— Ведутся провоцирующие разговоры… — хрипел Фомин, цепляясь за лестничные перила, — о том, что вы и сам товарищ Хачаврюжин имеете отношение к проблеме так называемого пришельца. Не вправе делать выводы, но полагаю, что все это служит лишь прикрытием…
Растерянность Бориса Борисовича прошла и уступила место раздражению. Это и погубило Фомина.
— Прикрытием чего? — спросил Никодимов, пристально глядя в лицо Фомину.
Фомин смертельно побледнел и отступил еще на одну ступеньку.
— В данной ситуации, — невнятно произнес он, — когда чуждый элемент еще не обнаружен…
— Он уже обнаружен, — жестко сказал Никодимов. — Единственный чуждый элемент в нашей системе — это вы. Я только что в этом убедился.
Владимир Иванович пошатнулся, приложил руку к сердцу.
— Клянусь вам… — прошептал он.
Но Никодимов не стал его слушать. Круто повернувшись, он продолжал свой путь наверх. Теперь он шел значительно быстрее и через минуту уже скрылся за поворотом…
— Нет, — тихо сказал Фомин. — Нет!
Но это были последние конвульсии сопротивления. Ощущение отчужденности, потрясшее его десять минут назад, после взгляда Никодимова, теперь захватило Фомина целиком. У него уже не было ни сил, ни желания бороться с этим страшным ощущением.
Фомин стоял довольно высоко над глинистой поверхностью Земли, внутри громоздкого бетонного улья, в каждой ячейке которого тихо копошились и жужжали двуногие. Фомин был переполнен ненавистью к этим хитрым, глазастым, говорливым существам, у каждого из которых были свои мерзкие привычки, свой жалкий образ жизни, свои воинственные мнения и ядовитые остроты. Все это было глубоко чуждо Фомину, чуждо и ненавистно. Теперь-то он отчетливо понимал, зачем его так тянуло к машинам, зачем он так глухо сторонился людей. Эти сумбурные, противоречивые, порочные создания — они даже магнитную намять компьютеров начинили своими противоречиями, шуточками и точками зрения. Фомин был из другого мира — из мира, в котором все ясно и просто, все складывается в систему, исключающую точки зрения, все сводится в абсолютную истину, которую умеют беречь.
Помертвев от решимости, Фомин повернулся к лестничному окну и испустил мощный и в то же время пронзительный, как рев рептилии, телепатический сигнал. Это был бессловесный сигнал, нечто вроде трехголосого рыка: «И-ы-и!» От натуги что-то всхлипнуло у Фомина в затылке, ощущение бесконечного счастья слияния пронзило все его существо, и, глядя сквозь цветной витраж мокрыми от слез главами, Владимир Иванович уже легко и свободно повторил этот безмолвный рык пришельца «И-ы-и!», от которого, взревев, захлебнулись динамики соседнего института и стая галок, попавшая в полосу сверхмощной телепатемы, посыпалась на землю, как крупный пернатый дождь. Фомин был уверен: там, где-то там его услышат, поймут его тоску и его одиночество в этом мире.
— Хорошо же! — вслух сказал Владимир Иванович и облегченно засмеялся. — Хорошо же вам будет! Вы думали, я сдамся, уйду? Ну нет! Вы меня обнаружили — тем хуже для вас. Вам придется меня бояться!
Он вошел в триста пятнадцатую комнату крупным тяжелым шагом. Двойная скользящая дверь жирно чавкнула за его спиной. Трое двуногих, нелепо скрючивших свои порочные тушки над гладкими плоскостями рабочих мест, разом вскинули круглые головы. Глаза и ротовые отверстия их расширились, нижние грубо зачехленные конечности поджались.
— Ну что? — спросил их Фомин, стараясь говорить нормальным человеческим голосом. — Не ждали? Соскучились без меня? Вот мы и снова вместе.
Фомин протиснулся на свое рабочее место, устроился, насколько мог, удобно и громко цыкнул зубом. Двуногие растерянно подвигались, но промолчали.
— Вот-вот, — одобрительно сказал Владимир Иванович. — Вы сделали правильные выводы. В моем присутствии лучше держать язык за зубами. Особенно это касается Роберта Аркадьевича, который, по-видимому, является душевнобольным. Впрочем, я еще вплотную не занимался этим вопросом. Дела, знаете ли, дела. Номинальным руководителем группы остается Гамлет Варапетович, однако по поводу всех своих акций он обязан консультироваться лично со мной. А ты, щенок, — Фомин повернулся к Путукнуктину, — вообще должен замереть, понял? И постоянно — учти, постоянно! — смотреть мне в глаза. Каждый должен зажиматься своим делом, остальное пока без изменений. Пока, я повторяю: ПОКА. Вы меня поняли?
С минуту в комнате было тихо. Путукнуктин побелел как бумага и трясся мелкой дрожью, Мгасапетов сидел с отвисшей челюстью, Роберт Ахябьев с жадным интересом наблюдал за Фоминым. Наконец Мгасапетов сглотнул слюну и потянулся к аппарату связи.
— Назад! — рявкнул Фомин. — Без моего ведома никого не вызывать! Распустились!
— Володя, ты перегрелся! — возмущенно сказал Гамлет Варапетович. — Ты должен немедленно пойти домой и лечь в постель. В данной ситуации…
— Оставь его, Гамлет, — мягко сказал Ахябьев. — И не хватайся за трубку: мы же отключены.
— Черт бы подрал этих перестраховщиков! — в сердцах проговорил Мгасапетов. — Вырубили в пять минут, а подключать теперь неделю будут.
— Ну, что касается меня, — возразил ему Роберт Аркадьевич, — то я на собственной шкуре убедился в пользе перестраховки. Не будь у нас в ИКСе осторожных людей, лежал бы я сейчас серьезный и красивый… Двести двадцать вольт, шутка сказать.
Театрально улыбаясь, он подобрал оборванные концы провода и, поставив локти на стол, сомкнул обрывки перед своим лицом. Раздался ужасающий треск, лиловая искра сверкнула над столом Ахябьева, и в ту же минуту вспыхнуло табло внутреннего оповещения: «Эй вы, пришельцы! Прекратите баловаться с проводкой!»
— Однако… — озадаченно пробормотал Роберт Аркадьевич. — А нас уверяют, что никакого контакта не существует.
— Ну, слава тебе господи, — Мгасапетов облегченно вздохнул. — Отбой, ребятки. Все живы, все здоровы и все свои.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — поддакнул Путукнуктин и зарделся. — Но, честно говоря, немножечко жаль. Было так интересно…
Владимир Иванович ошеломленно слушал, вертя головой от одного говорящего к другому.
— Да что здесь, собственно, происходит? — гневно спросил он наконец. — Вы что, с ума посходили? Какой отбой, при чем здесь отбой?
— Видишь ли, Володя, — осторожно сказал Гамлет Варапетович. — Ты, наверно, не совсем в курсе. Только что заходил Никодимов и сообщил нам, что ИПП во всем повинился. Они действительно блефовали, но им пришлось выложить карты на стол. Никаких телепатем не было, нет и, по-видимому, не будет…
Все заледенело у Фомина внутри, но на лице его не дрогнул ни один мускул.
— То есть?.. — промолвил он с неопределенной интонацией.
— Да никаких «то есть»! — осердился Мгасапетов. — Не было, нет и не будет. Тут некоторые нервные товарищи пирожными давились, электропроводку грызли, но ты-то, я надеюсь, не будешь строить из себя пришельца?
Владимир Иванович нахмурился, соображая, потом лицо его прояснилось. Не промолвив ни слова, он выдвинул ящик своего личного каталога, достал карточку с расчетами по теме «Динамика автомобильных катастроф среди курящих женщин Северного Мадагаскара» и погрузился в чтение.
Тихо стало в триста пятнадцатой комнате. Слава Путукнуктин, поджав ноги и склонив голову к плечу, обводил рамочкой какой-то график, Мгасапетов, прикрыв трубку ладонью, вполголоса переговаривался с «Большим Голубым Идеалом», Роберт Аркадьевич, саркастически усмехаясь, набрасывал на уголке газеты колонки цифр. Шла нормальная будничная жизнь. И надпись на табло «А если подумать?» привычно мигала, не будоража воображения.
Но время от времени Владимир Иванович поднимал голову и, щурясь, пристально смотрел в окно. Кожа на затылке его подергивалась, но этого, естественно, никто не видел. Одни только птицы, кружившие над пустырем, старались не попадать в полосу его взгляда.
Выходец с Арбата
— Ну вот что, дорогой, — сказал мне Конрад Д. Коркин. — Наш разговор, как вы понимаете, далеко не закончен, но продолжать его в таком тоне, по-видимому, не стоит. Вы слишком взволнованы, ступайте на улицу, дорогой. Остыньте и приходите снова.
Он посмотрел на меня сквозь затемненные очки и улыбнулся одной из самых своих невыносимых улыбок: не ртом, не глазами, а скорее щеками. О, как я ненавидел его в эту минуту! Всего целиком, от коротко подбритых висков до розового платочка, торчавшего из нагрудного кармана. Конрад Д. Коркин был сильнее меня: он умел держать себя в руках, а я нет.
— Снимите очки! — сам того не желая, крикнул я.
Рука Коркина непроизвольно дернулась, и улыбка сползла с его лица.
— Снимите очки и посмотрите мне в глаза! Вы не правы, не правы — и отлично об этом знаете!
— А вот уж тут, — холодно сказал Коркин, — позвольте мне свое суждение иметь. Тему вашу мы закрываем, вопрос решенный. И наказание вы понесете заслуженное, можете не сомневаться. Что же касается ваших встречных претензий, то во второй половине дня, часов около трех, я готов их с вами обсудить… если, конечно, вы будете в состоянии.
Он хлопнул ладонями по столу и медленно поднялся, давая понять, что мне следует уйти. А я… я повернулся и, опустив голову, вышел из кабинета. Я был настолько обессилен этим разговором, что у меня не хватило энергии даже прикрыть как следует дверь, и Марфинька, покачав укоризненно головой, поспешила это дело поправить.
Я вышел из института с твердым намерением никогда туда больше не возвращаться. В висках у меня стучало, в голове с фантастической быстротой мелькали планы самой необузданной мести. Луч лазера, перечеркивающий фасад по диагонали, звон стекол, кирпичная крошка, багровые клубы дыма, и над воем этим трепещущий, как бабочка, розовый платочек из нагрудного кармана…
Конрад Д. Коркин был, безусловно, выдающимся ученым: его теории цикличности поведения достаточно, чтобы обессмертить добрый десяток имен. Суть этой теории сейчас ясна даже школьнику: физический цикл — 33 дня, умственный — 28, эмоциональный — 23. Все человеческое неведение представляет собой переплетение этих трех синусоид: от наивысшего подъема к глубокому спаду и далее снова к подъему. Причем возможны весьма любопытные комбинации. Японцы получили другие данные, но они наблюдали только за травматизмом среди таксистов, а Конрад Д. Коркин убежден (и я разделяю его убеждение), что эти данные не отличаются чистотою, так как в наездах и уличных происшествиях участвуют как минимум две стороны и надо еще разобраться, которая из них находилась на спаде и которая на подъеме.
Почему так подробно об этом рассказываю? Да потому, что в процессе дальнейшей разработки теории Коркина между автором и его сотрудниками возник целый ряд разногласий. В частности, я при всем моем уважении к уму и таланту Конрада Дмитриевича пришел к выводу, что некоторые его основополагающие выкладки устарели. Так, например, Конрад Д. Коркин утверждает, что для расчета сегодняшнего состояния субъекта в физическом, умственном и эмоциональном планах достаточно число прожитых им (субъектом) дней разделить соответственно на 33, 28 и 23, и остатки покажут, что именно переживает данный субъект. Но из этого с неизбежностью следует, что в момент рождения человек находится на нулевой точке как в физическом, так и в умственном и в эмоциональном плане. А это в корне неверно, и любая мало-мальски грамотная акушерка подтвердит, что Конрад Д. Коркин не прав.
Чтобы приблизиться к мифической «нулевой точке», я попросил у Конрада Дмитриевича командировку в детские ясли, и он после некоторого колебания согласился. Почти полгода я провел в детских яслях на улице Богдановича, работая там в качестве водопроводчика, собрал неимоверное количество данных, исследовал более полутора тысяч конфликтов, и оставалось только обработать эти данные на машине, чтобы с неопровержимостью доказать ошибку Конрада Д. Коркина.
Однако, вернувшись из командировки, я с изумлением обнаружил, что за полгода институт катастрофически изменился. Конрад Д. Коркин приблизил к себе такого безнадегу, как Бичуев: матерый подтасовщик, этот Бичуев поставил целью доказать, что нулевая точка всех трех синусоид совпадает с первым шлепком, который получает младенец в роддоме. Естественно, такая концепция многим должна была прийтись по душе, и Бичуев быстрым ходом шел к завершению докторской диссертации. А те, кто развивал идею, кто верил в нее и готовил ее к практическому воплощению (в частности, к составлению на ее основе трудовых графиков и расписаний), оказались для Конрада Дмитриевича досадной помехой. Так вышло с беднягой Анисиным, который вынашивал бредовую, но интересную мысль о расчете цикличности, начиная со дня зачатия ребенка, и все просился в командировку, сам не зная куда. Конрад Д. Коркин не разрешил Анисину даже подступиться к исследованиям, а чтобы его интеллект не простаивал, ему было поручено проследить за индивидуальной игрой футболистов команды «Спартак». Так вышло и со мной, но значительно хуже: я допустил довольно крупный ляп. Составленная мною программа не уложилась в девяносто минут, которые я сам для себя заказал, и, проскрипев положенное время и ничего не решив, проклятый ящик перешел к следующей задаче. Обиднее всего было то, что мне не хватило каких-нибудь пяти-шести минут, но машине это совершенно безразлично, а Конрад Д. Коркин получил долгожданный повод и не замедлил этим поводом воспользоваться.
Итак, я вышел из института с твердым решением никогда туда больше не возвращаться. Однако, пройдя полквартала, я понемногу стал успокаиваться. В конце концов, ничего кардинального еще не произошло, и уволить меня еще не уволили, и вялое выражение Конрада Дмитриевича «закрываем тему» можно было толковать двояко: с одной стороны — как решимость, ставшую фактором текущего момента, с другой стороны — как действие, еще не предпринятое. В свете этой неопределенности мое поведение стало казаться мне нелепым и нерасчетливым.
Шаги мои замедлились, и вывески на солнечной стороне улицы стали казаться мне привлекательными. Особенно одна задержала на себе мое внимание. «Кафе-мороженое» — было написано широкими буквами над витриной, украшенной пластмассовыми медведями и пингвинами. Где-то что-то связалось в моей голове, и требование Конрада Дмитриевича «Остыньте!» вступило в тайный сговор с этими подтаявшими буквами и с белесым, как бы заиндевевшим стеклом. Я наискось перебежал улицу и вошел в прохладный вестибюль.
Кафе пустовало. Швейцар, лениво вышивавший на пяльцах, покосился на мой плащ, который я перекинул через барьер, и взглядом подтолкнул меня к внутренней двери. Сконфузившись, я прошмыгнул в зал и сел за крайний, возле выхода, столик. Официантка, равнодушно на меня взглянув, продолжала беседовать с буфетчицей, и я получил полную возможность наслаждаться полумраком, прохладой и бездеятельностью сколько вздумается.
И в это время в кафе вошел Фарафонов. Сказать, что он сразу бросился мне в глаза, было бы преувеличением. Одет Фарафонов был неказисто, даже подчеркнуто неказисто: в наши дни мало кто разгуливает по центру города в распахнутом ватнике и в кирзовых сапогах. На голове Фарафонова красовалась грязно-голубая кепка, а небритость щек заметна была не только в профиль, но и сзади из-за ушей. Развалистой матросской походкой Фарафонов прошел в середину зала и уселся лицом ко мне, за стол. Тут только в полной мере я смог оценить всю необычность его костюма: под трепаной стеганкой Фарафонов носил светло-серый, тончайшей шерсти пуловер, из-под которого, в свою очередь, виднелся расстегнутый ворот ярко-белой и, несомненно, чистой сорочки. О пуловере я сужу уверенно: точь-в-точь такой же имелся и у безнадеги Бичуева, он привез его из Италии, заплатив за него, дай бог памяти, что-то около трехсот тысяч лир. Лицо у Фарафонова было хмурое и в то же время спокойное: такие лица бывают у людей, которые живут сложно, но, как говорится, со вкусом.
До сих пор я именовал его Фарафоновым, но это вовсе не означает, что фамилия Фарафонов была мне известна с самого начала. До определенного момента я называл про себя Фарафонова «посетителем номер два» или «рецидивистом», поскольку ничего более точного мне на ум не пришло: круглая голова Фарафонова была острижена наголо, и большие толстые уши выдавали характер тяжелый и злопамятный.
В отличие от меня Фарафонов не был расположен долго ждать. Снявши мятую кепку, он смахнул ею пыль со стола, а смахнувши, ударил по столу с такой силой, что официантка вздрогнула и, поправив на груди лямки фартучка, цыплячьей походкой направилась к нам.
Я пришел первый, но Фарафонов сидел ближе, и, естественно, первый шквал раздраженной любезности обрушился на него. Фарафонов не дрогнул. Он внимательно выслушал официантку, а потом исподлобья на нее взглянул. Мне показалось, что официантка его узнала. Во всяком случае, она побледнела, растерянно отступила на шаг и сделала какое-то неуклюжее подобие книксена. А Фарафонов, подняв руку и шевеля в воздухе пальцами, невозмутимо принялся объяснять ей, какой формы и каких размеров мороженого он ожидает. Официантка слушала его с изумлением. Я-то знал определенно, что ничего, кроме пары-тройки промороженных шариков, в этом кафе не добиться, и потому внимательно наблюдал за действиями Фарафонова. Судя по движениям его растопыренных пальцев, он желал чего-то кружевного, волнистого и пышного, сам при том не представляя в точности, как оно будет выглядеть. Однако официантка выслушала его до конца и, черкнув что-то в своем блокнотике, подошла ко мне.
— То же самое, — сказал я твердо, — что и этому гражданину.
На своих правах я любил настаивать, хотя и не всегда в этом преуспевал.
Официантка взглянула мне в глаза с беспокойством, но мой хладнокровный взгляд отчего-то ее насмешил.
— Еще чего! — проговорила она с недоброй ухмылкой. — Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
— Вот как? — сказал я, холодно подняв одну бровь, что, как правило, мне удавалось. — Ну-ка позовите заведующего.
— Ладно, ладно, — брезгливо ответила официантка. — Заведующего ему подавай. Что положено, то и будет положено.
И с высокомерным видом удалилась. Подойдя к буфетчице, она перегнулась через прилавок и о чем-то горячо ей зашептала, поминутно озираясь на Фарафонова, между тем как сам Фарафонов, видимо, считал свой указ утвержденным и, достав из кармана ватника мятую газету, рассеянно ее просматривал.
Есть люди, уверенные в себе от природы. Их не волнует вопрос, красиво ли они сидят и насколько убедительно выглядят. И если им захочется, к примеру, высморкаться, они сделают это без промедления, проникновенно глядя вам в глаза. Фарафонов был из таких. Одной рукой он держал газету, другою деловито ощупывал свое ухо и время от времени взглядывал на меня с остреньким, но бессмысленным любопытством — в общем, вел себя так, как ведут себя гориллы в зоопарке: уж они-то совершенно убеждены, что делают все как надо.
Через десять минут официантка появилась из-за перегородки, неся в руках две вазочки: хрустальную, как я сразу понял, для Фарафонова и алюминиевую — для меня. В хрустальной все кипело взбитыми сливками, искрилось разноцветными консервированными фруктами и являло собой то ли вид на Стамбул перед закатом, то ли заснеженный Луна-парк. В моей же катались, постукивая, три леденистых шарика размером с грецкий орех.
Я с детства не люблю взбитых сливок, но наглая несправедливость мне тоже с детства претит. Поэтому, когда официантка, поджав губы, поставила передо мной алюминиевую вазочку, я возмутился.
— Да что ж это такое, в конце концов! — вскричал я. — Заведующего, пожалуйста, и немедля!
— Ну, я заведующая, — глядя в сторону пустыми, как свистульки, глазами, сказала официантка. — В чем дело, гражданин?
— Отчего же вы ему поставили одно, а мне другое? — спросил я плачущим голосом.
Официантка нехотя повернула голову и некоторое время тупо наблюдала, как Фарафонов с жадностью рушит мороженое ложечкой и ест его, ест. Потом она пожала плечами и, ни слова не сказав в ответ, отошла.
Тут Фарафонов поднял голову, посмотрел в мою сторону, усмехнулся перепачканными губами и даже, как мне показалось, подмигнул. «Вот так-то, брат! — прочел я в его маленьких глазах. — Это надо уметь!» И нервы мои не выдержали.
— Ненавижу самоуверенных типов, — пробормотал я вполголоса и, схватив свою сиротскую вазочку, двинулся к Фарафонову с туманным намерением сказать ему что-нибудь подобающее, а если получится, то и побить. — Послушайте, приятель! — сказал я Фарафонову на подходе. — Не кажется ли вам, что со мной поступили несправедливо? Я допускаю, что вы зять буфетчицы или замаскированный ревизор, но даже в этом случае вы должны согласиться, что налицо грубое нарушение общепринятых норм…
Увы, мой развязный тон не произвел на Фарафонова ни малейшего впечатления. Кивком указав мне на свободный стул, Фарафонов продолжал увлеченно хлюпать своим мороженым, и я, потоптавшись от неловкости с полминуты, вынужден был присесть к его столу. Фарафонов кушал, низко наклонившись над вазочкой, и я во всех подробностях успел рассмотреть его большую стриженую голову, поверхность которой заметно шевелилась от движения второстепенных мышц. Похоже было, что вызвать его на ссору мне не удастся, поэтому, помолчав, я сделал уже более осторожный заход.
— Возможно, вы просто миллионный посетитель, — сказал я, пригнувшись к столу и пытаясь заглянуть в лицо Фарафонова.
Фарафонов хмыкнул с пренебрежением. Тут сочная капля сливок упала ему прямо на пуловер, и, положив ложечку на стол, Фарафонов принялся озабоченно растирать эту каплю двумя корявыми пальцами. При этом голова его была склонена к плечу, а нижняя губа оттопырилась. Я проклинал себя за то, что подошел к этому типу и заговорил первый, но как выпутаться из ситуации — мне в голову не приходило.
Покончив с каплей, Фарафонов пристально (и очень понимающе) посмотрел на меня и глуховатым голосом сказал:
— А вы мне нравитесь. По-моему, я в вас не ошибся.
— Простите? — пролепетал я, растерявшись. От этих слов повеяло безуминкой, и я, признаться, даже струхнул.
— Я говорю, вы мне понравились, — спокойно пояснил Фарафонов. — Вы сразу мне понравились, поэтому я вас сюда и привел. В такие часы здесь пусто, и можно потолковать от души.
Сомнений у меня не осталось: я умудрился нарваться на психа или на уголовника, и тут уж, как говорится, не до жиру. Поспешно взглянув на часы, я начал осторожно подниматься.
— Ох, извините, совсем забыл… — пробормотал я, сделав сокрушенное лицо. — Бегу, лечу… Приятного вам аппетита.
— Да бросьте вы! — с досадой сказал Фарафонов и взглядом усадил меня на место. Я не оговорился: именно взглядом. Меня как будто небрежно толкнули в плечо, и я безвольно плюхнулся на сиденье. — Я вас сюда привел, и без моего согласия вы не уйдете.
Я затравленно оглядел кафе: швейцар за стеклянной дверью сидел ко мне спиной и, наверно, дремал, обе женщины куда-то исчезли. Я остался с этим типом один на один, терять мне было решительно нечего, поэтому я попытался взять себя в руки.
— Во-первых, — сказал я твердо, — я пришел сюда по собственной воле, и вашего согласия мне не требуется.
— По собственной воле? — переспросил Фарафонов и ухмыльнулся самодовольно. — Ну-ну… Взгляните вон на то животное.
Я резко обернулся, ожидая увидеть нечто ужасное, по ничего достойного внимания там, позади, не заметил. В проходе между столиками стояла пожилая серая кошка. Я хорошо ее помнил: она жила в этом кафе уже несколько лет. Кошка так напряженно смотрела на нас, что хвост, спина и шея ее вытянулись в одну прямую линию, и продолжением этой линии был ее взгляд желтых, тоскливо недоумевающих глаз. Собственно, смотрела она не на меня, а на Фарафонова: чем-то он сумел ее заворожить. «Нет, вряд ли уголовник, — мелькнуло у меня в голове, — скорее заурядный псих».
— Ну и что? — спросил я тусклым голосом. — Обыкновенная домашняя кошка. Или кот. Впрочем, это, как понимаю, не имеет значения.
— Вы правы, — согласился Фарафонов, равнодушно глядя на кошку.
Тут кошка совершила поступок по меньшей мере странный. Хрипло мяукнув, она одним прыжком вскочила на мраморный столик, передними лапами обхватила стаканчик с бумажными салфетками и, прижав его к своей узкой кошачьей груди, спрыгнула на пол. Затем, ковыляя, как обезьяна, на задних лапах, она подбежала к нашему столику и, привстав на цыпочки, протянула стаканчик мне. Вид у бедной кошки при этом был ошалелый: уши приспущены, глаза скошены, морда безумно оскалена. Впрочем, и у меня, наверное, был не лучший вид, потому что Фарафонов насмешливо сказал:
— Стаканчик-то возьмите. Не стоит мучить зверюшку.