— Целые годы никто мне любый не був, — тихо продолжала Груня. — А сейчас за кого пойду? На разъезде у нас дворов полтораста. С каждого на войну брали мужиков. А с войны пришло четверо… За кого ж я пойду? Ровесников немае, побили, молодым я стара. Голова, бачите, в паутине… Оглянешься — девки сидят, никто их не берет. Кому ж я нужна? Який из нашего брата, простого железнодорожника, норовит на инженерше жениться, даром шо она постарше его годов на десять. А мне не за кем було учиться. Я стрелочница… Та и не хочу я подобного…
Поезд мчался мимо безвестного поселка. В степи железный шум и вздохи паровоза скрадывались пространством, среди строений они почти оглушали.
— Надоело одной, — железный шум не забивал голос Груни. — На работе, на людях забываешься, а придешь до дому… Рада, шо наморишься, скорее спать. Та не всегда обманешь себя… Хуже всего на праздники. Подчас нишо не милое. От в Ленинград еду, кой-чего из барахла купить. А на шо мне? Для кого надену его?
— А что, если вам на какую-нибудь большую стройку податься? Там множество людей, там легче встретить человека по своим годам, — сбивчиво посоветовал я.
— Оно-то так. Та у меня маты стара. Под восемьдесят уже. На кого ее бросить? И батька, и трех братов тож война сгубила…
Груня вздохнула.
— А шо, кажете, по годам найти, то не иначе вдовца с детями. А оно… оно своих хочется…
— Грязи! — объявила заспанная проводница. — Кому нужны Грязи?
Купе через два от нас молодая женщина в темном демисезонном пальто присела на корточки перед девочкой лет четырех-пяти.
— Мы сходим в Грязях, — говорила она, застегивая на девочке серую заячью шубку.
Полусонный ребенок еле держался на ногах, валился на плечо матери.
— Проснись, Сима, — женщина легонько шлепала девочку по подбородку. — Ну, проснись. Сейчас папка нас встретит.
Застегнув шубку, женщина поднялась, достала из-за обшлага пальто зеркальце и посмотрелась в него.
— Пойдем к выходу. — Она взяла девочку за руку. — Ступай вперед.
Когда мать и дочка поравнялись с нами, ноздри у Груни задрожали, глаза заблестели, она часто-часто заморгала ими, отпрянула в угол и отвернулась к окну.
Я вышел в тамбур и закурил.
Женщину и девочку встретил милицейский капитан. Он взял Симу с площадки тамбура на руки, помог сойти женщине и понес дочку к вокзалу. Жена с баулом шла сзади и снова посмотрелась в зеркало.
Когда я вернулся в вагон, Настя по-прежнему похрапывала, а Груня лежала на полке, поджав ноги, накрыв голову платком. До Мичуринска она не шевельнулась. Может, уснула.
На рассвете небо затянули тяжелые тучи. Запыленное стекло рябили дождевые капли.
ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ТРАМВАЙ
Я хочу рассказать об одном случае из моей запоздалой молодости. Знаете, бывает такое желание — непременно рассказать…
Так вот, то было раннею весной, как это поется, лет тридцать с гаком тому назад. Да с хоро-о-ошим гаком… Тогда я приехал в Москву, на первый курс Тимирязевки. Места в общежитии мне не досталось, и я снял угол у одной старухи, недалеко от Земляного вала. Существовал на небольшую стипендию да пульманы разгружал на Курском вокзале… Жилось туговато, но все-таки лучшего времени в моей жизни уже не было. Несмотря на свои двадцать семь лет (учиться я начал поздно), был я страшным романтиком. Да, по сути дела, и остался им… Я повсюду искал чистоты и совершенства. А любовь, разумеется, ставил на самый высокий пьедестал.
Так вот. В ту пору, будучи первокурсником, ехал я однажды к своему товарищу, Володе Родникову. Между прочим, как точно иногда подходит человеку фамилия! Володя и в самом деле родниковой души был парень. И по взглядам на любовь мы с ним были единомышленники. Он закончил Тимирязевку и с шуткой уехал из Москвы: еду, дескать, в Полесье искать свою Олесю… Вы, конечно, помните купринский рассказ!.. Убили гитлеровцы одареннейшего агронома Родникова. Партизаны Белоруссии помнят его…
Так вот, качу я на трамвае номер четырнадцать к Володе в Лефортово. Это, знаете, возле Немецкого рынка. Стою на передней площадке и читаю книгу, «Вешние воды» Тургенева… Тогда столица приобретала славную привычку — читать в метро, троллейбусе… И в этом я походил на заправского москвича.
Ну, значит, еду. И вот трамвай остановился на Разгуляе, и в вагон вбежала девушка лет девятнадцати. Торопливо простучала каблучками по тротуару и легко взлетела по ступенькам вагона.
Я сразу увидел ее… Я тут же понял, что давно ждал ее… Как сейчас вижу: держа в левой руке сумочку, она повернулась к кондукторше и протянула правую за билетом; голова ее немного запрокинута, — казалось, от тяжести длинных кос; губы приоткрыты, она часто дышит, — видимо, девушка долго бежала, чтобы непременно поспеть на этот трамвай. Взяла билет. Прошла к единственному свободному месту у передней площадки, откинула полу пальто, села, достала из сумочки книжку и собралась читать. Еще когда она стояла возле кондукторши, я мысленно встал рядышком — она была чуть выше моего плеча…
Про свою книгу я забыл. Я смотрел на нее. Смотрел так, что она почувствовала мой взгляд и подняла глаза… За всю жизнь я уже не видел таких глаз. Темно-карие, почти под цвет ее темных волос, в густых, загнутых до самых бровей ресницах, большие, они казались еще большими, оттененные коричневатостью под ними. Ее глаза выражали и неподдельную скромность, и сознание своего достоинства, и девичью наивность, и внезапно поражающую нас, мужчин, женскую мудрость. Взглянув, она не могла не понять меня…
Она еще ниже склонилась над книгой. Но прошло минут… Впрочем, не знаю, сколько прошло времени, а она не перевернула ни одного листка. Она не читала. Увидела, что я догадался об этом, и смутилась.
Мы долго молча глядели друг на друга. Я был раскрыт перед ней, как книга в ее руках. Она поняла это и покраснела. И мне вспомнились лермонтовские стихи: она была прекрасна, как мечта…
Так вот, так мы и ехали. Она то поднимала на меня глаза, то опускала их, а я, не отрываясь, глядел на нее. И думал. О себе думал, об всей своей жизни… Я ведь мог понравиться ей. Без ложной скромности, тогда я был весьма недурен собой. В академии меня считали серьезным человеком. И я уже был в будущем: я получаю диплом, мы с ней едем на юг родной России, украшаем его лесами; я пишу книгу о восстановлении лесов и посвящаю эту книгу ей — ведь все прекрасное в жизни сделано благодаря ей…
Когда я вернулся из будущего на переднюю площадку трамвая и посмотрел в окно, я понял, что проехал и Лефортово, и Чешихинский переулок и еду там, где никогда не бывал. «А Володька ждет меня, чтобы вместе писать доклад к профсоюзному собранию», — подумала шальная моя головушка.
На очередной остановке, не помню ее названия, я вдруг сказал девушке: «Из-за вас я так далеко укатил…»
К ней повернулся весь вагон. Лицо ее вспыхнуло. Я прыгнул с подножки. И понимаете, едва прозвенел звонок и лязгнули колеса, едва проплыл в окне, как в портретной раме, ее профиль, едва я сообразил, что трамвай уходит, я чуть не закричал в отчаянии: «Зачем же я вышел! Мне надо быть с ней!» В последнюю минуту, кажется, она тоже хотела что-то сказать, она даже привстала.
Но было поздно. Трамвай завизжал, скрываясь за поворотом. «Почему я не заговорил с ней? Зачем я вышел — писать никому не нужный скучный доклад?.. Нет, надо догнать ее, все объяснить!..»
Дождавшись попутного трамвая, я проехал до конца маршрута. Ее нигде не было.
К Родникову в тот вечер я не попал. И ничего страшного, конечно, не случилось. Володя написал доклад. И все было преотлично. А я… я долго бродил по Москве…
Потом я много раз садился на четырнадцатый трамвай и проезжал по всему маршруту, из конца в конец. Но ее нигде не находил.
Шли годы. Второй, третий, четвертый курс… Я знал наизусть маршрут четырнадцатого трамвая. В день получения диплома я прошел пешком по его маршруту. Днями я ездил, бродил по улицам Москвы, по музеям, ходил в театры… Но ее так и не встретил…
В войну тоже ждал нечаянной встречи с ней. Война ведь столько людей сдвинула с мест. Но нет!..
Года четыре назад довелось снова быть в Москве. Пенсию хлопотать ездил. Конечно же побывал у Земляного вала. Прошел до Разгуляя. Теперь там, по улице Чернышевского, троллейбусное движение. Четырнадцатого трамвая и в помине нет. Постоял я на Разгуляе, повспоминал… Где-то она?..
Вот вам и мой рассказ. Все это может показаться несущественным. Но, понимаете, последнее время, не знаю — почему, все чаще вспоминаю этот случай… И опять весна. Недалек день, когда глухарей будем слушать. Жду не дождусь… Считанные весны в запасе у меня, старого глухаря…
МЕТЕЛЬНАЯ НОЧЬ
Женька осталась одна.
Кутаясь в бабушкину фуфайку, рукава которой свисали до колен, она расхаживала по комнате. Было холодно: окно покрылось наростами льда.
«Почему бабушка не может посидеть дома? — думала Женька. — Утром же привезла она этого перегара. И опять — за ним!» Женька даже себе боялась признаться, что ей страшно без бабушки.
Последнее время, когда не стало дров, Варвара Васильевна целыми днями торчала с Женькиными санками на станции, у немецкой пекарни; из шлака, который выбрасывали немцы, она отбирала неперегоревшие куски. К пекарне она отправлялась как на работу, в одни и те же часы; отправляясь, приказывала Женьке никуда не уходить из дому.
Неузнаваема стала Варвара Васильевна. Началось с памятного второго дня войны, когда Женькиного отца, бабушкиного зятя, плечистого рыжеватого плотника Ивана Кобзаря, провожали на фронт. У Кобзарей на всяких празднествах всегда пели. А в тот день, крепко подвыпив, пели особенно много и как-то неистово, одну песню за другой… И как всегда, верховодила бабушка. Все пели, сидя за столом, а она, большая, с короной седых волос, стояла над всеми, раскинув руки. Женьке казалось, что бабушка руками поднимала высоко высоко свой голос.
Может, и пропели бы до утра, если бы не странный случай с бабушкой. Стала запевать она свою любимую украинскую «Из-за горы-горы та буйный витэр вие». И уже встрепенулись бабушкины брови, дав знак приготовиться всем к подхвату песни, уже взлетели руки, чтобы свести хор воедино, как вдруг голос ее оборвался…
«Ой, та який же буйный витэр повияв на нас!» — вскрикнула она и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты. Напрасно допытывались у нее, что стряслось. Уткнувшись в руки, она молча лежала на погребице, пока все не разошлись. Никто не узнал, что произошло простое. Во время пения Варвара Васильевна увидела, как дочь ее, Нюра, Женькина мать, стояла у печки и бледная, растерянно покусывала кончик фартука, а Женька вертелась возле раскрасневшегося от жары и водки отца и прижималась к его груди своей льняной, с косичками, головкой. Точно так же глядела она, Варвара Васильевна, в августе четырнадцатого года последний раз на своего Семена, а маленькая Нюра терлась у его колен.
Спустя три месяца со дня проводов бабушка снова лежала на погребице. В дом Кобзарей пришла бумага о гибели Женькиного отца под городом Гомелем, и бабушка припомнила похоронную на своего Семена в октябре того же четырнадцатого года.
А через неделю, в первую же бомбежку, убило Женькину мать. Две немецкие бомбы угодили в железнодорожный клуб, а мать работала там уборщицей. Бабушка и заведующий клубом, сухонький желтолицый человек, которого она называла сердечником, искали мать среди пахнущих взрывчаткой развалин, но так и не нашли…
Странной с тех пор стала Варвара Васильевна. Она почти не разговаривала. Лишь иногда внезапно брала Женьку за плечи, притягивала к себе и подолгу смотрела ей в глаза — смотрела так, что Женьке становилось страшно. А последнее время она целыми днями таскала уголь…
Во дворе, возле сеней, заскрипели шаги. Потом пискнула дверь, и в сенях кто-то начал отряхиваться. «Вернулась!» — с радостью подумала Женька, вскочила на кровать и, натянув на голову фуфайку, упала на подушку и притворилась спящей. Ей нравилось, когда бабушка, поверив, что Женька спит, гладила ее рукой по голове, поправляла фуфайку, а то и укрывала одеялом и, довольная, тихо усаживалась рядом, как это когда-то делала мать…
Звякнула щеколда; в облаке холодного воздуха вместо бабушки показался мальчишка. Проворно захлопнув за собой дверь, он снял варежки и, нагнувшись, стал сбивать ими с ботинок снег.
Женька выглянула из-под фуфайки.
— Ой, я думала — бабушка!.. Где ты пропадал столько, Илюш? Раздевайся! — Она спрыгнула с кровати, закатала рукава фуфайки и начала расстегивать пуговицы Илюшкиного пальто, сшитого из байкового красноармейского одеяла.
Илюшка Евсюков был единственным сыном рано овдовевшей железнодорожной проводницы, жившей на соседней улице. Женька училась с ним в одной школе. До оккупации они успели закончить шестой класс. Начитавшись книжек, хотели удрать из дому в поисках неизведанных земель; в один день их разоблачили: Илюшку — по бельевой веревке, которую он стащил у матери для связывания плота, а Женьку — по большой сумке сухарей, обнаруженной бабушкой на чердаке. Ох и попало ж им тогда!..
Горечь неудачного побега помог им забыть гайдаровский Тимур. Они, как Тимур, сколотили команду и охраняли соседские сады. Женькино имя счастливо совпадало с именем героини гайдаровской повести, и Илюшка втайне завидовал ей и жалел, что его зовут не Тимуром…
Уже во время войны Илюшка однажды исчез из города. Женька, потрясенная гибелью отца и матери и странной молчаливостью бабушки, внезапно поняла, что она одна-одинешенька.
Бродя по улицам, Женька часто, сама того не замечая, оказывалась у Илюшкиной хаты и с отчаянием вспоминала, что она не найдет его там. В те дни Женька сняла со стены школьный снимок, на котором между Илюшкой и Женькой примостилась вертлявая хвастунья Ритка Недосекина, и спрятала его в свой альбом. Снимок сделался ее тайной. Женька подолгу рассматривала его, когда бабушка куда-либо уходила из дому.
Перед самой оккупацией, душным июльским днем сорок второго года, Илюшку привел домой пожилой усатый лейтенант в полинявшей гимнастерке, сдал его матери и сказал, что, мол, Красная Армия пока обойдется без таких «шпингалетов».
А когда город заняли оккупанты, немецкий комендант приказал всем жителям, начиная с двенадцатилетних, явиться на биржу труда; за неисполнение приказа — расстрел. Илюшке было четырнадцать. Отправили его на аэродром, километров за пять от города; там он колол дрова для кухни, таскал уголь, мыл посуду. Домой добирался поздно, падал, едва раздевшись, на кровать и тотчас засыпал, чтобы с зарей быть уже на ногах.
Женька редко видела Илюшку и очень обрадовалась его приходу.
— Есть хочешь? Раздевайся! — тормошила она его.
— Некогда, Жень. Я по делу, — заговорил Илюшка, застегиваясь. — Вчера фрицы привезли на кухню машину книжек. Думаешь, зачем?.. Дров не хватает, они и топят ими, скоты. И знаешь, откуда книжки? Из нашей библиотеки. Школьной! Я по штампику узнал. Помнишь, треугольничек такой? В начале и на семнадцатой странице ставили?..
Женька всматривалась в Илюшку и с трудом улавливала смысл его слов. Каким он стал, Илюшка!.. Худющее лицо обветрено, глаза ввалились, шея тонкая, как она только держит его большую курчавую голову.
— И знаешь, Жень, что я придумал? Давай из библиотеки перетаскивать книжки к нам! А то фрицы их все попалят. Хочешь, айда сейчас? Вдвоем больше перетащим. Мешки — вот они!..
Илюшка похлопал себя по груди.
— Ой, ну конечно. Сейчас же айда! Сейчас же! — затараторила Женька, еще не совсем понимая, на что соглашается. — А как же бабушка?.. — спохватилась она вдруг.
Женька хотела было уже отказаться, но неожиданно для себя решилась: «А-а, успеем, обернемся, она и не узнает!..»
Срывался мохнатый снег. Ветер продувал сквозь платок и чулки. Женька вздрагивала. Шли по Кузнечной улице. Чем ближе подходили к школе, тем напряженнее Женька озиралась. Ей казалось, что любой встречный мог догадаться, куда и зачем они идут.
Школа была рядом с железнодорожным вокзалом. В нижнем полуподвальном этаже размещались шестой класс и библиотека. Их соединял длинный коридор. Одно окно библиотеки выходило в привокзальный сквер. Через это окно ребята и решили пробраться к книгам.
— Оно и открывается лучше других, — сказал Илюшка. Он его осмотрел накануне.
Усиливался ветер. Затевалась метель. Илюшка и Женька ползли через сквер. Неожиданно к школе подкатил грузовик. Из кузова выпрыгнуло с десяток немцев. Толкаясь и галдя, они побежали мимо часового в парадную дверь.
Женька невольно сжалась.
— Принесло же их! — проворчал Илюшка. — В нашем классе живут…
Минут через десять Илюшка и Женька были у окна. Прислушиваясь, Илюшка осторожно растворил его и спустился в комнату; Женька — следом.
В библиотеке было холодно и сыро. Из пяти стеллажей уцелел один. Затянутый паутиной, он был прижат горой книг в угол, и немцы, видимо, ленились вытаскивать его.
Илюшка достал из-за пазухи армейские вещмешки, молча бросил один Женьке и, опустившись на колени, стал перебирать книжки.
Женька стояла не двигаясь. Как переменилась эта знакомая, почти родная комната! Ничто не напоминало о тишине, чистоте и свете ее, как будто никогда и не сидела здесь за столиком с читательской картотекой, будто и не ходила меж стеллажей Ирина Ивановна, маленькая добрая горбатая женщина. В этих жестоко разбросанных по полу книжках была все ее жизнь. Где она теперь? Женька подняла с полу зачитанный томик сказок Пушкина. На титульном листе внизу синела чернильная отпечатка: «Неполная средняя школа № 24».
Родная школа!.. Давно ли она гудела от ребячьих голосов! Давно ли Ирина Ивановна приглашала шестиклассников помочь ей перетирать книги? Как-то среди приглашенных был и Илюшка… Какое это счастье — рассматривать книжки, бережно перекладывать их с полки на полку!.. Кто-то предложил игру: каждый берет книжку и все честно говорят, читали ее или нет. Кто больше прочитал?.. Илюшка всех опередил. Женька была второй. Тогда она была так рада этому! И сейчас, всматриваясь в сосредоточенное лицо Илюшки, Женька ждала, что и он вспомнит ту игру…
— Где теперь Ирина Ивановна!.. Не знаешь, Илюш?
Илюшка не ответил. Он вскочил с коленей, резко схватил Женьку за плечо и толкнул в угол, за стеллаж. Туда же бросил мешки и юркнул сам. Женька не слышала, как загудел коридор от грохота сапог, и поняла, в чем дело, только тогда, когда дверь библиотеки распахнулась и на пороге показался немец. Высоченный и голенастый, с узкой впалой грудью… «Прямо Паганель», — подумала Женька. В руках у него была большая корзина из-под овощей; рукава кителя были закатаны: вероятно, он стряпал. Переступив порог, немец швырнул корзину на книжки, засвистел и направился к книжной горе, ловко поддевая носками сапог разбросанные по полу томики. Они с шелестом падали у самого стеллажа.
Из класса доносились галдеж и смех.
Немец начал было набрасывать в корзину книги, но вдруг перестал свистеть, повернулся к окну и уставился на него, полураскрыв рот. Немец, видимо, знал, что окно всегда было затворено, и почуял неладное.
Ребята сидели не шелохнувшись. Сердце у Женьки колотилось так, что она отчетливо слышала его стук и с ужасом думала, что стук может их выдать.
Немец настороженно оглядел комнату, пожал плечами, чихнул и подошел к окну.
— О, ферфлюкте винд! — пробормотал он. С минуту постоял, прислушиваясь. Потом затворил окно, снова засвистел и стал бросать книжки в корзину.
Когда немец сказал «проклятый ветер» и затворил окно, Илюшка неслышно глубоко вздохнул.
Наконец, взяв нагруженную корзину, немец ушел. Коридор прогудел и затих.
— Сиди пока. Я один наберу, — шепнул Илюшка и выбрался из-под стеллажа.
«Не-ет, это не Паганель…» — подумала Женька о немце и, привстав, почувствовала, как подламываются ноги. В руке был зажат пушкинский томик.
Женька торопливо сунула его за пазуху.
Смеркалось, когда они вылезли из библиотеки. Валил густой снег. Они быстро переползли сквер, пересекли привокзальную площадь и, минуя двор бывшей конторы Сельхозснаба, вскоре добрались до заснеженных задов.
— Фф-у, ну теперь можно и не спешить. — Илюшка, идя впереди, обернулся и тихо засмеялся. — Струсила, когда он вперся? А вообще ты молодец… Только окна за собой закрывать надо.
Женька смущенно улыбнулась. Она еще не совсем опомнилась от пережитой опасности, но спокойствие Илюшки передавалось и ей. Уходил страх, шагать по глубокому снегу становилось легче; даже лямка тяжелого вещмешка не так больно врезалась в плечо.