Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Причинное время - Лев Семенович Рубинштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Никто никакого тайного знака нам, конечно, не посылал, но мы сами выудили его из мутного потока уличной информации и практически машинально определили его по художественному ведомству. Точно так же, как мы это делаем всякий раз, когда обнаруживаем, что нечто, написанное на двери учреждения или услышанное нами в городском транспорте, оказывается стихотворной строкой. Вроде того, как я когда-то, проходя чуть ли не ежедневно по одной и той же улице и натыкаясь на объявление “Приемный пункт стеклопосуды”, помимо собственной воли пытался продолжить этот пленительный еще со времен школьного детства четырехстопный ямб. Как-нибудь вроде: “Приемный пункт стеклопосуды! Как много связано с тобой!” И так далее.

Но бывают знаки настолько тайные, что при любой, даже самой робкой попытке их расшифровки ты обескураженно натыкаешься носом на шершавую бетонную стену

Тоже буквально на днях я выходил из метро “Щелковская”. Там на выходе всегда толпятся какие-то люди, одни из которых предлагают вам купить у них сиамского котенка, другие довольно назойливо приглашают прямо сию секунду отправиться на автобусе в город Иваново, третьи впихивают тебе в руки рекламу нового салона вечной красоты.

В этот раз между высоченным негром, раздававшим рекламки неизвестно чего, и печальной старушкой, державшей в руках три-четыре поникших тюльпана, я заметил очень, надо сказать, странного человека. Лицо его было совершенно неподвижным и, я бы даже сказал, каким-то мертвым. Глаза его были так же неподвижны и не выражали ничего особенного. Двумя пальцами он держал спичечный коробок.

Спичечный коробок, вообще-то, для человека моего поколения или для тех, кто постарше, сам по себе является источником мощнейшего пучка самых разнообразных ассоциаций.

Там в свое время размещались два майских жука, принесенных тобою в школу и при первой возможности отправляемых за шиворот пронзительно визжавшей однокласснице. Там мог застенчиво притулиться небольшой кусочек кала, каковой время от времени велено было притаскивать в медицинский кабинет на предмет вполне вероятных глистов.

Из нескольких пустых коробков сооружались поезда, которые, нещадно гудя и громыхая, следовали по столу из пункта А в пункт Б, то есть от сахарницы до солонки.

Не забудем и о популярной игре в “коробок”. Надо было его лихо подкинуть над столом, и если он падал узкой короткой стороной, то ты зарабатывал пятьдесят очков, если узкой длинной — двадцать, плашмя этикеткой вверх — десять, плашмя, но вверх пустой синей бумажкой — ноль.

Никак нельзя забыть и о том, что в коробках этих бывали иногда и собственно спички, те самые, которые “детям не игрушка”. Ну конечно! Еще как даже игрушка.

И я зачем-то спросил у этого странного человека, сколько стоит предлагаемый им товар. Глядя мимо меня и не разжимая зубов, он прошелестел: “Двадцать пять рублей”.

И я почему-то купил у него этот коробок.

Выйдя на поверхность, я привычным, хотя и полузабытым жестом энергично встряхнул коробком, рассчитывая услышать веселый погремушечный звук. Нет, коробок молчал.

И я раскрыл его. Ни одной спички в нем не было, но зато в нем был плотно сложенный кусок белой бумаги. И я стал неторопливо и взволнованно его разворачивать. Надежда на приключение? Всплывшие на поверхность памяти дети капитана Гранта? Ожидание счастливого сюрприза? “Вот-вот, сейчас-сейчас”, — отстукивало мое впавшее в детство сердце.

Нет, друзья. Развернутый клочок бумаги был недвусмысленно пуст. И я отчетливо понял, что это был знак. Тайный. Настолько тайный, что я даже и не стал предпринимать заведомо бесплодных попыток его толкования.

Но зато я понял, что этот странный, не поддающийся толкованию эпизод я уже не забуду.

И я буду его время от времени рассказывать, всякий раз расцвечивая его новыми мелкими, но яркими деталями. И я буду время от времени размышлять о нем, неторопливо и сосредоточенно вглядываясь внутрь себя самого. И это, между прочим, не так мало, как это может кому-нибудь показаться.

Товар “Сталин”

Не так давно я сидел в компании молодых людей. Симпатичных, неплохо образованных, современных в самом благоприятном значении этого слова. Разговор наш, как это обычно и бывает, перетекал с одной темы на другую. Они были мне необычайно симпатичны, я им, кажется, тоже. Говорили мы на более или менее одном языке, несмотря на существенную разницу в возрасте. А потому и эта разница в какой-то момент решительно забылась. И ими, и мною. Но в какой-то момент — не помню, в каком контексте, — я сказал, что хорошо помню день смерти Сталина. Что я помню этот день очень ярко, хотя был совсем мал — мне только что исполнилось шесть лет. И тут возникла неловкая, слегка недоуменная пауза. Я понял ее значение: вот сидит рядом с ними человек, хотя и немолодой, но все же их современник, и при этом помнит живых динозавров.

Да, именно динозавров. И дело давно уже не в самом Сталине. Для нескольких поколений он давно уже поселился в общем музейном подвале, где пылятся меч Чингисхана, посох Ивана Грозного, треуголка Бонапарта и хрущевская кузькина мать.

Сталин давно уже не реальный — из крови и плоти — персонаж истории, не ее субъект. “Сталин” — именно так, в кавычках, — уже давно стал темным, потаенным мифом, бабушкиной сказкой, заветным символом барачно-слободской “справедливости” и прочего сивушно-византийского “величия”. И все это, какими новомодными “смыслами”, “проектами” и шулерскими геополитическими пассами оно бы ни прикрывалось, все равно сводится к старой, но надежной в своей “последней прямоте” формуле, к той самой, где “в тесноте да не в обиде зато пятилетка в четыре года и какую войну выиграли ну и что с того что сами без порток остались нам и так хорошо потому что жила бы страна родная и нету других забот и гагарин с белкой-стрелкой а у них там только педики да битлы лохматые а у нас духовность и ледокол ленин и по четвергам рыбный день и соседа за махинации посадили а мы живем честно потому что даже воровать толком не научились а товарищ Сталин таких как вы между прочим болотных засранцев сразу бы к стенке и солнце бы навсегда засияло над раёном если бы конечно не зима девять месяцев и черный дым да и хер с ним с дымом отцы-деды жили и мы проживем и чурбаны с лопатами тогда по кишлакам прятались потому что фонтан дружба народов на сельскохозяйственной выставке а весь мир нас боялся и только нос зажимал потому что мудаки и это правильно и мы им еще и не такое можем устроить если товарищ Сталин артиллеристам даст приказ и хватит блять кормить Кавказ и эх раз да еще раз американец пидарас”.

Именно это все и укладывается в короткое слово “сталин”. И не надо изумляться такой его поразительной живучести. Это слово живуче ровно настолько, насколько живуча приведенная выше формула, которую можно при желании удлинить до нескольких толстых томов, а можно и сжать до двух выразительных слов, выкрикнутых однажды на все телеэкраны мира российским футболистом, запулившим мяч в европейское окошко с бездуховной геранью.

А она, эта формула, — да, живуча. Потому что она цельна, едина и неделима, как чугунная гиря, прикованная к ногам и без того малоподвижной российской истории. И эта гиря необычайно живуча, даже если она к нашим дням настолько “модернизировалась”, что свой темно-серый колхозно-военно-промышленный колер сменила на вестернизированную джинсовую расцветочку, получила доступ к интернету, научилась пользоваться китайскими палочками и с ходу отличать виски от кальвадоса.

В наши дни книжные магазины буквально кишат, вроде как коммуналки моего детства кишели рыжими прусаками, книгами о товарище Сталине. Их много, и названия их вполне однотипны.

Пишут все кому не лень. Товар, видимо, ходовой — иначе не издавали бы. Рынок все-таки. Какой-никакой, но рынок.

Очень многие авторы изображают вождя в радужных, чтобы не сказать искрящихся тонах. Дело, конечно, не в том, что эти авторы такие уж прямо упертые сталинисты. В большинстве случаев вполне очевидно, что им все равно. И логика проста: со всякими разоблачениями да поруганиями уже ужас как надоели, поэтому и товар этот как-то не идет. Сколько же, типа, можно? Хватит уже. Теперь давайте вот так: сколько-то лет носили короткое и в талию, а теперь пришло время широкого и длинного.

Запрос на “хорошего Сталина” и правда велик. Потому что населению нужен положительный герой на все времена. Строгий, справедливый, в усах, погонах и с ласковым прищуром непостижимых глаз. Такой, какого когда-то в раннем детстве ты видел вырезанным из старого “Огонька” на стене в бабушкиной деревне, где ты проводил каникулы. Чтобы этот загадочный образ перемешивался в твоей памяти с запахом парного молока и прелой соломы.

Некоторые мыслители наших дней из различных “аналитических центров по борьбе с историей” любят говорить о том, что пора “объективно” оценить личность и деятельность “кого следует”, потому что, видите ли, “наш народ” хочет не болезненной правды, а покоя без воли. “Народ”, говорят они, ошибаться не может. Любит, значит, есть за что.

Нельзя сказать, что он до сих пор не умер. Умер, разумеется. Но так и не похоронен. И его скелет покоится в казенном шкафу с инвентарной биркой на дубовой дверце, зловеще погромыхивая сухими костями при любой попытке сдвинуть этот шкаф с места.

Козлы и дети

В наши дни то тот, то другой видный деятель органов власти или просто “органов” балует нас откровениями на предмет литературы или искусства. Чуть ли не впервые за послесоветские годы заинтересовались они разумным, добрым и вечным, переделав, по-видимому, все прочие важные дела, порешав все насущные вопросы и достойнейшим образом ответив на все дерзкие вызовы неугомонной современности.

Что, попутно заметим, всегда было тревожным симптомом. Когда власть начинает задаваться вопросами искусства, литературы или, допустим, языкознания — с позиций казарменного марксизма или “традиционных ценностей”, — становится ясно, что для искусства и гуманитарной науки наступают нелегкие времена. Но и интересные: искусство, знаете ли, легких путей и не ищет. Иначе оно никакое не искусство, а сфера обслуживания, каковой его столь упорно считает всяческое начальство.

А поскольку литература, как и родина, начинается с картинки в твоем букваре, то и заговорили они вдруг о школьной программе по литературе. Ну, а как еще. До самой литературы они в силу временного отсутствия единственно верного учения, а также очевидной короткорукости пока не дотянулись. А школу может обидеть любой. Школа-то вот она, под рукой. И учителя-бюджетники всегда под рукой. Не все же в школах только выборные мухлежи устраивать. В школах ведь еще, говорят, и учат. В том числе и литературе. Все еще. Кое-как, но все же.

Недавно из гомогенного начальственного вещества высунулось озабоченное лицо председателя комиссии Общественной палаты по сохранению историко-культурного наследия (есть, оказывается, такая комиссия) по фамилии Пожигайло. Ни за что бы не позволил себе табуированных в приличном обществе шуток, связанных с именами-фамилиями реальных людей, если бы отчетливо гоголевское звучание этого славного имени не перекликалось столь навязчиво с поднятой им же проблемой. Именно потому, что озаботился он именно русской классикой и ее школьным преподаванием.

Тут лучше не пересказывать, а процитировать. Итак:

Изучение сказок Михаила Салтыкова-Щедрина в школах должно быть поставлено под особый контроль, поскольку они представляют потенциальную опасность для детей. Такое заявление сделал Павел Пожигайло, рассказывая о новой концепции школьного курса литературы. Новая концепция преподавания этого предмета призвана “ориентировать учителей на воспитание в детях через литературные образы гордости за нашу многонациональную страну, глубокого и спокойного патриотизма, уважения к различным культурам, на формирование в учениках ценностей крепкой традиционной семьи”. Для достижения этой задачи, утверждают авторы концепции, необходимо помогать школьникам в “правильном” понимании опасных для них текстов, а ряд произведений вовсе исключить из программы.

Помимо сказок Щедрина, к числу потенциально опасных текстов Общественная палата отнесла критические статьи Виссариона Белинского, гражданскую лирику Николая Некрасова, “Грозу” Александра Островского, “Отцов и детей” Ивана Тургенева. Изучение творчества этих авторов, по словам Пожигайло, нужно поставить под особый контроль. “Будет разработана специальная методичка для учителей, в которой будет четко прописано, что следует рассказывать детям про эти произведения”, — рассказал он.

Опасность некоторых из названных текстов Пожигайло видит в том, что их персонажи могут быть восприняты подростками как образцы для подражания. Поэтому учителям вменят в обязанность разъяснять, какое поведение героев правильное, а какое нет.

Ну, в общем, понятно. И даже не знаю, нуждаются ли в комментариях всяческие “помогать школьникам в правильном понимании опасных текстов” или “методички для учителей, в которых будет четко прописано, что следует рассказывать детям про эти произведения”. Замечу лишь, что с трудом представляю себе хотя бы минимально уважающего себя учителя, который стал бы преподавать литературу по “четко прописанному”.

У советской власти взаимоотношения с русской классикой и с ее школьным преподаванием были непростыми. С одной стороны, она, власть, всеми силами пыталась приватизировать классическое наследие с целью повышения собственной легитимности. Хотя бы в своих собственных глазах. С другой — вся русская литература, прочтенная непредвзятыми глазами, отчетливо была “против них”. И некоторые из них это хорошо понимали.

Не было ничего более разоблачительного для них, чем русская и мировая классика. Вот они и вертелись как могли, оказавшись в сущности заложниками собственных тотальных амбиций. Вот они и камлали тогда с высоких трибун про то, что нужны, мол, нам свои Щедрины и Гоголи. Впрочем, разумеется, нужны-то им были такие Гоголи, которые бы — в соответствии с едкой эпиграммой того времени — их не трогали. И все же…

И так называемая школьная программа делала два дела одновременно. Заставляя учить наизусть, допустим, “Памятник”, она не только прививала умение запоминать тексты, но и учила тому, что можно, оказывается, в свой жестокий век восславить свободу и что этот жестокий век отнюдь не закончился с выстрелом “Авроры”. И в то же время, уныло талдыча о литературе как о громоздкой иллюстрации к “трем этапам освободительного движения”, она вызывала устойчивое отношение к классике как к унылому отстою.

Всякое начальство — что тогдашнее, что нынешнее — понимало и понимает литературу исключительно как пропаганду. А что может “пропагандировать” художественная литература, кроме хорошего вкуса, недоверия к фальши и ответственного отношения к слову? Если та или иная литература ставит своей целью пропаганду чего бы то ни было, то она по определению никакая не литература, а именно пропаганда и есть. Вот они, начальнички, беспрерывно и говорят о “пропаганде”. Они с утра и до вечера принимают какие-то свои ни к чему не имеющие отношения законы по “противодействию” той или иной пропаганде. Ну, это понятно. Им сегодня насущно нужна монополия на пропаганду Неважно чего — чего-нибудь. Главное, чтобы их пропаганда не имела конкуренции.

И, конечно же, все время они талдычат об “опасности”.

Неподготовленному человеку, которого не научили восприятию художественного текста как именно художественного, а не “пропагандистского”, не научили понимать литературу как искусство, а не как “руководство к действию”, не научили тому, что автор и его персонаж не тождественны друг другу, не научили тому, что “сказка — ложь”, хотя и есть в ней тот или иной намек, не научили тому, что бывают смыслы прямые и переносные и что существуют на свете такие штуки, как метафора, гротеск, интонация, — такому человеку и правда опасно читать литературу вообще и классику в частности. Потому что, прочитав, скажем, “Героя нашего времени”, он непременно захочет в кого-нибудь пальнуть из дуэльного пистолета; прочитав “Преступление и наказание”, испытает мучительную потребность в целях преодоления своего финансового кризиса мочкануть пару-тройку старушек; прочитав “Игрока”, он пойдет и продует в казино мамашину пенсию; прочитав “Москву — Петушки”, отправится в затяжной запой, а прочитав “Лолиту”, потащит в койку первую же попавшуюся пионерку

Но если литературу — в силу ее сугубой “опасности” — не давать читать вовсе, то и ее адекватному пониманию и восприятию никогда не научишься. Порочный, как говорится, круг.

Примерно таковы же разговоры о чьей-то неготовности к свободе. Ага, только откуда бы этой готовности взяться при полном отсутствии наличия таковой свободы?

Это вроде старого анекдота про то, что “когда мы в этом бассейне научимся плавать, нам, может быть, и воду в него нальют”.

Кстати, об опасности того или иного чтения в детском возрасте.

Буквально только что я перечитал “Графа Монте-Кристо”, книжку, которую горячо, что и естественно, полюбил в детстве. Перечитал впервые после моих далеких тринадцати лет. Дойдя до того места, где персонажи романа в подземном дворце употребляют гашиш и подробно рассуждают о его чудодейственных свойствах, я удивился, как я смог совсем забыть, а может быть, даже и не заметить эту яркую и безусловно опасную сцену при первом чтении. Наверное, мне это было просто неинтересно. Куда интереснее были, конечно же, побеги и дуэли, любови и коварства, благородства и предательства, вознаграждения и возмездия. А непонятный гашиш — нет, не был интересен. А главное, видимо, то, что никого не оказалось тогда рядом со мной, чтобы помочь мне в “правильном понимании опасного для меня текста”.

Хороших учителей литературы во все времена было ничтожно мало. Поэтому их запоминали на всю жизнь. Лишь немногим счастливчикам удавалось сквозь мутный туман школьной литературы разглядеть саму литературу. Но зато эти немногие жили с ней бок о бок всю свою жизнь.

Мне в школе с учителями не везло. А потому и литературу я полюбил не благодаря, а вопреки школьной программе с ее невразумительным “скажи-ка дядей самых честных правил”. И полюбил я, конечно же, в первую очередь то, что в школьную программу не входило. Любовь к Гоголю, Толстому, Чехову и Щедрину пришла позже, уже после школы.

Это я к тому, что, может быть, оно и хорошо, что из школьной программы уберут что-нибудь хорошее. Хотя бы потому, что дети и молодые люди усилиями всякого начальства по привитию в них “через литературные образы глубокого и покойного патриотизма” приобретут не менее глубокую и спокойную аллергию на любое начальственное телодвижение и начнут наконец читать классическую и современную литературу. Особенно самую “опасную”. И начнут ясно понимать, что то, что опасно для спокойствия начальства, совсем необязательно опасно для каждого из них и для страны вообще. Уж скорее наоборот.

Социальная группа “Они”

Они — это те, кто все время грозит обществу державным пальчиком. Они — это те, кто судит и “содит”, посылая таким образом обществу убедительный, как им кажется, сигнал “стоять — бояться”.

Но они совсем не понимают, что возрастающее и разрастающееся с каждым днем брезгливое презрение к ним сильнее страха. Что для взрослого цивилизованного человека чувство личной гигиены существенно сильнее, чем опасение, что в глаза может попасть мыло.

Пытаясь сузить пространство гражданского, интеллектуального или художественного маневра до размеров квадратика неба синего и звездочки вдали, они очень скоро останутся одни на краю того рва, который отделяет их от всего общества. Именно всего и именно общества, потому что ту часть населения, сколь бы статистически весомой она ни была, ту часть населения, каковую они выбрали для себя в качестве единственной социальной базы и целевой аудитории, ту часть населения, вся житейская философия которой сводится к нескольким нехитрым, но сокрушительно незыблемым формулам — таким, например, как “начальству виднее” или “у нас зря не сажают”, — можно назвать как угодно, но только не обществом.

Взяв курс на “стабильность”, которая служит лишь вялым эвфемизмом социальной и культурной деградации, они приобрели врага в лице самой отечественной имировой культуры (а отечественная культура, наука и свободная мысль и есть часть мировой), то есть едва ли не того единственного, что хоть как-то оправдывает, очеловечивает и легитимирует печальную историю этого вечного недогосударства, ту самую историю, которую они вознамерились привести к “общему знаменателю”, совсем упуская из виду, что и Бог не фраер, и история не шлюха, и ее, истории, общий знаменатель совсем не тот, что животом вверх всплывает на поверхность их ленивых прокисших мозгов.

Им-то все кажется, что история принадлежит им, что, типа, “нарисуем — будем жить”. А между тем не только она не принадлежит им, но и они ей не принадлежат. Только те, кто существует вне истории, могут всерьез полагать, что историей можно управлять так же, как, например, партией “Единая Россия” или судебно-прокурорской машиной, не оснащенной ни тормозами, ни задней передачей.

Иногда кажется, что они совсем не читали никаких книг. Не только Щедрина и Кафку, но и сказок им в детстве никто не читал. И принимая свои “законы” — один нелепее другого, — они, похоже, не знают, чем закончилась история одной сказочной героини, пожелавшей стать владычицей морскою и чтобы сама золотая рыбка была у нее на посылках.

Но они не только смешны и нелепы. Они еще, разумеется, опасны и непредсказуемы, как опасными и непредсказуемыми бывают одичавшие уличные дворняжки. А опасность их усугублена еще и тем прискорбным и обидным для них обстоятельством, что их никто не хочет признавать за настоящих хищников в законе.

Да, определенные меры предосторожности совсем не помешают, тем более что некоторые из них обнаруживают вполне очевидные симптомы бешенства.

Но мы же все равно знаем, кто они такие. И они это знают. И они знают, что мы это знаем.

Но они, кажется, не знают того очень важного, что знаем мы. А именно того, что, хотя человеческая жизнь и удручающе коротка, по сравнению со сроками карьерной судьбы дворняжки, к тому же и обделенной человеческой любовью, она, человеческая жизнь, кажется настоящей вечностью. И эту свою краткую и неповторимую вечность неплохо бы прожить достойно — в том, разумеется, понимании достоинства, каковое каждый волен выбирать сам для себя. Но главное — не делегировать, насколько это возможно, даже мельчайшую частицу собственной воли им. Это, пожалуй, и есть тот самый общий знаменатель.

Вот и будем помнить об этом. Вот и будем исходить из этого и в своем повседневном поведении, и в оценке вещей.

Собирание знаков

Навстречу мне по Новому Арбату не слишком-то твердой походкой двигался молодой человек. Ничего особенного — такой, что называется, парень из нашего города. Обычный. Но при этом он всем своим внешним обликом, сам о том не подозревая, подавал городу и миру различные сигналы, причем в некоторых случаях противоречащие друг другу или друг друга нейтрализующие.

Во-первых, футболка с набранными на груди столбиком как бы анкетными данными. Всего из трех, но очень важных слов: “Холост. Щедр. Богат”. Все это вместе укладывалось в еще более лаконичную, хотя и невидимую миру формулу-призыв: “Девки, налетайте!”

Прочие, хотя и менее бросающиеся в глаза сигналы если и не явно противоречили написанному, то уж точно вступали с ним в непростые логические отношения.

Например, бывшая белая футболка с многообещающими сообщениями была не просто откровенно грязновата (что вполне увязывается с холостым положением владельца, но плохо — с его богатством и щедростью), но и чуть пониже надписи, то есть на животе, намертво присохли красочные остатки какой-то явно вчерашней, а то и третьеводнишней субстанции (что имеет отношение, видимо, не только к неженатости, но еще и к обозначенной щедрости).

В отличие от несвежего пятна на майке приличных размеров фингал под его левым глазом был, напротив, свеж, как майский одуванчик с капелькой предутренней росы. О чем, интересно, сигналил он? Возможно, щедрый холостяк не слишком удачно отбивался от посягавших на его богатство алчных невест? Похоже на то. Но и злобных завистников чужому богатству тоже не будем снимать со счетов. Все возможно.

И что нам с того, что все, скорее всего, куда проще и будничнее? Что нам с того, что и синяк на нем был куда более прозаического происхождения, и футболка была, скорее всего, просто чужой или, пуще того, найденной на бульварной скамейке?

Что нам с того, что разные сопутствующие нашей жизни события и воспринимаемые боковым зрением явления, скорее всего, случайны и хаотичны, а дикие людские поступки и не менее дикие высказывания чаще всего не сигналят нам ни о чем, кроме как о человеческой глупости?

Что делать, если многим из нас свойственно искать, а иногда и находить повсюду тайные знаки и многозначительные послания? Что делать, если многие из нас постоянно испытывают властную потребность связывать между собою иногда совершенно разнородные и разнонаправленные знаки, объединенные лишь пространственно-временными обстоятельствами?

Это все объяснимо. Неизбывная византийщина, служащая постоянным фоном нашей общественной и политической жизни, давно и прочно приучила видеть и слышать за любой ерундой потаенные смыслы.

Когда-то, в советские времена, существовали специальные умельцы вылавливать из случайных вроде бы впечатлений важные тенденции и составлять прогнозы — иногда глобального масштаба. Некоторые из которых, кстати, сбывались.

Хорошо помню, например, появление на политической сцене последнего генсека Горбачева. Важным тогда казалось не что он говорил, а как. Сам факт говорения без бумажки был знаком куда более сенсационным, чем содержание самих речей, да и не было там поначалу никакого особенного содержания. Все сразу запереглядывались и стали взволнованно спрашивать друг у друга: “Ты видел?”

Ну, или такая, казалось бы, совсем малосущественная косметическая деталь, как знаменитое пятно у него на голове. Оно явилось нам на телеэкранах. А на портретах в газете или на привычном иконостасе Политбюро пятно это было бережно заретушировано. И это несоответствие физического лица и парадного образа никого в те времена не удивляло — ну, а как еще. Кое-кто помнил молодцеватого безвозрастного Сталина, и уж подавно все помнили чернобрового и бравого орла-генсека, который к тому времени с трудом произносил слово “мама”.

Но вскорости все заметили, что Горбачев даже и на газетных портретах вдруг возник во всей своей пятнистой красе. И тогда мой старший знакомый, считавшийся в нашей среде тонким и проницательным толкователем неявных знаков, показал мне газету с портретом и спросил: “Ты понял, что это значит?” — “А разве это что-то значит?” — с легкомыслием профана спросил я. “Разумеется, — сказал он. — Это значит, что сажать не будут. А может быть, даже будут выпускать тех, кто сидит. А может быть, даже вернут Сахарова в Москву. А может быть, даже выведут войска из Афганистана”. Со стыдом признаюсь, что я тогда от души посмеялся над его фантасмагорическими пророчествами. А между тем…

И я тоже стал смотреть вокруг не просто так, а ловя знаки грядущих перемен. Так, например, я однажды заметил, что на зеленой лужайке у Ленинской библиотеки вальяжно разлеглась небольшая группка молодежи с книжками в руках и при этом их никто оттуда не погнал.

О том, что близко, мы лучше умолчим. Не из осторожности, нет. И не оттого, что нынешнее время бедно знаками, сигналами, приметами и, извините за выражение, трендами. Еще как даже богато! Но мы так много о них говорим и думаем, мы так много душевных и интеллектуальных сил тратим на обсуждение каких-то разводов, выражений лиц, якобы означающих что-то имен и фамилий, отдельных словечек и проговорок, тембров голосов, причесок, поворотов головы, что даже и случайный прохожий видится нам ходячим знаком. И это знак самый тревожный.

Филофобия

Я уже говорил — и не один раз — о таком трудно постигаемом общественном феномене, как ненависть к любви. Но эта иррациональная ненависть, точно так же, как и ее объект, то есть любовь, видоизменяется, обретает новые формы, ищет новых слов.

Те, кто в наши дни с тяжелым кабаньим сопением насаждает и поощряет в обществе различные формы ненависти к любви и свободе, напрасно считают, что выдумывают что-то новое. Они все время говорят — от имени народа, разумеется, — что их (“как и всех россиян”) нравственные чувства глубоко оскорблены видом целующихся мужчин или целующихся женщин.

Повод для некоторого оптимизма все же есть. Потому что не так уж давно, то есть в масштабах одной человеческой жизни, такие же вечно обиженные не менее глубоко оскорблялись видом целующейся на эскалаторе разнополой пары. Я это, представьте себе, хорошо помню. А также, помню, они бесконечно оскорблялись видом коротких юбок, длинных волос, тщательно продранных на коленках джинсов, шорт, “ирокезов”, “хайратников” и прочих фенечек. Их нравственные и эстетические представления о жизни и “порядке” были глубоко оскорблены. Милиция же традиционно, в полном соответствии с заветами великой русской литературы вообще и Федора Михайловича в частности, всегда держала сторону униженных и оскорбленных, не без удовольствия и охотничьего азарта отлавливая на улицах городов оскорбителей общественной нравственности.

Что ж, можно говорить о том, что и любовь, и личная свобода медленно и мучительно, с тяжелыми позиционными боями и потерями все же постепенно отвоевывают пространство своего насущно необходимого существования. Будут отвоевывать и впредь. И, конечно, отвоюют. Вопрос лишь в том, какими усилиями и с какими жертвами.

И ради справедливости согласимся, что у нас с этим делом все же несколько лучше, чем в некоторых других тридевятых царствах-государствах, где за шорты могут и забить камнями. Так что, как говорится, грех жаловаться.

Но и ненавистники вовсе не складывают рук. Само вещество ненависти — в полном соответствии с законом сохранения материи — лишь вливается в новые сосуды или впадает в различные агрегатные состояния. Бациллы ненависти, как это и свойственно бациллам, ищут и находят самые слабые, самые незащищенные, самые уязвимые места в общественном организме.

В том, что в основе гомофобской вакханалии последнего времени лежит не только и не столько глупость, провинциализм, суеверие и элементарная безграмотность (хотя, конечно, и это тоже), сколько — прежде всего — химически чистая ненависть, ненависть к самой любви, сомневаться не приходится. Хотя бы уже потому, что тех, кого до глубины души оскорбляет вид целующихся мужчин, обычно совсем не оскорбляет вид дерущихся мужчин.

Да это и понятно: драка для них — это всего лишь “вариант нормы”: “А чо, мужики выясняют отношения. Нормально. Мужики же! Пацаны, бля! Не бабы же!” Это все из того же старого, но надежного репертуара: “боится — значит уважает”, “извиняется — значит слабак”, “доверяет — значит лох”, “бьеть — значит любить”.

А вот проявления любви — особенно если мотивы этой любви им непонятны и поэтому враждебны — это, разумеется, патология.

В наши дни ненавистью буквально пропитан воздух общественной жизни. Это особенно легко замечается, когда возвращаешься в столицу нашей родины после даже короткого отсутствия.

С месяц примерно назад я гулял по чудесному городу Кракову. Он и вообще-то прекрасен, этот город, а тут еще и сирень.

На одной из самых оживленных улиц я увидел парочку увлеченно целующихся девушек, стоявших прямо посреди тротуара. И поймал себя на том, что стал беспокойно озираться в ожидании какого-нибудь условного Милонова, который сейчас примчится на пожарной машине с оглушительной сиреной и наведет здесь порядок.

Нет, слава богу, это был совсем другой город. А вокруг гуляли совсем другие люди. Они шли мимо, осторожно обходя влюбленных, улыбались, щебетали, ели мороженое, живя своей разнообразной жизнью. Лишь один парень — мне показалось, что приезжий, — проходя мимо никого не замечавшей парочки, одобрительно подмигнул и поднял большой палец: молодцы, типа, совет, мол, да любовь. Они, впрочем, не заметили и его.

Служба по несовместительству

Реагируя на различные извивы и загогулины нашей новейшей истории, я иногда в сердцах думаю или говорю об “антропологической катастрофе”.

Возможно, я преувеличиваю масштабы бедствия. Но что какие-то сформированные годами коды распознавания жизненных явлений, укладывающихся в привычные представления о добре и зле, перестают работать — это факт.

Оставим за скобками юридическую составляющую нашей общественной жизни. Что она совсем перестала работать — это, как говорится, общее место. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно посидеть хотя бы на одном заседании суда по “Болотному” или по любому иному делу из этого стремительно удлиняющегося ряда.

К тому, что там и судьи не судьи, и прокуроры не прокуроры, и свидетели не свидетели, и доказательства не доказательства, привыкнуть трудно, но можно это хотя бы объяснить некоторыми особенностями отечественной социальной истории. Беззаконие как важнейший механизм государственно-общественного регулирования — давно уже никакая не новость в нашей стране.

Но фактор антропологический не дает покоя.

Я вот что имею в виду.

Сколько себя помню, всегда — то есть до поры до времени — существовала некоторая общественная конвенция по поводу того, кто СКОРЕЕ ВСЕГО хулиган, а кто СКОРЕЕ ВСЕГО нет. Это легко определялось по внешнему облику, по манере речи, речевым интонациям, особенностям словоупотребления, по мимике и пластике. Разумеется, время от времени злостным преступником вдруг оказывался милейший юноша с интеллигентной речью, а разбойничьего облика дядька оказывался, например, выдающимся и всеми уважаемым хирургом (я в детстве знал такого). Но эти случаи всегда воспринимались как исключительные, каковыми на самом деле и являлись.



Поделиться книгой:

На главную
Назад