Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Помощник - Бернард Маламуд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Спокойной ночи, — сказала Ида Фрэнку. — Я оставила в кассе пять долларов на утро.

— Спокойной ночи, — ответил Фрэнк.

Ида с Элен вышли через боковую дверь, и Фрэнк слышал, как они поднялись по лестнице. Он запер лавку и прошел в заднюю комнату. Полистал свежий выпуск «Ньюс», но что-то беспокоило его.

Отложив газету, Фрэнк вернулся в лавку и постоял у двери, прислушиваясь. Затем он открыл замок, включил свет в подвале и, притворив за собой дверь, чтобы свет не проникал наверх, осторожно спустился вниз.

Там обнаружил узкую шахту грузового лифта, который когда-то поднимал ящики с продуктами; лифтом давно уже никто не пользовался. Фрэнк отодвинул покрытый пылью ящик и заглянул в вертикальный колодец, уходящий под самую крышу. Там было темно. Ни у Ника Фузо, ни в окне ванной комнаты Боберов не было света.

Фрэнк пытался бороться с искушением, но вскоре сдался. Он втиснулся в шахту и взобрался на лифт. Сердце у него колотилось так, что и сам он весь трясся.

Когда глаза привыкли к темноте, он увидел, что окно ванной — всего в двух футах над его головой. Он пошарил го стене и обнаружил на ней узкий карниз, который опоясывал всю шахту. Фрэнк подумал, что, может быть, на этот карниз не трудно взобраться, и тогда он сможет заглянуть в ванную.

«Но если ты это сделаешь, — сказал он сам себе, — ты потом будешь мучиться».

Он обливался потом, и воротник рубашки был совсем мокрый, однако мысль о том, что он может там увидеть, возбуждала, подхлестывала его и толкала вверх.

Перекрестившись, Фрэнк ухватился за тросы лифта и подтянулся, молясь, чтобы тросы не очень скрипели.

Над его головой зажегся свет.

Затаив дыхание, он съежился, вцепившись в тросы. Затем окно ванной с треском захлопнулось. Какое-то время он не мог пошевелиться, он совсем обессилел. Фрэнк испугался, что может отпустить трос и упасть, и еще подумал о том, что будет, когда Элен откроет окно ванной комнаты и увидит его, лежащего бесформенной грудой на дне шахты.

«Зря я это затеял», — подумал он.

Но она могла принять душ до того, как у него будет возможность на нее посмотреть; и, дрожа как лист, он снова стал подтягиваться на тросах. Через несколько минут он утвердился на карнизе и, держась за тросы, подался вперед. Теперь он смог увидеть через незавешенное окно старомодную ванную комнату. Там была Элен. Печальными глазами она смотрела на себя в зеркало. Фрэнк подумал: «Что, она вечно будет так стоять?» Но в эту минуту Элен спустила молнию на халатике и скинула его.

Увидев ее голую, Фрэнк ощутил спазмы боли, ощутил непреодолимое желание обладать ею и в то же время горечь от того, что это потеряно, невозможно, что он никогда не получает того, чего больше всего желает, и на него нахлынули воспоминания, от которых он хотел бы навек отделаться.

У нее было молодое, нежное, красивое тело, груди выступали, как птички в полете, и ягодицы были, как два цветка. Но это было одинокое тело — хотя и красивое, но одинокое. «Тела бывают одинокими, — подумал Фрэнк, — но не в постели». Теперь Элен казалась ему реальнее, чем раньше, без одежды она была более земной, более доступной. Он смотрел и не мог насмотреться, он насыщал свои глаза, это было как бы пиршество для изголодавшегося человека. Но по мере того, как он смотрел, девушка становилась все недостижимее, становилась чем-то, что можно только видеть; в ее глазах отражался его грех, его порочное прошлое, разбитые идеалы, его страсть, отравленная стыдом.

Глаза у Фрэнка сделались влажными, и он вытер их одной рукой. Когда же он глянул снова, то ужаснулся: ему показалось, что она смотрит в окно прямо на него, и на губах у нее усмешка, безжалостная и презрительная. Он подумал: «Бежать, бежать, сломя голову, из этого дома!» Но в этот момент она повернулась и ступила в ванну, задернув за собой пластиковый занавес.

Окно быстро покрылось паром. «Слава богу!» — подумал Фрэнк и бесшумно спустился вниз. Против ожидания он испытывал не раскаяние, а живую радость.

Наконец, в декабре, когда голова у Морриса стала болеть немного меньше, он, провалявшись больше двух недель в постели, спустился в лавку. Было субботнее утро. Ида еще накануне предупредила Фрэнка, что со следующего дня они в его помощи не нуждаются; но когда она сказала об этом Моррису, он заспорил. Он со страхом думал (хотя не решался признаться в этом Иде), как после вынужденного отдыха ему снова придется тянуть лямку от зари до зари. Его заранее угнетали долгие томительные часы в ожидании покупателей, и он с грустью вспоминал о том, что угробил на это свои молодые годы. То, что дело сдвинулось с мертвой точки, все-таки его несколько утешало, но не слишком, потому что, судя по словам Иды, торговля шла бойчее только благодаря новому помощнику, а у этого парня голодные глаза, и его стоит пожалеть. Но если разобраться, что и почему, то ясно как дважды два: лавка стала давать кое-какую прибыль не потому, что Фрэнк — маг и волшебник, а потому, что он — не еврей. Конечно же, окрестным гоям приятнее иметь дело со своим. Еврей был у них, как бельмо на глазу. Ну да, они к нему приходили, они у него покупали, и называли его по имени, и просили отпустить в кредит, как будто он им обязан. Но в душе они его все равно ненавидели, все они такие. Будь это не так, то есть Фрэнк или нету Фрэнка, не могли бы дела так быстро пойти на лад. Вот Моррис и боялся, что стоит итальянцу уйти, как тут же ухнут лишние сорок пять долларов в неделю; он так все это Иде и высказал. Ида согласилась, что Моррис прав, но продолжала стоять на том, что Фрэнку в их лавке больше нечего делать. Не могут же они заставлять его вкалывать семь дней в неделю по двенадцать часов на дню, и все за какие-то несчастные пять долларов! Моррис ответил, что да, верно, но зачем же выгонять бедолагу на улицу, если ему тут нравится? Пять долларов — это пустяк, конечно, а не деньги, но ведь Фрэнк у них и спит, и столуется, да еще курит в лавке бесплатно сигареты и, сама же Ида говорит, дует пиво. А ну как дело и впрямь наладится, тогда они смогут предложить ему больше — может, кое-какие комиссионные, пусть небольшие, ведь и всей-то выручки у них долларов полтораста в неделю (хотя и таких денег они без Фрэнка давно не видывали — с тех пор, как Шмитц открыл свою лавку за углом); и можно дать Фрэнку выходной по воскресеньям и рабочий день ему короче сделать. Раз уж Моррис достаточно окреп, чтобы суметь утром открыть лавку, Фрэнк может до девяти часов валяться в постели. Условия эти, конечно, не сахар, но, говорил бакалейщик, это все, что он может предложить, а уж пусть Фрэнк сам смотрит — соглашаться или нет.

Услышав все это, Ида чуть не задохнулась от негодования.

— Ты с ума сошел, Моррис? — вскричала она. — Ну пусть он делает нам эти лишние сорок долларов, из которых пять мы ему же и выплачиваем, только разве мы можем себе позволить такую роскошь — содержать его? Ты только посмотри, как он уплетает за обе щеки! Нет, это невозможно!

— Мы не можем себе позволить его содержать, но и потерять его мы тоже не можем, — возразил Моррис. — Если он тут останется, он может и вовсе наладить дело.

— Да троим и повернуться негде в такой лавчонке, — сказала Ида.

— Отдохни, у тебя больные ноги, — ответил Моррис. — Будешь больше дома сидеть, дольше спать по утрам. Кому это нужно, чтобы ты каждый вечер с ног валилась от усталости?

— И еще, — добавила Ида, — разве это дело, что он ночует внизу? Если нам что понадобится, так и в лавку не войдем.

— Об этом я тоже подумал. Мы сбавим Нику Фузо на пару долларов квартплату, а за это пускай Фрэнк ночует у них в маленькой комнатке. Она же им ни к чему, просто держат там всякую рухлядь. Дать ему сколько хочет одеял, и будет удобно; а дверь оттуда выходит прямо в коридор, так сделать ему свой ключ, и пусть приходит и уходит, когда ему вздумается, и никому он не будет мешать. А умываться может и в лавке.

— Если сбавить на пару долларов квартплату Ника, так эта пара долларов тоже пойдет из нашего кармана, а там и без того не густо, — ответила Ида, прижимая руки к груди. — Но, самое главное, я не хочу его здесь из-за Элен. Мне не нравится, как он на нее смотрит.

Моррис пристально взглянул на Иду.

— А как Нат на нее смотрит, тебе нравится? Или Луис Карп? Все они так смотрят, все нынешние молодые люди. Нет, ты мне лучше вот что скажи: как она на него смотрит?

Ида пожала плечами.

— Вот то-то же! Сама знаешь, такой парень — не для Элен. Приказчик из бакалейной лавки — разве об этом она мечтает? Уж как продавцы у нее на работе с ней заигрывают, а разве она с ними гуляет? Нет. Ей хочется чего-то получше — так пусть она и выбирает.

— Быть беде, — пробормотала Ида.

Моррис высмеял ее страхи, а когда в субботу утром он сошел вниз, тут же спросил Фрэнка, не хочет ли тот остаться у них еще на какое-то время. Фрэнк, невыспавшийся — он встал в шесть утра — понуро сидел на кушетке. Он обрадовался и согласился остаться, без разговоров принимая все Моррисовы условия.

Сразу воспрянув духом, Фрэнк, сказал, что ему будет очень приятно жить рядом с Ником и Тесси. И Моррис, невзирая на Идины мрачные предчувствия, в тот же день все устроил, посулив Фузо скостить три доллара с квартплаты. Тесси выволокла из маленькой комнаты сундук, сумки и кое-какую мелкую мебель, прошлась повсюду мокрой тряпкой и пылесосом. Вместе с Моррисом, который кое-что извлек из подвала, Фрэнк вполне прилично обставил свое новое жилище: он получил кровать с довольно хорошим матрацем, вместительный комод, стул, небольшой столик, электрокамин и даже старенький радиоприемник, оказавшийся у Ника. Несмотря на то, что комната была холодная, без отопления, и отрезана теплой спальней Фузо от туалета, Фрэнк остался доволен. Тесси волновалась, как Фрэнк будет обходиться, если ночью вдруг захочет в уборную, и Ник поговорил насчет этого с Фрэнком, извинившись, что жене будет неловко, если Фрэнк станет шастать через их спальню; но Фрэнк заверил Ника, что он по ночам никогда не просыпается. Как бы там ни было, Ник пошел и заказал для Фрэнка ключ от входной двери. Он сказал, что Фрэнк сможет пользоваться парадным ходом и попадать к себе прямо из коридора, не беспокоя их. И еще он может пользоваться их ванной комнатой, только пусть предупреждает заранее его и Тесси, когда ему понадобится ванна.

Эти меры вполне успокоили Тесси. Словом; каждый был доволен, кроме одной только Иды: очень уж ей было не по душе, что Фрэнк остался в доме. Она взяла с Морриса обещание, что к лету Фрэнка не будет. Зная, что летом торговля всегда идет бойчее, Моррис обещал ей это. И она попросила мужа сразу же предупредить Фрэнка, чтобы к лету он себе что-нибудь подыскал; но когда Моррис сказал об этом Фрэнку, тот широко улыбнулся и ответил, что до лета немало воды утечет, — во всяком случае, его это устраивает.

Бакалейщик повеселел. Повеселел даже больше, чем сам того ожидал. В лавку стал возвращаться кое-кто из прежних клиентов, кого уже и след простыл. Одна покупательница сказала Моррису, что Шмитц последнее время хуже обслуживает: у него стало пошаливать здоровье, и он даже подумывает, не продать ли лавку. Моррис подумал: «Дай-то Бог!» — и еще он подумал: «Чтоб он сдох!» — но тут же устыдился и больно ударил себя кулаком в грудь.

Ида теперь все больше отсиживалась наверху; сперва ей от этого было как-то не по себе, но потом свыклась. Вниз она спускалась, чтобы сварить обед и ужин — Фрэнк по-прежнему обедал раньше, чем Элен садилась за стол, — или для того, чтобы заготовить салат. Теперь она мало занималась лавкой: Фрэнк там и пыль вытирал и пол мыл. Ида у себя наверху следила за порядком в квартире, немного читала, слушала по радио передачи на идиш и вязала. Элен купила шерсти, и мать связала ей свитер. По вечерам, когда Фрэнк уходил, Ида возилась в лавке, подсчитывала выручку и уходила наверх вместе с Моррисом, когда он запирал лавку.

Бакалейщик отлично ладил со своим помощником. Они распределили между собой работу, и каждый обслуживал своих покупателей, хотя в лавке все еще подолгу бывали мертвые часы. Моррис убедил Фрэнка делать днем большой перерыв, чтобы отдохнуть от монотонной работы. Фрэнк почему-то забеспокоился и поначалу стал артачиться, но потом согласился. Иногда он поднимался к себе в комнату и лежал на кровати, слушая радио, а чаще надевал пальто прямо поверх передника и уходил посидеть в какой-нибудь из окрестных лавочек. Особенно он любить проводить время у старого итальянца Джаннолы, державшего парикмахерскую через улицу; Джаннола недавно овдовел и целыми днями сидел сиднем у себя в парикмахерской, даже когда давно пора уже было идти домой. И мастер он был отменный. Иногда Фрэнк заглядывал к Луису Карпу — пропустить с ним стаканчик, но Луис ему быстро надоедал. А иногда он шел в лавку мясника, Моррисова соседа, чтобы в задней комнате поболтать с его сыном Арчи, блондинистым парнем с землистым цветом лица, любителем скаковых лошадей. Фрэнк говорил, что как-нибудь он отправится с Арчи поездить верхом, но так и не собрался, хотя Арчи его усиленно звал. Время от времени Фрэнк выпивал в баре на углу кружку пива; ему очень нравился бармен Эрл. Но когда Фрэнк возвращался в лавку, он всегда с удовольствием снова брался за работу.

Когда он оставался с Моррисом наедине, они много беседовали. Моррису нравилось бывать с Фрэнком; он любил слушать, как Фрэнк рассказывает про другие города, где он бывал, а Моррис не бывал, и про те места, где Фрэнку доводилось работать. Часть своей юности Фрэнк провел в Окленде, в Калифорнии, но больше жил на другом берегу залива, в Сан-Франциско. Он рассказывал Моррису про свое безрадостное детство. Когда его второй раз взяли приемышем, опекун заставлял его с утра до ночи работать в своей механической мастерской.

— Мне и двенадцати не было, — рассказывал Фрэнк, — а он чего только не устраивал, чтобы я как можно меньше ходил в школу!

Прожив в этой семье три года, Фрэнк сбежал.

— Вот тут-то я и начал бродяжить.

Фрэнк замолчал, и будильник на полке над раковиной стал тикать как-то особенно тяжело и гулко.

— Если я чему-то и научился, так только самоучкой, — закончил Фрэнк.

А Моррис рассказал Фрэнку, как он жил в той стране, из которой приехал в Америку. Они были бедными, отец торговал вразнос маслом и яйцами, и еще там бывали погромы. Когда пришел срок Моррису идти в царскую армию, отец сказал:

— Беги в Америку.

Один их земляк, друг отца, прислал денег ему на дорогу. Но Моррису пришлось ждать, пока русские возьмут его в армию, потому что если бы он скрылся до призыва, то его отца арестовали бы и судили. Но если сын сбегал после, то отец не был виноват, за это отвечала армия. Моррис с отцом решили, что он в первый же день постарается бежать из казармы.

Когда его забрили, Моррис сказал фельдфебелю — деревенскому мужику со слезящимися глазами и густыми усами, пропахшими табаком, — что хочет пойти в город, купить папирос. Ему было страшно, но он делал все так, как они с отцом задумали. Полупьяный фельдфебель отпустил его, но так как Моррису еще не выдали форму, пошел вместе с ним. Был сентябрь, и только что прошел дождь. По грязному проселку притопали они в город, и там Моррис зашел в трактир и купил папирос для себя и для фельдфебеля. Потом, как они и решили с отцом, Моррис предложил фельдфебелю выпить с ним. А у самого поджилки тряслись от страха. Он еще ни разу в жизни не был в трактире и никогда не решался на такой дерзкий обман. Фельдфебель за штофом водки стал рассказывать Моррису про свою жизнь и принялся горько плакать, когда дошел до того, как забыл приехать на похороны родной матери. Потом он высморкался и, ткнув пальцем Моррису в лицо, предупредил новобранца: ежели тот думает смыться, то пусть лучше об этом забудет, коли жить охота; кто будет плакать по мертвому еврею? Моррис почувствовал, что ему, видно, не сдобровать. Он уже подумал, что много лет теперь, небось, не видать ему свободы. Но когда они вышли из трактира и двинулись по проселку назад в казарму, фельдфебель, которого еще больше развезло, стал то и дело спотыкаться и отставать. Моррис все уходил вперед, а фельдфебель орал ему вслед, чтобы он подождал. Тогда Моррис останавливался и ждал, и они шли вместе, и фельдфебель что-то про себя бормотал и матерился. И Моррис понятия не имел, что теперь с ним будет. Потом фельдфебель остановился у придорожной канавы, чтобы помочиться, и Моррис сделал вид, что тоже остановился и ждет, а сам стал все уходить и уходить, каждую минуту ожидая пули в спину и представляя себе, как он лежит ничком в грязи и его гложут черви. И тогда он пустился наутек. Ему вдогонку несся отборный мат; фельдфебель выхватил револьвер и пытался догнать Морриса, но он нетвердо держался на ногах и спотыкался, а когда добежал до поворота, на котором потерял Морриса из виду, того уже и след простыл, и фельдфебель увидел там только бородатого мужика, который погонял лошадь, тащившую воз с сеном.

Рассказывая об этом, Моррис разволновался. Он закурил сигарету, и, странно, его не мучил кашель. Но когда он кончил, ему стало грустно. Он сидел в кресле, маленький, одинокий человек. Пока он лежал наверху, волосы у него отросли и растрепались, и шея была не подбрита, от чего лицо казалось более тонким, чем раньше.

Фрэнк раздумывал над тем, что услышал. То было большим событием в жизни Морриса, но что это дало? Он сумел избавиться от русской армии, добрался до Америки, и здесь навеки застрял в своей лавке — теперь сидит в ней, как рак на мели.

— Я приехал в Америку и хотел стать аптекарем, — продолжал Моррис. — Целый год я ходил в вечернюю школу. Учил алгебру, да еще английский, немецкий… Помню, было такое стихотворение:

«Ветер листьям промолвил: — Летите со мной, И играть на лужайках мы будем весной…»

Но у меня не хватило терпения днем работать, а по вечерам учиться. Ну, и когда я познакомился со своей женой, я решил рискнуть.

Он вдохнул и добавил:

— Без образования ничего в жизни не добьешься!

Фрэнк кивнул.

— Вы еще молоды, — сказал Моррис. — Молодой человек, без семьи, свободен делать все, что хочет. Не делайте того, что я сделал.

— Да, — сказал Фрэнк.

Но бакалейщик, казалось, ему не поверил. И Фрэнку стало не по себе: «Чего этот старый хрыч надо мной трясется? — подумал он. — Жалость у него чуть ли не из штанов течет!» Но он решил, что к этому можно притерпеться.

Когда они снова оказались вместе за прилавком, Моррис стал внимательно смотреть, как Фрэнк работает, и поправлять, если тот делал что-то не так. Фрэнк был способным учеником и делал все, как надо. Словно стыдясь того, что его занятие можно так быстро освоить, Моррис начал объяснять Фрэнку, что еще несколько лет тому назад работать было куда труднее. Тогда нужно было многое уметь, бакалейщик был своего рода мастером, виртуозом. А теперь — кому теперь нужно, чтобы бакалейщик тонкими ломтиками нарезал для покупателя — хлеб, раз у всех есть хлеборезки? Или чтобы он отмерил черпаком ровно кварту молока?

— Сейчас все на свете расфасовано: в банках, коробках, пакетах. Даже сыр, который бакалейщики испокон веков резали ножом, теперь нарезают на сырорезке и фасуют в целлофановые пакеты. Теперь и уметь-то нечего.

— Я помню, — сказал Фрэнк, — были когда-то специальные семейные бидоны для молока. У нас ими пользовались для пива.

Но Моррис сказал, что это-то как раз хорошо: разливное молоко — дело для покупателя опасное.

— Иные бакалейщики снимали сливки, а в бидон добавляли воды и продавали как обычное молоко.

Он рассказал Фрэнку, на какие хитрости пускались бакалейщики.

— Иной бакалейщик покупал два сорта нерасфасованных кофейных зерен или два бочонка масла — один низкого сорта, а другой среднего, а потом примешивал и то и другое к высшему. Так что покупатель платил за высший сорт, а получал средний, вот и вся премудрость.

Фрэнк засмеялся.

— Пари держу, покупатели потом ходили и говорили, насколько масло высшего сорта вкуснее среднего.

— Обжуливать людей — это дело нетрудное, — сказал Моррис.

— Моррис, а почему вы сами ничего такого не делаете? Ведь выручка у вас — кот наплакал.

Моррис удивленно взглянул на Фрэнка.

— Зачем это я буду обворовывать своих покупателей? Ведь они же у меня не воруют.

— Воровали бы, если б могли.

— Когда человек честен, он спит спокойно. А это важнее, чем украсть какие-то пять центов.

Фрэнк кивнул.

Однако сам по-прежнему подворовывал. Несколько дней он этого не делал, а потом снова взялся за старое. Иногда, как ни странно, у него от этого становилось спокойнее на душе. Совсем неплохо было иметь в кармане какую-то мелочь; и еще Фрэнк находил непонятное удовлетворение в том, чтобы под носом у еврея стащить у него доллар или два; когда он незаметно опускал эти деньги в карман, то едва удерживался от смеха. На эти доходы, плюс свой законный заработок, Фрэнк купил костюм и шляпу, и еще вставил новые лампы в радиоприемник Ника. Раз или два он через Сэма Перла делал ставки на скачках, но обычно денег на ветер не бросал. Он открыл себе небольшой текущий счет в банке напротив библиотеки, а чековую книжку сунул под матрац. Эти деньги надо было приберечь про запас.

Фрэнк не очень переживал из-за своих мелких краж еще и потому, что прекрасно понимал, какую удачу он принес Моррису. Почему-то он был уверен, что если бросит воровать, то, как пить дать, выручка опять упадет. Он оказывал Моррису услугу, но в то же самое время и себя не забывал. Урывая что-то для себя, Фрэнк как бы показывал, что и он может что-то дать. А кроме того, он был уверен, что когда-нибудь все эти ворованные деньги он вернет, — иначе зачем бы он стал тщательно записывать все, что украл у Морриса? Он заносил эти цифры на карточку, которую прятал под стельку ботинка. Когда-нибудь он поставит десятку на какую-нибудь стоящую лошадь и сможет отдать Моррису все, что взял, до последнего паршивого цента.

Хоть Фрэнк и верил в это, однако не мог сам себе объяснить, почему чем дальше, тем больше он чувствовал угрызения совести из-за этих долларов, которые он таскал у Морриса. Иногда на него накатывало какое-то тихое отчаяние, словно он только что похоронил друга, и на душе у него было как на кладбище. Такое с ним бывало и раньше, он помнил, как это ощущение овладевало им еще много лет назад. В те дни, когда оно возникало, у Фрэнка начиналась головная боль, и он все время что-то про себя бормотал. Он избегал глядеться в зеркало, боясь, что оно расколется и упадет в раковину. Иногда он вдруг начинал злиться на самого себя. Это были худшие его дни, и он жестоко страдал, пытаясь скрыть свои чувства. Но в конце концов злость все-таки исчезала, как внезапно улегшаяся буря, и Фрэнк чувствовал, что его заполняют доброта и кротость. В такие минуты ему хотелось обнять и расцеловать своих покупателей, он испытывал к ним нежность — особенно к детям, которым давал бесплатно ломтики одноцентового печенья. Он был любезен с Моррисом, и еврей был любезен с ним. И он чувствовал нежность к Элен, и больше не лазил в шахту лифта, чтобы подсматривать за ней, голой, в ванной комнате.

А были дни, когда ему все осточертевало. Иногда это случалось и раньше. Спускаясь утром по лестнице, Фрэнк ощущал, что, начнись сейчас в лавке пожар, он с радостью плеснул бы в огонь керосину. Когда он думал о том, как Моррис изо дня в день, год за годом обслуживает все одних и тех же дурацких покупателей, а они своими грязными пальцами изо дня в день, год за годом, берут все одни и те же дурацкие продукты, которые потом лопают изо дня в день, всю свою поганую жизнь, а Моррис после того, как покупатели уйдут, ждет и ждет, чтоб они снова к нему пришли, — когда Фрэнк обо всем этом думал, ему становилось так тошно, что хотелось перегнуться через перила и блевать. Кем нужно было родиться, чтобы добровольно запереться в этом просторном гробу и с утра до вечера, кроме разве двух минут, нужных на то, чтобы купить еврейскую газету, — с утра до вечера не высовывать нос из двери, чтоб глотнуть свежего воздуха? Ответ напрашивался сам собой: чтобы так жить, нужно было быть евреем. Все они просто рождены для тюрьмы. Таков же был и Моррис — со своей беспредельной терпеливостью, или выдержкой, или как это еще к чертям назвать. Этим все и объясняется: и то, как жил Эл Маркус, торговец канцелярскими принадлежностями; и то, как жил этот высохший петух Брейтбарт, который день-деньской таскал от лавки к лавке свои два тяжелых ящика с лампочками.

Эл Маркус — тот самый, который как-то с извиняющейся улыбкой предупредил Фрэнка, чтобы тот не позволил заманить себя в этот бакалейный капкан, — этот Эл Маркус был элегантно одетый человек сорока шести лет, однако всегда, когда бы его ни застали, он выглядел так, словно только что хлебнул цианистого калия. Еще ни разу в жизни Фрэнк не видел, чтобы у человека было такое иссиня белое лицо, как у Эла; а смотрел Эл так, что, взглянув ему в глаза, можно было надолго потерять аппетит. Дело было в том, как Моррис по секрету сообщил Фрэнку, что у Эла Маркуса был рак в последней стадии, и уже год назад все ждали, что он отдаст богу душу, но Эл обманул всех врачей и все еще был жив, если только это можно назвать жизнью. Хотя у него было приличное состояние, он отказывался бросить работу и регулярно раз в месяц появлялся в лавке Морриса, чтобы взять заказ на бумажные мешки, оберточную бумагу и пакеты. Как бы плохо у Морриса ни шли дела, он всегда старался сделать у Эла Маркуса хоть небольшой заказ. Эл, посасывая потухшую сигару, делал пометки на розоватой бумаге в своем блокноте, и потом проводил в лавке еще минуту-другую, судача о том, о сем, но по глазам его было ясно, что мысли Эла витают далеко-далеко; а затем он прикасался пальцами к шляпе и отправлялся к следующему клиенту. Все знали, что он уже одной ногой в гробу, и время от времени кто-нибудь из лавочников серьезно советовал ему бросить работу, но Эл, вынимая сигару изо рта и миролюбиво улыбаясь, говорил:

— Если я буду сидеть дома, то старая карга с косой в руке поднимется по лестнице и постучит ко мне в дверь, это будет очень просто. А так пусть она еще по крайней мере пошевелит своим костлявым задом и порыскает, пока найдет меня.

Что же до Брейтбарта, то, как рассказывал Моррис, девять лет назад Брейтбарт владел вместе со своим братом хорошим, процветающим делом; но брат пристрастился к азартным играм и спустил все в карты, а потом прихватил с собой все, что оставалось у них на счету, и был таков, да еще уговорил жену Брейтбарта сбежать вместе с ним. У Брейтбарта осталось лишь ровно столько денег, сколько он держал у себя в ящике стола, и никакого кредита, да еще пятилетний мальчик. Брейтбарт был объявлен банкротом; кредиторы ощипали его до последней нитки. У него нехватило смелости идти просить работу, и он много месяцев жил вместе с сыном в крохотной, грязной клетушке. Времена были плохие. Сначала он получал пособие, потом занялся мелочной торговлей. Сейчас ему было лишь немногим за пятьдесят, но волосы у него совсем побелели, и он выглядел и держался, как глубокий старик. Он покупал по оптовой цене электрические лампочки и, таская два ящика с лампочками на перекинутой через плечо веревке, ковылял в своих тяжелых стоптанных башмаках от лавки к лавке, заглядывал внутрь и провозглашал замогильным голосом-

— Продаю лампочки!

Вечерами он возвращался домой и готовил ужин для своего Хайми, который играл в баскетбол в команде профессионального училища, где учился на сапожника.

Когда Брейтбарт впервые заглянул в лавку Морриса, бакалейщик, видя, что разносчик от усталости едва волочит ноги, предложил ему стакан чаю с лимоном. Брейтбарт ослабил веревку, поставил на пол ящики и молча выпил чай в задней комнате лавки, грея руки о стакан. И хотя у Брейтбарта, вдобавок ко всем его несчастьям, уже семь лет была жестокая чесотка, не дававшая ему спать по ночам, он никогда не жаловался. Минут через десять он поднялся, поблагодарил бакалейщика, снова приладил на свое чесучее плечо веревку и ушел. Как-то, уже позднее, он рассказал Моррису историю своей жизни, и они оба плакали.

«Вот для чего живут эти люди — чтобы страдать, — думал Фрэнк. — И тот, у кого больше всего горя и кто дольше всех это горе выносит, вместо того, чтобы как-нибудь запереться в сортире и со всем этим покончить, — такой человек и есть самый лучший еврей!» Неудивительно, что эти люди действовали Фрэнку на нервы.

Зима была для Элен мучительным временем года. Девушка пыталась убежать от зимы, пряталась от нее в доме. А там она мстила зиме тем, что вычеркивала из календаря все декабрьские дни. «Хоть бы Нат позвонил!» — постоянно думала она, но телефон как онемел. Нат снился ей по ночам, она была в него влюблена, ей ужасно хотелось быть с ним; она готова была вприпрыжку бежать в его теплую белую постель, только бы он ее поманил, и она не побоялась бы сказать ему, как ей хочется, чтобы он ее захотел; но Нат не звонил. С тех пор, как она в начале ноября нарвалась на него в метро, она его не видела. Он жил тут рядом, за углом, но это было все равно, как если бы он жил в раю. И она острым карандашом вычеркивала из календаря все эти мертвые дни еще до того как они кончались.

А с Фрэнком, который умирал от желания с ней побыть, она почти не разговаривала. Они то и дело встречались на улице. Она бормотала что-то вроде «добрый день» и шла дальше, держа под мышкой свои книги и понимая, что он провожает ее глазами. Иной раз в лавке, словно бросая вызов матери, Элен останавливалась поболтать с Фрэнком минуту-другую. Однажды он изумил ее тем, что назвал книгу, которую тогда читал. Ему ужасно хотелось куда-нибудь ее пригласить, но он не решался. По глазам Иды было видно, что она все понимает. И Фрэнк ждал. Чаще всего он видел Элен из окна. Он следил за ее лицом, он ощущал, что ей чего-то не хватает, и это только усиливало его горечь из-за того, чего не хватало ему; но он не видел выхода.

Декабрьская стужа не давала никаких поблажек весне. Каждое утро Элен просыпалась, чтобы прожить еще один холодный, одинокий день, и ей было тоскливо. А потом однажды, в воскресенье, зима вдруг отступила на час или два, и Элен вышла погулять. Неожиданно она почувствовала, что все всем прощает. Достаточно было дуновения теплого ветерка, чтобы ее подбодрить; она опять ощутила радость жизни. Но вскоре солнце скрылось и повалил крупный снег. Элен вернулась домой совсем закоченевшая. На пустом перекрестке, возле кондитерской Сэма Перла, стоял Фрэнк, но она его вроде бы и не заметила, хотя прошла рядом. А у него на душе скребли кошки. Он тянулся к ней, но тут была такая преграда, которую не одолеть: они были евреи, а он — нет. Если он станет ухаживать за Элен, старуха задаст ему жару, и Моррис еще подбавит. А что до самой Элен, то глядя на нее — как она себя ведет, как ходит, — Фрэнк чувствовал, что она ждет от жизни чего-то большего, чем он может ей дать, что вовсе не нужен ей такой парень, как Ф.Элпайн. У него ничего не было за душой, только трудное прошлое, и он совершил преступление против ее старикана, да и теперь, несмотря на все укоры совести, воровал у него. Как же можно достичь недостижимого?

Фрэнк видел только один способ разрубить этот гордиев узел: прежде всего надо было сбросить груз со своей совести и признаться Моррису, что он, Фрэнк, был одним из тех двух грабителей. Но вот что странно: если Фрэнк и не раскаивался по-настоящему в том, что пошел тогда грабить какого-то неведомого ему еврея, то уж никак нельзя было ожидать что он будет раскаиваться в ограблении именно этого еврея, Бобера; а ведь теперь так и было. В тот день он не возражал против налета — если слово «возражать» относится к тому, на что идешь, — однако возражал он тогда или нет, теперь это не имело никакого значения. Теперь имело значение только то, что Фрэнк ощущал сейчас. А сейчас Фрэнк ощущал, что зря он тогда на это пошел. А когда он видел Элен, так ему становилось совсем худо.

Итак, начать нужно было с признания — оно застряло у Фрэнка, как кость в горле. Начиная с той самой минуты, как он следом за Уордом вошел в бакалейную лавку Морриса, у Фрэнка постоянно было болезненное ощущение, что рано или поздно, как это ни будет тяжело и отвратительно, ему придется исторгнуть из себя в словах то, то он сделал. Ему казалось, что по какому-то пугающему волшебству он знал все это еще задолго до того, как вошел в лавку, до того, как познакомился с Уордом, даже до того, как приехал на Восток, — всю свою жизнь он знал, что когда-нибудь, хотя у него горло сожмется от стыда, он опустит глаза к земле и расскажет какому-нибудь несчастному сукину сыну о том, как он, Фрэнк, его предал или причинил ему горе. Такая мысль всегда в нем жила, она когтями скребла ему сердце, она была как комок в горле, который он не мог выплюнуть; это была болезненная необходимость выблевать из себя все, что он сделал — ибо что бы он ни сделал, это наверняка должно было быть что-то дурное, — очистить себя от скверны и дать себе этим немного покоя, что-то в себе наладить, начать все с начала, вернуться в прошлое, которое всегда, вплоть до сегодняшнего дня, издавало тошнотворное зловоние, — заново начать свою жизнь, изменить ее, да поскорее, пока это зловоние не задушило его.

И все же, когда Фрэнку представилась возможность признаться, — в то ноябрьское утро, в которое он остался в задней комнате один на один с Моррисом, и еврей угостил его чашкой кофе, и у Фрэнка возникло сильное искушение выложить все тут же, немедленно, — тогда он весь напрягся, чтобы выдохнуть из себя признание; но это означало бы перевернуть всю свою жизнь, со всеми ее разорванными корнями, с кровью; и в нем зародился страх, что если он начнет рассказывать обо всем дурном, что он натворил, то не кончит, пока не очернит себя до конца; и потому он лишь скороговоркой промямлил что-то о том, чего он в жизни натерпелся, и даже не упомянул о том, что так и рвалось наружу. Разговаривая с Моррисом, он бил на жалость, и ушел, отчасти удовлетворенный, — но ненадолго, потому что вскоре снова почувствовал, что должен во всем признаться, — он уже явственно слышал свои стоны, но ведь стоны — это не слова.

Фрэнк спорил сам с собой, пытаясь убедить себя, что рассказав о себе только то, что было сказано, он поступил благоразумно. Хватит, хватит. И, к тому же, стоит ли исповедоваться перед евреем за его жалкие семь с половиной долларов, которые Фрэнк, к тому же, потом положил ему назад в кассу, да за удар по голове, который Моррис получил от Уорда? А ведь Фрэнк тогда с Уордом и идти-то не хотел — вернее, может, и хотел, но хотел вовсе не того, чем все это кончилось на самом деле. Это еще следовало обмозговать, не так ли? Мало того, Фрэнк просил же этого гада никого не бить, а потом отшил его, когда тот стал предлагать ему идти грабить Карпа, на которого они с самого начала и нацелились. Это доказывало, что у Фрэнка самые лучшие намерения на будущее, разве не так? И кто, как не он, после всего того, что произошло, чуть свет трясся от стужи и торчал за углом на таком ветру, что штаны к ногам примерзали, поджидая, пока Моррис выползет из дому, и помогал ему втаскивать эти ящики с бутылками, а потом вкалывал по двенадцать часов в сутки, пока еврей отдыхал себе наверху и валялся в постели? Да и теперь — кто, как не он, Фрэнк, приносит лавке хорошую выручку, чтобы еврей не подох с голоду в своей крысиной норе? Все это ведь тоже кое-что значило.

Так Фрэнк спорил сам с собой, но если это и помогало, то ненадолго, и он снова и снова ломал голову, как бы вырваться из кого дерьма, в которое сам себя загнал. Он давал себе обещание, что когда-нибудь во всем признается. Если Моррис примет его объяснения и простит его, это расчистит путь для следующего шага. Что же до его нынешних мелких краж, то Фрэнк решил, что как только расскажет бакалейщику о своем участии в налете, тут же начнет постепенно выплачивать все, что взял, — из своей скудной зарплаты еще из тех жалких долларов, что лежат у него на счету в банке, — и тогда они будут квиты. Это, конечно, вовсе не значит, что тогда Элен Бобер кинется к нему в объятия, — может статься, все будет как раз наоборот, — но если бы такое случилось, он ничего не имел бы против.

Фрэнк заранее знал наизусть, что скажет бакалейщику. Как-нибудь, когда они останутся вдвоем в задней комнате, он начнет, как уже было однажды, рассказывать о своей прошлой жизни и об упущенных возможностях — некоторые из них были такими великолепными, что до сих пор ему было больно о них вспомнить. Ну вот, и после того, как ему много раз не везло — чаще всего по собственной вине (ему хватало, о чем в жизни пожалеть), — после многих таких неудач (хоть он и старался как можно меньше оступаться, но безуспешно), — после всего этого он сдался и стал бродягой. Он спал в канавах или, если посчастливится, в подвалах, в каких-то дырах, ел то, от чего собаки нос воротят, какие-то отбросы из мусорных баков. Он ходил в выброшенном людьми тряпье, найденном на свалках, спал, где придется, и глотал, что придется.

Казалось бы, все это должно было его убить; но он жил — обросший щетиной, пахнущий потом и грязью, жил от лета к зиме и от зимы к лету, без надежды, без радости. Сколько месяцев он так прожил, он уже и не помнил. Никто этого не считал. Но однажды, когда Фрэнк лежал в какой-то щели, куда ему удалось забиться, ему пришла в голову ошеломляющая идея, что на самом деле он совершенно выдающийся человек; в его повседневные размышления вкралась мысль, которая начисто лишила его покоя, — мысль о том, что он живет такой жизнью только потому, что не знает, какой удел ему уготован в жизни, — а уготовано ему нечто гораздо более высокое, ему предназначено совершить что-то значительное или даже великое, совсем не то, что он делает. Просто до той минуты он этого не понимал. В прошлом он думал о себе как о самом обыкновенном, заурядном парне, но тут его осенило, что это совсем не так. Вот почему ему так не везло — потому, что он не понимал, что он собой представляет, и тратил силы на то, чтобы делать такие вещи, которые делать вовсе не следовало. Тогда он спросил себя: «А что, что на самом деле я должен делать?» И тогда ему в голову пришла новая идея: он создан для того, чтобы быть преступником. Он и раньше смутно подумывал об этом, но теперь эта идея полностью завладела им. Преступление — вот что принесет ему удачу: он будет жить захватывающе интересной, полной приключений жизнью, к нему придет удача, власть… Он даже поежился, предвкушая свои будущие налеты, ограбления — а если надо, так и убийства, — и каждый такой акт будет не только обогащать его, но и удовлетворять его затаенные желания. И наконец-то поняв, что если такой человек, как он, поставит себе в жизни иную, более значительную цель, он достигнет ее скорее, чем горемыка, мечтающий о чем-то низменном, — поняв это, Фрэнк почувствовал огромное облегчение.



Поделиться книгой:

На главную
Назад