— На Мадрид тебе не придется жаловаться, Хуан,— произнес Насиональ.— С публикой ты, видно, поладил.
Гальярдо, словно не слыша этих слов или просто желая высказать мучившую его мысль, ответил:
— Чует мое сердце, сегодня случится худое.
Поравнявшись с фонтаном Кибелы, карета остановилась. От Прадо к бульвару Кастельяна спускалась пышная похоронная процессия, перерезав пополам лавину экипажей, двигавшуюся по улице Алькала.
Гальярдо побледнел еще больше. Испуганными глазами смотрел он на проплывавший мимо крест и на священников, которые затянули заупокойную молитву, глядя — кто с негодованием, кто с завистью — на всех этих забывших бога людей, думающих только о развлечениях.
Матадор поспешил обнажить голову, и вся квадрилья, кроме Насионаля, последовала его примеру.
— Ах, будь ты проклят! — закричал Гальярдо.— Сними шляпу, висельник!
В ярости он готов был избить Насионаля; предчувствие говорило ему, что эта дерзость навлечет на него величайшие несчастья.
— Ладно... сниму,— схитрив, как упрямый ребенок, проворчал Насиональ, когда увидел, что крест уже далеко,— сниму... но только перед покойником.
Они долго стояли, пропуская бесконечную процессию.
— Дурная примета,— пробормотал Гальярдо дрожащим от гнева голосом.— И кому пришло в голову тащить покойника по этой дороге?.. Проклятие!.. Говорил я, что-нибудь да стрясется сегодня.
Насиональ с улыбкой пожал плечами.
— Суеверие и предрассудки! Бог и природа этим не занимаются.
Слова Насионаля, еще больше разозлившие Гальярдо, вывели из мрачной задумчивости остальных тореро, и они принялись потешаться над товарищем и его излюбленным выражением «бог и природа».
Как только путь очистился, мулы помчались во весь опор, и карета двинулась дальше, обгоняя другие направлявшиеся к цирку экипажи. Достигнув цели, карета свернула налево и остановилась у так называемых Конюшенных ворот, которые вели к загонам и конюшням. До ворот пришлось продвигаться шагом среди густой толпы. Снова овации в честь Гальярдо, едва тот вышел из кареты в сопровождении квадрильи. Снова нужно беречь платье от грязи, приветливо улыбаться и прятать правую руку от всех желающих пожать ее.
— Дорогу, кабальеро! Спасибо, спасибо!
Огромный двор, расположенный между амфитеатром и стеной, окружающей подсобные помещения, был запружен публикой; прежде чем занять места, зрители хотели посмотреть на всех тореро вблизи. Над толпой возвышались конные пикадоры и альгвасилы в костюмах семнадцатого века. По одну сторону двора тянулись одноэтажные кирпичные здания с навесами из вьющихся растений над дверьми, с цветами на окнах — целый городок: конторы, мастерские, конюшни, дома, в которых жили конюхи, плотники и другие служители цирка.
Матадор с трудом прокладывал себе путь среди толпы. Его имя неслось из уст в уста, вызывая бурю восторга:
— Гальярдо!.. Идет Гальярдо! Оле! Да здравствует Испания!
А он, упоенный преклонением публики, выступал с гордо поднятой головой, спокойный как бог, веселый и довольный, словно присутствовал на празднике в свою честь.
Чьи-то руки обвились вокруг его шеи, и запах винного перегара ударил ему в нос.
— Молодчина! Красавец! Да здравствуют храбрецы!
Это был благообразный господин, добрый буржуа, завтракавший в компании и сбежавший из-под надзора друзей, которые, посмеиваясь, наблюдали за ним издали. Он склонил голову на плечо матадору и замер в восхищении, словно собирался уснуть в этой позе навеки. Друзья оттащили его, освободив отбивавшегося Гальярдо от нескончаемого объятия. Пьяный, увидев, что его оторвали от кумира, разразился восторженными воплями. Да здравствуют мужчины! Пусть придут сюда все народы мира, посмотрят на такого тореро и умрут от зависти!
— Есть у них корабли... есть деньги... Но все это ерунда!
Нет у них ни быков, ни таких отважных ребят... Оле, мой мальчик! Да здравствует родина!
Гальярдо пересек большой побеленный зал, в котором собрались уже его товарищи по ремеслу, окруженные группами поклонников. Пройдя через публику, столпившуюся у одной из дверей, он вошел в тесную темную комнатку, в глубине которой мерцал свет. Это была часовня. Статуя богоматери с голубем занимала переднюю часть алтаря. На столике горели четыре свечи.
Пыльные, изъеденные молью веточки искусственных цветов стояли в простой фаянсовой вазе.
Часовня была битком набита любителями из простонародья, стремившимися получше рассмотреть великих людей. Они толпились в темноте, с обнаженными головами, кто сидя на корточках в первых рядах, кто взобравшись на скамьи и стулья, и почти все повернулись спиной к пресвятой деве. Устремив нетерпеливые взоры на дверь, они выкрикивали имена вошедших, едва завидев блеск расшитой золотом одежды.
Бедняги бандерильеро и пикадоры, которые так же рисковали жизнью, как матадоры, вызывали при своем появлении лишь легкий шепот. Только самые страстные любители знали их имена.
Но вот раздался дружный гул, все повторяли одно и то же имя:
— Фуэнтес!.. Это Фуэнтес!
Стройный, изящный тореро, перебросив плащ через плечо, приблизился к алтарю и, сверкнув белками цыганских глаз, с театральной торжественностью преклонил колено, откинув назад свой сильный и гибкий стан. Произнеся молитву и перекрестясь, он встал и, по-прежнему повернувшись спиной к двери, двинулся к выходу, не отводя глаз от статуи, точно тенор, который уходит со сцены, раскланиваясь с публикой.
Гальярдо был проще в выражении своих чувств. Он вошел с шляпой в руке, подобрав плащ, выступая не менее гордо, чем Фуэнтес, но, подойдя к статуе, опустился на оба колена и отдался молитве, позабыв о сотне устремленных на него глаз. Его бесхитростная христианская душа трепетала от страха и раскаяния.
Он молил о защите с жаркой верой простодушного человека, живущего под постоянной угрозой смерти, неколебимо верящего в дурной глаз и покровительство сверхъестественных сил. В первый раз за весь день он подумал о жене и о матери. Бедная Кармен в Севилье ждет его телеграммы! Сеньора Ангустиас спокойно кормит кур во дворе Ринконады и, верно, даже не знает, где выступает сегодня ее сын! А его мучит страшное предчувствие, что сегодня вечером случится несчастье!.. Пресвятая дева с голубем!
Защити и помилуй. Он будет хорошим, забудет все дурное, будет жить, как велит господь.
И, укрепив свой суеверный дух этим беспредметным раскаянием, он вышел из часовни растроганный, с затуманенным взором, не видя преграждавших ему дорогу людей.
В комнате, где собирались ожидавшие выхода тореро, Гальярдо поклонился какой-то гладко выбритый человек в черном, явно стесняющем его костюме.
— Дурная примета! — пробормотал тореро.— Недаром я говорил, что сегодня добра не будет.
Это был цирковой священник, страстный любитель тавромахии. Пряча святые дары под сюртуком, он приходил из квартала Просперидад в сопровождении соседа, который соглашался ему прислуживать за билет на корриду. Долгие годы он боролся с приходом, который был ближе расположен и, следовательно, имел больше прав на служение в часовне цирка. В дни корриды он брал наемную карету, которую оплачивала дирекция, прятал под светской одеждой чашу со святыми дарами и, выбрав среди своих друзей и подопечных подходящего служку, отправлялся в цирк, где ему оставляли два места в первом ряду, возле ворот, ведущих в бычий загон.
Священник с хозяйским видом вошел в часовню и ужаснулся поведению публики; все, правда, сняли головные уборы, но разговаривали в полный голос, а некоторые даже курили.
— Кабальеро, здесь не кафе. Прошу вас выйти. Коррида вот-вот начнется.
Услышав эту весть, публика быстро разошлась. Священник вынул спрятанные дары, сложил их в расписной деревянный ларец и, едва успев запереть священную ношу, почти бегом бросился в амфитеатр, чтобы занять место до выхода квадрилий.
Толпа рассеялась. Во дворе остались только разодетые в шелк и парчу тореро, желтые Есадники в широкополых шляпах, конные альгвасилы и служители в голубых с золотом костюмах.
Неподалеку от Конюшенных ворот, под аркой, ведущей на арену, в привычном порядке выстраивались тореро: матадоры впереди, за ними, на изрядном расстоянии, бандерильеро, а дальше, уже посреди двора, распространяя запах разогретой кожи и навоза, топтался арьергард — суровый и угрюмый отряд пикадоров, сидящих на скелетоподобных клячах с повязкой на одном глазу. Сзади, словно обоз этой армии, расположились упряжки сильных, норовистых мулов с лоснящейся шерстью, в украшенных кистями и бубенцами попонах, с прикрепленными к хомутам развевающимися флажками национальных цветов,— мулы должны увозить с арены убитых быков.
Из-под свода арки, над загораживающими ее до половины деревянными воротами, виднелся кусок ослепительно синего неба, сияющего над ареной, и часть амфитеатра, заполненного плотной беспокойной толпой, над которой разноцветными бабочками трепетали веера и газеты.
Мощное дуновение, подобное дыханию огромных легких, проникало под арку. С волной воздуха доносился мелодичный гул, в котором скорей угадывалась, чем слышалась, отдаленная музыка.
По краям арочных ворот выглядывали человеческие головы, множество голов: зрители, сидевшие по обе стороны арки, перевешивались через перила, сгорая от нетерпения поскорее увидеть героев.
Гальярдо встал в ряд вместе с двумя другими матадорами, обменявшись с ними торжественными поклонами. Они не разговаривали и не улыбались. Каждый думал о своем, уносясь воображением далеко отсюда, или вовсе не думал, поглощенный волпением. Внешне тревога проявлялась лишь в том, что тореро непрерывно оправляли свои плащи,— занятие, которое можно было продолжать бесконечно. Они перебрасывали плащ через плечо, обвертывали один конец вокруг пояса, стараясь, чтобы сверкающая мантия не закрывала ловких, сильных ног, затянутых в шелк п золото. Их бледные лица блестели от пота. Все думали о скрытой от их глаз арене, испытывая неодолимый страх перед тем, что происходит по ту сторону стены, страх перед неведомым, перед притаившейся опасностью. Как-то закончится день?
Позади квадрилий раздался цокот копыт лошадей, скакавших от внешних аркад цирка: два альгвасила в коротких черных плащах и в лакированных шляпах с развевающимися красными и желтыми перьями, закончив объезд арены и очистив ее от любопытных, проскакали на свое место во главе квадрилий.
Но вот ворота, замыкающие арку, и ворота внутреннего барьера распахнулись настежь. Глазам открылась правильно очерченная площадь, огромный круг арены, на которой сейчас разыграется трагедия в угоду любителям сильных ощущений, ради потехи четырнадцати тысяч зрителей. Глухой мелодичный гул резко усилился и разразился бурной, веселой музыкой, триумфальным маршем звенящих медных труб, при звуках которого сами собой в воинственном порыве задвигались руки и ноги. Вперед, отважные ребята!
И тореро, зажмурившись от резкой перемены освещения, вышли из тьмы на свет, из молчания, царившего под сводами арки, в оглушительный рев цирка. По ступеням амфитеатра прокатилась волна любопытства, публика вскочила на ноги, чтобы лучше рассмотреть выход квадрилий.
Тореро выступили вперед, сразу уменьшившись в размерах на фоне огромной арены. Они казались блестящими куклами в раззолоченных одеждах, отливавших лиловыми отсветами под лучами солнца. Зрители восхищались их ловкими, красивыми движениями, словно дети, увидевшие чудесную игрушку. Публику охватил один из тех безумных порывов, которые порой приводят в волнение огромные массы людей. Все аплодировали, наиболее восторженные и возбужденные громко кричали, гремела музыка, и среди бурного смятения, прокатившегося по обе стороны входных ворот до самой ложи председателя корриды, с торжественной медлительностью выступали квадрильи, изящными движениями рук и корпуса вознаграждая публику за сдержанность своего шага. Под синим куполом неба метались белые голуби, вспугнутые могучим ревом, исходившим из глубины каменного кратера.
Выйдя на арену, тореро преобразились. Они рисковали жизнью ради чего-то большего, чем деньги. Свои сомнения, свой страх перед неведомым они оставили там, за деревянным барьером. Теперь они шагали по арене, они увидели публику — начиналась настоящая жизнь. В их простых и суровых сердцах проснулось стремление к славе, желание взять верх над товарищами, гордость своей силой и ловкостью. И в ослеплении они забывали все страхи и проникались неукротимой отвагой.
Гальярдо был неузнаваем. Он вытянулся во весь рост, чтобы казаться еще выше, он шагал с гордой осанкой победителя, бросая вокруг торжествующие взгляды, словно обоих его товарищей и не существовало. Все принадлежало ему: арена и публика. Он чувствовал себя способным убить всех быков, пасущихся на пастбищах Андалузии и Кастилии. Все аплодисменты неслись к нему—в этом он был уверен. Тысячи женских глаз из-под белых мантилий устремлялись только на его особу — тут не было сомнений. Публика обожала его, и, горделиво улыбаясь, словно все овации относились к нему одному, он озирал ступени амфитеатра, угадывая, где скопились самые большие группы его приверженцев, и стараясь не замечать поклонников других матадоров.
Тореро, держа шляпы в руке, приветствовали председателя, и блестящий кортеж распался; пешие и конные разошлись в разные стороны. Пока альгвасил ловил в шляпу брошенный председателем ключ, Гальярдо направился к первому ряду, где сидели самые горячие его поклонники, и отдал им на хранение свой роскошный плащ. Множество рук подхватило переливающуюся огнями мантию и растянуло ее по барьеру, словно священный символ сообщества.
Наиболее восторженные, вскочив на ноги, махали руками и тростями, приветствуя матадора и выражая свои надежды. Покажи себя, дитя Севильи!..
А он, опершись на барьер, удовлетворенно улыбался и всем отвечал:
— Большое спасибо. Сделаю все, что смогу.
Но не только приверженцы оживлялись при виде Гальярдо.
Вся публика не сводила с него глаз в надежде на сильные переживания. От этого тореро можно было ждать подвигов! Но такие подвиги вели к больничной койке...
Все были уверены, что Гальярдо суждено умереть на арене от рогов быка, и именно эта уверенность заставляла публику аплодировать ему с кровожадным восторгом,— так мизантроп следит с жестоким интересом за работой укротителя, дожидаясь часа, когда звери наконец разорвут его.
Гальярдо издевался над старыми любителями, над почтенными докторами тавромахии, которые считали невозможной неудачу, если тореро следует правилам искусства. Правила! Он пе знал их, да и не стремился узнать. Мужество и отвага — вот что нужно для победы. И почти вслепую, руководясь одним лишь бесстрашием, пользуясь только природным совершенством своего тела, он сделал стремительную карьеру, ошеломив публику, поразив ее храбростью, граничащей с безумием.
Он не шел обычным путем, как другие матадоры, годами работавшие подручными и бандерильеро бок о бок с прославленными маэстро. Рог быка не пугал его: «Нет рогов злее, чем у голода».
Главное — вознестись сразу. И, сразу став матадором, он в несколько лет завоевал небывалую популярность.
Гальярдо обожали именно потому, что считали его гибель неизбежной. Люди загорались неизменным восторгом перед его слепым презрением к смерти. Он возбуждал такое же внимание и тревогу, как преступник, приговоренный к казни. Этот тореро был не из тех, кто бережет себя: он отдавал все, вплоть до жизни.
Он стоил тех денег, что ему платили. И толпа со звериной жестокостью наблюдателя, сидящего в безопасном месте, поощряла и подстрекала героя. Осторожные качали головой при виде его подвигов и бормотали: «Пока еще держится!..» Гальярдо казался им удачливым самоубийцей.
Зазвучали барабаны и трубы, на арену вышел первый бык.
Гальярдо, перебросив через руку красный плащ без единого украшения, с пренебрежительным видом стоял у барьера, неподалеку от мест, занятых его поклонниками. Этот бык предназначен другому матадору; он покажет себя, когда придет его черед. Однако аплодисменты, награждавшие каждый удачный взмах плаща, вывели Гальярдо из неподвижности, и, несмотря на принятое решение, он направился к быку и начал дразнить его, выказывая больше отваги, чем мастерства. Весь амфитеатр разразился рукоплесканиями,— публике нравилась его дерзость.
Когда Фуэнтес убил первого быка и, приветствуя зрителей, направился к ложе президента, Гальярдо побледнел еще больше: каждый знак одобрения, обращенный к другому, казался ему оскорблением. Теперь настал его черед. Будет на что посмотреть!
Что именно он покажет, Гальярдо сам точно не знал, но он твердо намеревался поразить публику.
Едва появился второй бык, Гальярдо, казалось, заполнил собой всю арену. Его плащ летал у самой морды животного. Когда один из пикадоров его квадрильи, по кличке Потахе, был сброшен с лошади и его беззащитное тело распростерлось перед рогами быка, маэстро схватил быка за хвост и с геркулесовой силой повернул его так, что всадник оказался вне опасности. Публика неистово аплодировала.
Во время выхода бандерильеро Гальярдо стоял между барьерами, ожидая сигнала к выходу матадора. Насиональ с бандерильями в руках дразнил быка в самом центре арены. В его движениях не было ни изящества, ни дерзкой отваги: «Надо зарабатывать свой хлеб». В Севилье у него осталось четверо малышей, и, если он умрет, другого отца они себе не найдут! Он выполнял свой долг, и все тут: всаживал бандерильи, словно поденщик тавромахии, не добиваясь оваций и избегая свистков.
Когда он всадил первую пару, часть публики зааплодировала, другие насмешливо закричали, намекая на идеи бандерильеро:
— Подальше от политики, поближе к быку!
А Насиональ, не расслышав издали, ответил с улыбкой, как и его маэстро:
— Спасибо, спасибо!
Когда под звуки труб и барабанов, возвещавших о последнем выходе, Гальярдо снова появился на арене, по толпе пробежал взволнованный ропот. Это был ее матадор! Теперь будет на что посмотреть.
Гальярдо взял свернутую мулету, которую Гарабато подал ему через барьер, выбрал одну из предложенных слугой шпаг и, медленно направившись к ложе председателя, остановился перед ней, держа шляпу в поднятой руке. Зрители вытягивали шеи, пожирая своего кумира глазами, но никто не услышал, что он сказал.
Стройная фигура с гибкой талией и гордо откинутым назад торсом произвела на публику большее впечатление, чем самые красноречивые слова. Когда, закончив речь, Гальярдо сделал полоборота и бросил шляпу на песок, грянули восторженные аплодисменты. Оле, сын Севильи! Сейчас мы увидим настоящее мастерство! И зрители переглядывались, безмолвно обещая друг другу невиданные чудеса. По ступеням амфитеатра пробежал трепет, словно в предчувствии чего-то сверхъестественного.
Наступила глубокая тишина, всегда сопутствующая сильным волнениям. Цирк замер. Вся жизнь нескольких тысяч человек сосредоточилась в их глазах. Казалось, никто не дышит.
Уперев в живот палку мулеты, словно древко знамени, и равномерно помахивая шпагой, Гальярдо медленно двинулся к быку.
Слегка обернувшись, он заметил, что следом за ним, с плащами через руку, идут Насиональ и другой бандерильеро.
— Все с арены!
Голос матадора зазвенел в полной тишине и достиг самых дальних рядов,— ответом ему был взрыв восторга. «Все с арены!..
Он сказал: «Все с арены!..» Вот это человек!..»
Гальярдо, совершенно один, подошел к быку — и мгновенно вновь воцарилась тишина. Он неторопливо развернул мулету, расправил ее и сделал еще несколько шагов, едва не наткнувшись на морду быка, сбитого с толку и ошеломленного такой дерзостью.
Публика боялась произнести слово, боялась вздохнуть, но во всех глазах сияло восхищение. Какой храбрец! Идет прямо на рога!.. Гальярдо нетерпеливо топнул ногой по песку, побуждая животное к нападению, и вот громадная туша, выставив вперед острия рогов, с ревом ринулась на него. Рога прошли под мулетой н скользнули по расшитой золотом куртке. Матадор не двинулся с места и лишь слегка откинулся назад. Вопль толпы ответил на удачный взмах мулеты:
— Оле!..
Зверь повернулся и снова бросился на человека и его тряпку, а Гальярдо под непрерывные возгласы зрителей повторил маневр.
Бык, все больше разъяряясь после каждого обмана, в неистовстве бросался на тореро, а тот продолжал водить плащом перед его мордой, вращаясь на небольшом пространстве, воодушевленный близкой опасностью, опьяненный восторженными криками толпы.
Гальярдо чувствовал горячее дыхание зверя, брызги пены долетали до его лица и правой руки. Привыкнув к близости быка, он смотрел уже на него как на доброго друга, который охотно даст убить себя ради его славы.
На несколько мгновений бык замер, словно утомленный этой игрой. В мрачном раздумье он уставился на человека и красный лоскут, догадываясь в глубине своего темного сознания об обмане, который с каждым новым нападением толкает его все ближе к смерти.
Сердце Гальярдо забилось, как всегда перед удачным ударом.
Пора!.. Круговым движением левой руки он свернул мулету вокруг палки и, подняв правую руку на высоту своих глаз, застыл со шпагой, направленной в затылок зверя.
По рядам пробежал ропот протеста и недовольства.
— Не бей! — закричали тысячи голосов.— Нет... нет!
Было слишком рано. Бык плохо стоял, сейчас он рванется и бросится на матадора. Гальярдо действовал против всех правил искусства. Но что ему правила, что ему собственная жизнь, этому безумцу?..
Внезапно он бросился вперед со шпагой в вытянутой руке, и в тот же момент бык ринулся ему навстречу. Удар был страшен.
На мгновение человек и вверь слились в одно целое. Понять, кто победил, было невозможно: рука человека и часть его корпуса находились между рогами; животное, нагнув голову, стремилось взять на рога ускользавшую от него пеструю, расшитую золотом куклу.
Наконец группа распалась; превращенная в лохмотья мулета соскользнула на песок, руки тореро освободились; пошатываясь, он сделал по инерции несколько шагов и с трудом пришел в равновесие. Одежда его была в беспорядке. Разорванный рогами галстук болтался поверх жилета.