких обзорных опусах правого крыла чаще всего долбали всяких богемщиков, модников, авангардистов вроде Яна Тушинского и Антона Андреотиса, однако на сей раз «солдат партии» сосредоточился не на них, а на устойчивом и целеустремленном кумире молодежи Роберте Эре. Нужно еще проверить, поглубже вникнуть, какая у этого стихотворца цель и куда он с ней устремляется. Кем являются его излюбленные герои, эти пресловутые «парни с поднятыми воротниками», пилоты, монтажники, геологи, физтехи? Имеет ли он моральное право ставить на них, якобы жестких, якобы дерзновенных, якобы настоящих патриотов, отвергающих трескучие высокопарные лозунги и без лишних слов идущих туда, где они нужны, где без них, понимаете ли, не справятся?

Грибочуев почти впрямую заострялся на идеологической попытке отсечения современной молодежи от героического поколения, к которому он и сам принадлежал наряду с двумя другими китами сталинизма, Суфряновым[12] и Кычетовым. В молодой литературной среде, намекал он, возникла опасная группа фрондеров, и если одни из них не скрывают своего восхищения буржуазным образом жизни, другие, и впереди всех Роберт Эр, под флагом патриотизма и комсомольской уникальности несут идею раздора.

Вот на этот подкоп Роберт, весь в соплях, с температурой, с кашлем, вел встречную траншею, когда позвонили от секретаря ЦК КПСС и спросили, придет ли он на встречу руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции седьмого и восьмого марта в Свердловском зале Кремля.

«Собирался, да вот гриппом заболел», — пробурчал Роберт. На проводе ждали, что он еще добавит, но он не добавил. Молчание как-то странно затянулось. Наконец человек на проводе спросил: «Так что же?»

«Простите, в каком смысле?» — спросил Роберт и зашелся в кашле. При желании этот массированный ответ можно было расценить как притворство, однако желания такого на другом конце провода, очевидно, не было; им просто нужен был Эр.

«Товарищ Эр, вы, конечно, понимаете, что предстоит важнейшее совещание. Участвует полный состав Политбюро во главе с Никитой Сергеевичем, хотя ему тоже немного нездоровится. Товарищи очень хотят, чтобы вы выступили с трибуны этого, знаете ли, поистине исторического форума. Кто лучше вас может представить молодое поколение?»

Даже сквозь миазмы гриппа до Роберта дошло, что кремлевская трибуна — это неплохое место, чтобы уязвить Грибочуева.

«Да-да, конечно… ну, за три дня я, надеюсь, одолею…» — пробормотал он.

«Вы о чем?» — суховато спросил его собеседник.

«О гриппе».

«Значит, вы согласны выступить?»

«Ну конечно. Почту за честь».

«В таком случае я вас сейчас соединю с Филиппом Федоровичем».

Прошло несколько довольно длительных минут, прежде чем соединение состоялось. Может быть, он с каким-нибудь важным человеком на далеких меридианах разговаривает, ну, скажем с Пабло Нерудой, что ли, а может быть, в туалет ушел и там какую-нибудь оперативную сводку просматривает. Роберт как-то в числе других писателей был на приеме у этого товарища Килькичева[13], секретаря ЦК КПСС по вопросам культуры. Сидел в дальнем конце большого полированного стола для заседаний, смотрел и молчал. В то же время и думал: как-то я не так сижу, не так смотрю, не так молчу. К этому товарищу вроде бы надо было по наследству от матери-партии питать определенное благоговение, а я вместо этого просто отмечаю какие-то объективные данные небольшого человечка с большими залысинами, с пухленькими ручками, с гримаской пренебрежения в адрес подчиненных, то есть писателей, и думаю о нем самым неподобающим образом: откуда, мол, взялся эдакий субчик? Что-то ерническое проглядывает в его мимике, если я не ошибаюсь.

Роберт, между прочим, не ошибался: основной манерой Килькичева в общении с вверенными ему деятелями было ерничанье. Даже его крутящееся на манер фортепианной табуретки седалище было из той же оперы. С секретарями Союза писателей он вел себя вполне беспардонно. Прокрутится вдруг вокруг своей оси и берет кого-нибудь из них на мушку. «Ну-с, Луговой, расскажите-ка нам про недавний вернисаж живописи во вверенном вам журнале! Опять абстрактное искусство поощряете?»

В те дни, начиная с посещения Хрущевым выставки современного советского изобразительного искусства в Манеже, на всем пространстве великого и могучего Советского Союза проходила ведомая Партией борьба против так называемого «абстракционизма». И в центре этой круто задуманной провокации, в полном соответствии с его иерархической позицией, находилась такая мелкая сволочь, как секретарь ЦК Ф. Ф. Килькичев. Именно к нему стекались сводки и доносы от «художников-реалистов», таких крутобоких советских классиков, как Серов. Герасимов, Налбандян и прочих, имя им легион.

Что же все-таки произошло в том уникальном строении, в котором когда-то гарцевали гвардейские кавалеристы Его Величества и куда однажды в мрачневский декабрьский день 1962 года вошла огромная толпа высших руководителей великой пролетарской державы во главе с ее главным плебеем? Плебей, поперек себя шире, с багровой круглой физиономией, с походкой откормленного гуся, был в безобразном настроении. Прошло меньше двух месяцев с того дня, когда плебей просрал противостояние президенту, заокеанскому денди, известному в его стране под именем Камелот. У ентого буржуЯ нервишки-то оказались покрепче, чем у большевичка. Да и разведка у него оказалась похитрее: убедительно показала, что у нас еще кишка тонка шельмовать мирового жандарма. Плебей спросил у своего министра обороны (тот, кстати, тоже был в толпе знатоков изобразительного искусства): «Сколько времени понадобится гадам, то есть американской военной машине, чтобы уничтожить прогрессивный режим Кастро?» Министр обороны с готовностью ответил: «По нашим расчетам, не более пятнадцати минут, Никита Сергеевич». Сергеевич, хоть и взбесился, тут же отдал приказ всем кораблям и самолетам развернуться назад и вернуться на свои базы. Так закончился пресловутый Карибский кризис. Естественно, плебейское сердце долго еще, а именно целый год, продолжало трепетать от ярости по адресу Камелота. Мальчишка, красавчик, сукин сын, бросает вызов научно обоснованным законам истории! Он записал его в свои злейшие враги и задал вопрос своему министру госбезопасности (тот, между прочим, тоже пришел в Манеж в толпе высокопоставленных знатоков искусства): «Можно ли каким-нибудь образом укоротить наглеца?» Министр ответил: «Да, можно, в нашем арсенале есть достаточно эффективные средства, но для того чтобы пустить их в ход, нужен год подготовки». Плебей решил ждать, а пока что заняться внутренними делами.

Итак, приход Хрущева на выставку «формалистов» в Манеже был в некоторой степени ответом на позорный афронт в карибских водах. Дадим отпор их тлетворным влияниям, и пусть знают, что большевики не сдаются! В московской публике, конечно, никто не трактовал события именно в этом ключе. Вообще никто толком не знал, что произошло под историческими сводами прибежища кавалергардов. Газеты, конечно, своим казенным языком долбали каких-то условных «формалистов» и «абстракционистов» и печатали письма трудящихся, дающих отпор молодым пакостникам из «мастерской Билютина»[14], чьих работ никто из трудящихся никогда не видел. В творческих кругах, однако, ходили слухи о безобразном поведении главы государства. Якобы орал на художников, обзывал их на свой манер «пидарасами».

Молодые поэты дружили с художниками. Ян Тушинский вдохновлялся их творчеством. «О, запах туши и гуаши, о, воздух ваших мастерских!» — писал он. Кукуш, закинув свою лермонтовскую голову, пел, обращаясь к ним: «Живописцы, окуните ваши кисти!» Роберт с Анной то и дело заваливались в студии, где после полуночи усаживались за стол и расходились под утро, где словно возрождался «Бубновый валет» или «Ослиный хвост», где издевались над Академией и МОСХом и где вот именно кучковались «хорошие ребята» — Юра Васильев и Олег Комов, Паша Никонов[15], а то и самые что ни на есть «ультралевые»: Борис Жутовский, трио скульпторов Лемперт[16], Силис и Сидур, ну и наконец гигант и кентавр, скульптор всех времен и народов Генрих Известнов. Никто из них еще за три дня до открытия супервыставки не имел о ней ни малейшего понятия, пока не начался телефонный трезвон и из мастерской в мастерскую не стали бегать какие-то порученцы с сенсационными сообщениями. Ребята, тащите холсты в Манеж! Супервыставка готовится! Точно известно, что сам Хрущ хочет ознакомиться с постсталинским искусством! Смотрите, не упустите шанс! В МОСХе говорят, что договора будут заключать прямо с ходу! Никто из полуголодных творцов и не помышлял, что их затягивают в суперпровокацию, высиженную вот именно в кабинете Килькичева.

После погрома мрак опустился на их сырые подвалы и продувные чердаки. Народ сидел в сумеречном настроении, даже водка не шла. Говорили мало, но все-таки по каким-то клочкам разговоров можно было себе представить атмосферу словесной расправы.

Началось все с того момента, когда Хрущев после довольно долгого молчаливого шествия остановился перед большой картиной Фалька «Обнаженная». «Это где же вы такую женщину видели?! — взвизгнул он. — Товарищи, посмотрите на эту зеленую бабу! Где художник? Ага, вот он! Не стыдно вам так уродовать нашу советскую женщину? Вы же немолодой уже человек! Вы что, голых баб никогда не видели? Где вы такую зеленую бабу нашли? Уродуете нашу действительность?!» Никто так и не понял, к кому персонально обращается вождь, но все стояли вокруг драматическими истуканами[17]. С этого и пошло. Он останавливался почти у каждой большой картины и распалялся все больше и больше. «Килькичев, куда вы меня привели? Это же психиатричка! Только дегенераты такие картины рисуют! Ненормальные! Пидарасы! Пидарасы! Пидарасы!» По всей вероятности, он не знал слова «педерасты», а в «пидарасов» своих не вкладывал гомосексуальный смысл, а просто употреблял их как народное сквернословие по адресу всех ненормальных, несоветских.

Возле картины Нифонтова «Строители ГЭС» он перестал кричать своих «пидарасов». Довольно долго всматривался в трех суровых парней, изображенных фронтально на вершине дамбы с цепями крепления, переброшенными через плечо. За ними простирался сибирский простор, не менее суровый, чем выражение их лиц. Странным контрастом среди нагромождения темных туч светилась узкая лиловая полоса заката.

«Это что же, заключенные тут, что ли, изображены?» — довольно спокойным тоном спросил Хрущев. Стоящая за ним толпа сподвижников немедленно заволновалась. Он сделал жест рукой: дескать, подать сюда художника. Тот оказался рядом с картиной, молодой человек в свитере грубой вязки, весьма похожий на своих персонажей. «Заключенные сейчас на таких стройках не работают», — сказал тот и вроде бы пожал плечами. Глава правительства опять сорвался и едва ли не завизжал: «Я лучше вас знаю, где кто работает! Работают веселые здоровые люди, а не затаившиеся враги! Наша страна, ведомая партией Ленина, бодро идет вперед, а вы тут такой мрак развесили, как будто конец света приближается!»

Он пошел прочь от этой сугубо «производственной» картины, потрясая над головой обеими руками и иногда сжимая ладони в кулаки. Нифонтов остался возле своего творения, не зная, что делать — то ли дрожать от страха, то ли радоваться. По правде говоря, он ждал уничижительной критики со стороны эстетов, как вдруг обнаружил себя всерьез и надолго в рядах крамолы.

Самое серьезное столкновение искусства и партии произошло в конце экспозиции, где на столах были выставлены небольшие версии будущих гигантских фигур, задуманных скульптором Генрихом Известновым. Никита С. уже собирался покинуть мерзейшую антисоветскую выставку, ноги сами гнали его прочь отсюда, быстрее на свежий воздух столицы щастья, сами эти ноги, не очень-то уклюжие в таких массовых сборищах, двигали его чуть-чуть половчее, пока он на ходу бросал через плечо различные указания о подготовке материалов Килькичеву и прочим тварям, и вдруг он увидел безобразные и бессмысленные уменьшенные версии скульптур. Почти что споткнулся. Остановился. «А это еще что-о-о такое?!» Килькичев отшатнулся и подтолкнул вперед эксперта из Академии художеств. Долговязый субъект, склонившись к побагровевшему от ярости уху, безучастно заблеял: «Работы члена МОСХ Генриха Известнова; медь». «Известнова кому?» — гавкнул Хрущев.

«Нет, нет, Никита Сергеевич, — заторопился эксперт. — Этот скульптор пока что известен только в узких кругах. В широких кругах он неизвестен. Известнов — это просто его фамилия. Да вот он и сам. Генрих Карлович, прошу вас продвинуться вперед и ответить на вопросы Никиты Сергеевича».

Хрущев недобрым взором смотрел на повисшую над ним голову эксперта, в которой ума, должно быть, было не больше, чем в головенции страуса. Он вообще не любил высоченных, как Кеннеди, субъектов. К чему вот таким образом мерзопакостно выделяться из масс? Почему всем массам не быть вот такого роста, как наш?

Генрих Известнов пробрался среди высокопоставленных и предстал перед вождем. Он приготовился было к рукопожатию, но вождь руки ему не подал. Смотрел на скульптора исподлобья, хотя было видно, что тот ему фактурно понравился. Крепыш нашего роста, в нормальном человеческом костюме с галстуком, неплохие зенки, живые, едва ль не горячие, как будто готов к бою. Не понравилась только тоненькая полоска усов под бульбоватым носом; что-то не наше в этих усиках просвечивало. «Ну что, товарищ Известнов, пока что неизвестное, как вы мне, невежде, можете объяснить эти ваши кучи… ммм… эти ваши загогулины с крючками? Ну вот про эту, скажем, кучу… ммм… с загогулинами, про эту раздерганную лягушку что вы можете сказать?»

«Эта композиция, товарищ Хрущев, называется „Раздавленный взрывом“», — с полной уверенностью в своей правоте сказал Генри.

«Что это значит? Я не понимаю!» — петухом вскинулся вождь. Самоуверенность так называемого скульптора вдруг взбесила его. От визуальной симпатии не осталось и следа. Генри усмехнулся. Осмелился усмехнуться прямо в лицо вождю.

«Для того чтобы полностью понять идею композиции, надо самому однажды испытать взрыв», — четко произнес он.

«Что ты хочешь сказать? — Хрущев приблизился вплотную и взял Генриха Известнова за пуговицу. — Ты хочешь сказать, что на себе испытал действие взрыва?»

«Так точно, товарищ Хрущев, — весело подтвердил Генри. — Во время боев в Померании в составе Третьего Белорусского фронта я был сам раздавлен взрывом. Практически я был просто-напросто убит, но, к счастью, в армейском госпитале какие-то неизвестные мне хирурги собрали меня по кускам. Что касается всей моей экспозиции, то для глубокого понимания ее идей и средств выражения зритель, конечно, должен обладать определенной художественной подготовкой, товарищ Хрущев».

Вождь молчал, ему не хотелось признаваться в отсутствии художественной подготовки. Он был поражен самообладанием этого скульптора, некогда раздавленного взрывом. Попробовал бы он при Сталине показать хоть десятую долю такой наглости! Как себя дальше вести? Приказать Шешелину[18] изолировать негодяя? Нет, после Двадцатого съезда это невозможно. Министр госбезопасности Шешелин, отодвинув пару-другую никчемных идиотов, крепко взял Известнова за локоть и громко шепнул: «Как ты смеешь так говорить с главой правительства? Я тебя в урановую шахту отправлю!»

Еле сдерживая свою ненависть, Генри ответил так, чтобы слышно было окружающим: «А вы не мешайте нашей беседе с главой правительства!»

Шешелин выпустил его локоть. Генри посмотрел на освобожденный локоть, как будто хотел проверить, не осталось ли на нем пятен. Далее произошло нечто странное: второй его локоть, и собственно говоря, последний, был взят лапой вождя.

«Проводишь меня до выхода?»

«С удовольствием, товарищ Хрущев».

«Это почему же такая официальщина?»

«Не понял, товарищ Хрущев».

«Все меня Никитой Сергеевичем величают, по-партийному, а вот ты с каким-то ревизионистским уклоном. Тебя-то как по батьке звать?» Генри что-то промычал, но Килькичев тут же подлез с информацией: «Товарища Известнова зовут Генрихом Карловичем».

Впервые в очах вождя мелькнуло нечто юмористическое.

«Вот скажи мне, Карпович, прости, Карлович, что тебя движет в твоем, так сказать, творчестве?»

Они медленно двигались к выходу. Впереди пятками вперед шли советские фотографы: иностранная пресса отсутствовала. Сзади, стараясь не опережать, шествовала толпа в протокольных костюмах. Растерянные, если только не тронувшиеся, «пидарасы»-художники остались у своих работ, до которых, как им казалось, еще вчера никому не было никакого дела.

«В моем творчестве меня движет Революция, Никита Сергеевич».

Вождь хитровато прищурился, как бы стараясь подловить «Карповича» на крючок.

«Это какая же революция, ведь их много было в истории?»

«Наша общая, Никита Сергеевич, Великая Октябрьская социалистическая революция, — категорически заявил Известнов и дальше пошел рубить отдельными, будто отшлифованными фразами: — Дело в том, Никита Сергеевич, что в результате извращений периода культа личности у нас многие забыли, что эта революция родила великое авангардное искусство. Это искусство с его неистребимой тягой к эксперименту выдвинуло нас в Двадцатые годы на позицию мирового лидера. К сожалению, культ личности Сталина отбросил наших художников назад в девятнадцатый век. Теперь наше поколение советских художников, сознательно или спонтанно, тянется к тому, чтобы восстановить революционный пафос. Я много думал о том, что бы я сказал главе правительства, если бы он обратился ко мне с таким вопросом, с каким вы обратились ко мне. Невероятное произошло: я беседую с вами и вы теперь знаете, что движет меня в моем творчестве».

Хрущев остановился и почесал свой затылок, похожий на голенище титовского сапога. Потом вдруг хлопнул Известнова по плечу и хохотнул. «Много в твоей башке чепухи, однако характером природа не обидела». На этом они расстались.

Некоторые свидетели рассказывают еще об одном курьезе этого дня. Якобы на выходе процессия вождей едва не столкнулась с донельзя растерянной — словно у нее сумочку украли со всеми документами — женщиной. Это была Екатерина Алексеевна Фурцева, министр культуры СССР. Ее, оказывается, никто и не известил об историческом событии[19].

Вот так сквозь нещедрые рассказы и беглые реплики очевидцев выглядела зловещая встреча в Манеже. Никто не знал, чего еще ждать от «нашей партии». Кое-кто задавался вопросом, будут ли репрессии. Большинство все-таки склонялось к тому, что обойдется идеологическим зажимом, ну, может быть, обысками, конфискацией картин, широченной, на всю страну, кампанией «писем трудящихся», всенародным позором, карикатурами и прочим свинством. Все это, конечно, разыгралось, но как-то вяловато, не на полных оборотах. Казалось, что власти предержащие ждут чего-то еще.

В литературных кругах либерального крыла гуляли веселенькие разговоры: скоро, мол, братцы, и наша очередь придет на промывку мозгов. Как раз в этот период Ваксон не нашел ничего лучшего, как вылезти со своей повестухой «Цитрусы из Яффы». Номер «Юности» с «Цитрусами» уже был готов к выпуску, когда Килькичев затребовал верстку повести. Выпуск был остановлен. Прошло несколько дней, и Ваксон вместе с главным редактором Луговым были вызваны к идеологическому дуче. В утро встречи Ваксон после большого загула мирно дрых на своем модном спальном приборе под названием «кресло-кровать». Проснулся он ровно в десять часов, то есть как раз в то время, когда должна была начаться аудиенция на Старой площади. Вскочил, натянул джинсы, купленные прошлым летом на варшавской толкучке. Помчался. Над январской Москвой гуляла недобрая низкая туча. Хлестал ледяной дождь. Люди скользили. Таксист матерился.

Позже Ваксон рассказывал Роберту и показывал в лицах, как было дело. Он входит в приемную Килькичева как ни в чем не бывало. Там мечется в отчаянии советский классик Луговой. Вы с ума сошли, старик: на сорок минут опоздать к секретарю ЦК! Боже! — выкликает вошедший совсем неуместный в данном учреждении адрес. Да у меня часы барахлят! Помощник бежит через приемную в кабинет. Оттуда выкатывается собственной персоной геноссе Килькичев. Ага, Ваксон появился! Ну, давайте, заходите все, то есть оба! Да перестань, Луговой, нервничать, мы ведь тоже с тобой были молоды, знаем, как часы барахлят. А вам, Ваксон, я бы все-таки порекомендовал не злоупотреблять напитками. Ладно, не притворяйтесь паинькой, у нас тут информация идет широким потоком. Пока рассаживались и получали по стакану «нашего марксистского чайку», дуче успел прокрутиться на своей табуретке и перебросить через стол верстку «Цитрусов», щедро разукрашенную его красным карандашом. Представляешь, Роба, до чего мы дошли: секретарь ЦК КПСС лично редактирует молодежную повесть начинающего автора! Поистине, нет предела заботе партии о литературе!

«…A особенно, товарищи инженеры человеческих душ, обратите внимание на мои пометки там, где фигурируют неуместные шуточки по адресу Сталина Иосифа Виссарионовича. Ну, вот вам пример: „Я открываю коробку папирос „Герцеговина Флор“ и курю, как какой-нибудь Сталин“, — ну что это такое? Нельзя, нельзя, товарищи, смешивать трагедию с фарсом!»

При каждом замечании такого рода Килькичев суровым взглядом своих глазенышей впивался в члена своей номенклатуры Бориса Лугового, а потом, подмаслив этот взгляд, поворачивался к Ваксону, у которого часы барахлят так, что позволяют ему опаздывать к секретарю ЦК на сорок минут.

Встреча продолжалась не меньше часа, после чего Луговой и Ваксон, забрав верстку с пометками, отправились в журнал. Там в кабинете главного редактора разгорелся довольно противный спор. Ваксон отказывался править, а Луговой орал на него в духе окопов Великой Отечественной: «Вы все тут повадились прятаться за мою жопу! Хотите, чтобы меня отпиздили, а вас приласкали?» В конце концов автор оттолкнул верстку и отправился в ресторан ЦДЛ, где и напился с Робертом Эром. Ему было жалко себя, а еще жальчее «Цитрусы из Яффы», великолепнейшую повесть, написанную после путешествия на Сахалин и «зарубленную» самим Киль-кичем. Наконец приехала Нинка Стожарова и стала его утешать в своей манере: «А пошли ты их всех на йух! Пусть загребутся до упора!» Через неделю произошло чудо — Луговой подписал повесть в набор. Только в марте Ваксону стало ясно, чем объяснялось это неожиданно либеральное решение. Название, впрочем, пришлось изменить, чтобы не было упреков в излишнем сионизме.

Приблизительно за месяц до мартовского завершения зимней кампании стали разных неблагонадежных собирать для встречи на Старой площади. В малом конференц-зале собрание вел сам товарищ Килькичев, а рядом с ним за столом президиума сидел неожиданный гость, главный редактор «Известий» Алексей Аджубей, он же по совместительству зять Хрущева. Этот среднего возраста молодой человек пользовался в Москве репутацией умеренного либерала. О нем, в частности, было известно, что незадолго до исторической встречи в Манеже он открывал выставку молодых «формалистов» в кафе «Молодежное», что на улице Горького. Трудно было понять, что подразумевалось в таком соседстве моложавого журналиста и застарелого проводника линии партии, но что-то подразумевалось: в этом учреждении всегда что-то так или иначе подразумевалось.

В зале находилось несколько художников, подвергшихся в Манеже суровой, но отеческой критике нашего Никиты Сергеевича. Все они были облачены в затертые курточки, обвисшие свитеры и лоснящиеся джинсы. Сосед Роберта, типичный партработник, спросил его, не знает ли он, почему все эти псевдогении так вызывающе одеты. Роберт пожал плечами и сказал, что у них просто больше ничего нет. Что вы имеете в виду? — поразился партиец. Ну, у них просто нет другой одежды, а уж костюмов с галстуками и подавно. Просто бедный народ, вот в чем дело. Да перестаньте, возмутился сосед, скажете тоже, нет костюмов, никогда в это не поверю.

Сначала выступали художники в костюмах, члены и даже секретари МОСХа, хотя и не стопроцентные реалисты, ну, что-то вроде Пименова с его импрессионистическим душком или Дейнеки с душком бубно-валетовцев. Они благодарили вождя за внимание к советскому художеству и заверяли всех присутствующих, что его замечания будут самым серьезным образом продуманы, что без всякого сомнения приведет к дальнейшему росту. Потом на трибуну пригласили главного закоперщика формализма и абстракционизма Билютина. Тот тоже был в костюме, как и положено преподавателю, однако костюмчик его оставлял желать много лучшего, как в смысле качества ткани, так и в смысле покроя. Закоперщик абстракционизма, или, как выражался Никита, «абстрактизма», обруганный уже всеми газетами и, кажется, уволенный с преподавательской должности, был бледен и без всяких преувеличений слегка дрожал. Заикаясь и вытирая лоб платком, он стал признавать свои ошибки и благодарить за критику. Килькичев пару раз удовлетворенно кивнул. Аджубей отвлеченно смотрел в окно, в котором как раз в это время разыгрывалась беспредметная метеоживопись. И вдруг все каким-то странным образом повернулось. «И все-таки, товарищи, я хотел бы сказать несколько слов в защиту программы моего класса, — сказал Билютин. — Дело в том, что у меня вовсе не было намерений превратить этих юношей в формалистов и абстракционистов. Да, я говорил с ними о разных школах современного западного искусства, но это было направлено только лишь на расширение их кругозора…»

«Вы врете, Билютин! — вдруг прогремело в зале. Роберт вздрогнул. Он не сразу сообразил, что гремит его сосед, аккуратно одетый партиец. Встав со своего места, тот тыкал пальцем в оратора: — Вы — наш враг! Вы — настоящий провокатор! Я берусь доказать, что вы возглавляли заговор! Вы хотели подорвать наше единство!»

У Килькичева окаменела физиономия. Включая ухо, конечно. Окаменело и правое ухо, в которое ему что-то быстро говорил Аджубей. Билютин, опустив голову, молча собирал кое-какие лежащие перед ним на трибуне бумажки. Собрав бумажки, стоял. Обвинитель тоже стоял и трясся, и что-то еще говорил, но не так громко. «Кто это?» — спросил один художник у другого. «Это Лебёдкин», — сказал тот, другой. «Капитан Лебядкин, что ли?» — спросил третий. Часть зала, включающая Роберта, Ваксона и Кукуша, довольно громко захихикала, и в этом хихиканье прорезалось: «Помощник Хрущева».

«Вы кончили, товарищ Бюлютин?» — спросил в микрофон Килькичев.

Небольшое коверканье фамилий тоже входило в манеру его руководства.

«Да», — ответил Билютин и пошел на свое место. Лебёдкин, все еще трясясь от своих немалых эмоций, вылетел из зала. Видимо, он был возмущен не только Билютиным, но и кем-то еще из числа президиума собрания.

Теперь решено было проверить настроение писательской среды. Сначала слово было дано первому секретарю Московского отделения СП СССР поэту Петру Щипкову, давно застолбившему нишу ведущего лирика страны. Всем молодоженам были известны его строки:

Любовью дорожить умейте, С годами дорожить вдвойне: Любовь — не вздохи на скамейке И не прогулки при луне. И наледь будет и пороша: Ведь вместе надо жизнь прожить! Любовь с хорошей песней схожа, А песню нелегко сложить.

Став первым секретарем МО СП, лирик завоевал еще и репутацию либерала. Он покровительствовал молодым писателям и не забыл об этом (!), выступая перед Килькичевым и Аджубеем. Слегка позевывая и кивая, товарищи выслушали его доклад о значительном омоложении МО, о творческих мероприятиях, выступлениях перед трудящимися и о командировках на стройки коммунизма, после чего лирик-либерал был отпущен без единого вопроса.

Следующее выступление всех поразило. Слово было дано не кому-нибудь, а самому Кукушу, которого еще совсем недавно честила во все тяжкие комсомольская пресса по всему Союзу, а ленинградская «Смена» откликнулась на его сенсационное выступление в Доме искусств на Невском первостатейным зубодробительным фельетоном под заголовком «Хулиган с гитарой». На трибуну поднялся симпатичный и немного печальный человек лет под сорок с маленькими усиками и порядочной залысинкой. Кашлянув, он произнес первую фразу: «Когда вскоре после войны, будучи еще совсем молодым членом партии, я приехал из Тулы[20] в Москву…» Можно сказать, что все присутствующие, включая и близких друзей Кукуша, были поражены: никто не подозревал, что гитарист и автор «Последнего троллейбуса» и «Товарища Надежды по фамилии Чернова» состоит в партии. Все стали переговариваться, а некоторые заметили, что товарищи Аджубей и Килькичев смотрят друг на друга довольно вылупленными глазами. В этой почти гоголевской сцене окончание кукушевской фразы было потеряно: никто так и не уловил, что же произошло, когда товарищ Кукуш Октава приехал из Калуги в Москву еще молодым членом партии.

Между тем он продолжал вполне спокойным голосом. Он был счастлив тогда присоединиться к поэтам своего фронтового поколения, таким выдающимся талантам, как Самойлов. Левитанский, Наровчатов, Гудзенко, Поженян. Луконин, Слуцкий, и одновременно протянуть руку поэтам «новой волны»: Роберту Эру, Антону Андреотису, Яну Тушинскому, Нэлле Аххо, Николаю Глазастому, Балладе Матвейко, Юнге Гориц… Мы все стали свидетелями удивительного явления литературы, когда вместо возможной конфронтации и конфликта возникло глубокое товарищество и преемственность.

По залу прошел порыв восхищения Кукушем и его умением найти нужные слова. Послышались уверенные аплодисменты. К этим аплодисментам присоединился и Аджубей. Даже и Килькичев несколько раз хлопотнул пухленькими. Кто-то поинтересовался, почему тут нет Яна Тушинского. Кто-то другой авторитетно пояснил, что поэт гастролирует по Франции и Германии. Слово затем было предоставлено Роберту. Тот в своей спокойной манере стал говорить о том, что в стране растет увлечение поэзией. Особенно среди молодежи. Ну, разумеется, среди студенчества, но не только. Иногда поражаешься, как глубоко проникает поэзия даже в среду, которая еще совсем недавно была к ней равнодушна. Он был однажды на дрейфующей льдине. Там всю ночь во времянке под свист норд-оста гидрологи, метеорологи, радисты, авиамеханики читали стихи, то по книжечкам, то из журналов, а то и наизусть. Вырастает новое одухотворенное поколение. «Поэтическая лихорадка» сопрягается с ростом интеллекта. Недавно Слуцкий написал: «Что-то лирики в загоне, что-то физики в почете». Это не совсем верно. Физики проверяют друг друга по знанию стихов. Города науки стали, можно сказать, городами поэзии. Эренбург как-то сказал, что у нас самая читающая публика в мире. К этому можно добавить, что наша публика сейчас настраивается по ритму стихов.

Снова прозвучали аплодисменты. Либералы обменивались понимающими взглядами. На трибуну пригласили Ваксона. Тот сказал, что он недавно побывал в Японии с делегацией Союза писателей. По залу прошел удивленный ропот. Вот это да, наш-то скандальный-то, автор «Орла и решки»-то, он, оказывается, уже в отдаленной, а главное, в капиталистической американизированной державе представляет советскую литературу! Килькичев с иронической улыбкой чертил на листке абракадабру, всем своим видом показывая, что он знал это давно; а он и действительно знал это. Что касается первого зятя страны, тот был поражен ваксоновской речью, может быть, еще больше, чем кукушевским членством в авангарде трудящихся. Он ухмылялся и разводил руками: дескать, давно ли я отправлял этого Ваксона на Сахалин от «Известий», чтобы прикрыть от критических избиений, и вот он — в Японии!

Все это время, пока народ удивлялся, Ваксон что-то мямлил о большом интересе, который проявляет японский читатель к молодой послесталинской литературе. Удалось также завязать дружеские связи с японскими авторами нашего поколения, в частности с прозаиками Кэндзабуро Оэ и Хироши Кайко. (Ни слова о виски! Ни слова о джине!) Эти популярные прогрессивные авторы намерены в близкое время совершить ответный визит в Москву. Контакты такого рода помогут развеять дезинформацию реакционных кругов. (Ни слова о водке!)

Ваксон тоже получил некоторые аплодисменты, однако заработаны они были явно не выступлением, а просто тем, что в Японию исхитрился съездить и купил там твидовый пиджак, в котором и стоял.

По прошествии получаса идеологический форум закрылся. Творческая публика пошла к выходу. В либеральном крыле шли негромкие разговоры.

Что все это значит? Можно ли это понять как подведение итогов исторической встречи в Манеже? А нельзя ли это понять как своего рода рекогносцировку или даже некоторую репетицию перед новым, теперь уже литературным «Манежем»? Во всяком случае, сегодняшнему кардиналу доверять нельзя. Кто спорит, как можно доверять таким персонажам?! Я не исключаю, что сейчас плетется паутина для главного события сезона. Как ты считаешь, Роберт? Наш герой молча пожал плечами. Он вообще не любил высказываться вслух на трезвую голову. Вообще-то если признаться по чести, секретарь Президиума ЦК КПСС[21] Килькичев — это не очень-то вдохновляющая личность. Да, к категории «хороших ребят» его не отнесешь. Впрочем, он олицетворяет волю партии, не так ли? Может быть, все они, такие «олицетворители», чураются простых человеческих чувств? А, черт с ними, надо поскорее о них забыть и вернуться к стихам и к своим любимым людишкам — к Анке, Полинке, Ритке и к тестю Султану Борисовичу.

Вот как раз именно тот самый высокопоставленный «выразитель идей» и звонил Роберту Эру перед открытием двухдневной мартовской встречи руководителей партии и правительства с представителями советской художественной интеллигенции. Тенорок его прозвучал в трубке совсем по-свойски: «Привет, Роберт! Как ваше дорогое нам всем самочувствие?»

«Да вот гриппую, Федор Филиппович…»

«Наоборот, наоборот», — по-весельчаковски возразил почти всесильный.

«Что наоборот?» — удивился Роберт.

«Меня зовут Филипп Федорович», — посуше сказал Филипп Федорович.

«Я знаю, Филипп Федорович, а что же наоборот?» — сквозь гриппозный туман промычал Роберт.

Килькичев перешел на полностью официальный тон: «Итак, мы рассчитываем на ваше присутствие, товарищ Эр. И на ваше участие в совещании. Иными словами, на ваше выступление».

«Да-да, конечно, — пробормотал Роберт. — Хотя, конечно… мм… тут есть… вообще-то… некоторая загвоздка…»

«Что еще за загвоздка? Какие у вас сомнения?»

«Ну, у нас тут разгорелась полемика с Грибочуевым. Не знаю, вы в курсе дела, Федор Филиппович?»

«Конечно, мы в курсе дела. У нас тут информация поступает широким потоком, товарищ Эр. И мы тут ничего не переворачиваем вверх тормашками».

«Вот я просто хотел уточнить… Если эта полемика будет, ну, частично отражена в выступлении… это ничего?»

«Говорите о чем угодно, обо всем, что у вас на сердце лежит. Любая полемика в творческой среде интересует нашу партию».

На этом разговор закончился.

Пока Роберт, отвалившись на кресле и отвернувшись лицом к подвальному окошку, в котором иной раз по снежным лужам проходили чьи-то сапоги, говорил с ЦК КПСС, Анна выносила из смежной комнаты кучи белья, одеял, одежды и увязывала все это добро в свертки и узлы. Теща Ритка с неизменной папиросой во рту освобождала полки от книг и керамических ценностей и укладывала эти предметы в чемоданы. Пятилетняя Полинка тем временем, весело вереща, занималась своим собственным багажом, двумя старинными баулами, куда она складывала игрушки и книжки. Едва Роберт положил телефонную трубку, как тут же получил не вполне шутливый подзатыльник. «Ах ты, Робот Стиха, ты все-таки все забыл!» — с некоторым даже раздражением воскликнула благоверная. Он мощно чихнул и сразу после этого зашелся сухим кашельком. «Хотел бы я… все это забыть… да не забывается…»

«О чем ты бормочешь. Робка? Неужели забыл, что мы сегодня на новую квартиру переезжаем?»

«Ё! — воскликнул он. — Ну, хорошо, пусть я это забыл, а вот ты, Анка, полностью забыла, что твой муж болен, у него пожар сердца! А также потоп верхних дыхательных путей. Тебе, я вижу, лишь бы переезжать на новые квартиры. Здоровье мужа для тебя просто апчхи!»

«Ну ладно, ребята, — сказала мироносица Ритка. — Давайте сядем, перекурим и продолжим переезд».

Когда Роберт и Анна поженились, он еще жил в общежитии Литинститута и писал об этом жилье хорошо известные стихи: «Ау, общежитье, общага! / Казнило ты нас и прощало…», а она с родителями обитала в их знаменитом литературном подвале, что размещался на нулевом уровне в одном из флигелей «Дома Ростовых». Теща и тесть Роберта всеми фибрами своих душ принадлежали советской литературе, разместившей верховный аппарат в барских покоях, а для Московского отделения оттягавшей по соседству дворец графов Олсуфьевых. Тесть, Султан Борисович Фареев, долгие годы работал одним из замов АХО СП СССР и слыл там незаменимым сотрудником, ну а теща, всем известная в СП «Рита-с-папиросой», принадлежала к избранному кругу осведомленных дам и трудилась в Бюро пропаганды художественной литературы, которое (оно, Бюро) располагалось в соседнем большом флигеле, где когда-то барская челядь клубилась, не помышляя о революции.

В один из послевоенных годов Фареевым от щедрот АХО была выделена в той же усадьбе квартира. В те годы страшных коммуналок обрести такое отдельное (!) жилье, даром что в подвале, было чудом из чудес. Там с ранних, еще балетных лет росла черноволосая, но светлоглазая Анка. Туда она и привела своего великолепного поэта-атлета по фамилии Эр. Почему твоя не очень длинная фамилия начинается с э оборотного? — интересовалась она. В этом, знаешь ли, компетентные органы могут увидеть что-то иностранное, ты не находишь? Ты ошибаешься, моя дорогая, возражал ей жених. Компетентные органы прекрасно знают, что мой отец, полковник Эр, происходит от бомбардиров Севастопольской обороны, а э оборотное — это русейшая гласная буква из всего алфавита, потому что ни в одном другом языке такой нет. Анка продолжала его любовно поддевать. В нашем алфавите есть еще одна гласная буква, еще более русская, чем э оборотное. Это — ы. Я уверена, что и в армии нашей, кроме полковника Эра, есть полковник Ыр. А у этого Ыра есть сын Кадыр Ыр, который, ну, скажем, сочиняет музыку и мечтает о светлоокой девушке сомнительного происхождения. После расхристанной общаги с ее вызывающим пердежом и затвердевшими от непромытости носками Роберт почувствовал себя в подвальной кубатуре то ли Оболенским, то ли Олсуфьевым. У них с Анкой была восьмиметровая комната и дверь на крючке, так что можно было, когда нужно, закрываться от всех. Можно было и открываться для всех, что и делалось чуть не каждый вечер для все нарастающего числа полубогемных друзей. Сидели вплотную, как в железнодорожном купе, «и шеями качали, как будто старые стихи, закрыв глаза, читали». Так в песне у Кукуша поется о петухах, но, перевернув метафору, можно и куриных самцов сравнить с поэтами. Читали они не столько старые стихи, сколько новые, то есть свои. В русских поэтических глоссалиях поздних Пятидесятых происходила своего рода революция, вызванная открытием новой рифмовки. Отражения этих великих событий можно найти у всех молодых поэтов основного состава. Возьмите, скажем, из Яна Тушинского:

О, нашей молодости споры! О, эти взбалмошные сборы! О, эти наши вечера! На чайных блюдцах горки пепла, И сидра пузырьки, и пена, И баклажанная икра! Здесь разговоров нет окольных, Здесь скульптор в кедах баскетбольных Кричит, махая колбасой, Высокомерно и судебно Здесь разглагольствует студентка С тяжелокованной косой.

Всякий обожатель тогдашней поэзии поймет, что погоду тут делают не детали сборища, а его новые рифмы: «пепла — пена», «судебно — студентка». А вот и из самой высокомерной студентки, Нэллы Аххо:

Мы жили весело и шибко. Входил в заснеженном плаще. И вдруг зеленый ветер шипра Вздувал косынку на плече.

Надо ли говорить о том, что Нэлла и Ян, одержимые, как и все прочие юнцы, таинственной страстью новых стихосложений, на пару лет зарифмовали свои нерифмующиеся имена.

В те времена поэтическая слава возникала по принципу тандемов. Завсегдатаи поэтических вечеров, как под крышей, так и под открытым небом, обычно говорили «Эр — Тушинский», как будто это был один двуглавый поэт. Они и впрямь были тогда неразлучны, и Роберт тоже был искателем новых рифм, основанных на фонетической близости.



Поделиться книгой:

На главную
Назад