Но, случалось, угощали и пинком, особенно если кто-то из подростков подбирал брошенный в траву окурок. Сосед наш, десятилетний Шурик, был в свои годы уже заядлым курильщиком и однажды осмелился попросить у немца папиросу. Тот сделал свирепое лицо и стал лязгать затвором автомата. «Сейчас пристрелит!» – всполошилась мать и бросилась на помощь, прося знаками и словами простить неразумное дитя. Немец долго не мог успокоиться, произнося непонятные нам ругательства. Зато слово «Цурюк!» быстро освоили все: и дети, и взрослые. Оно было в ходу у оккупантов.
Вспоминая и осмысливая то время, начинаю понимать, откуда у белобрысого Шурика появилась столь странная для деревни кличка «Гофвебер». Прозвища в деревне имели все – от мала до велика, но чтоб такое… А объясняется все просто: дали его, скорее всего, немцы. «Гоф» – это от немецкого «хох»: высокий. Шурик, действительно, был таким, рослым, выше всех нас. Ну а «вебер» в переводе «ткач». Одежда на нем была домотканая.
Наведывались к нам новые хозяева не столь часто. Что им было делать в таком крошечном селении: все, что можно разграбить, давно разграблено. Держать же сторожевой пост ради трех десятков немощных стариков, старух и малолеток тем более не имело смысла. Все вопросы поэтому решались через местных полицаев, которые сами ездили в Касплю, где размещалась районная комендатура, за инструкциями. Было их в деревне трое. Двое из них старались вовсю, третий особенно не усердствовал.
Уже в самом начале оккупации поступил приказ сдать всех коров и бычков на нужды немецкой армии. Когда рогатое стадо уже запылило по дороге на Касплю, мама, словно вспомнив, чем же она будет кормить детей, бросилась вдогонку. Вцепилась в свою Красулю (до сих пор помню эту выразительную кличку) и решительно повела ее обратно. Ближайший полицай – Иван Быценков – ударил ее пару раз ременной плетью. Мать закричала: «Бей! Бей! Вот вернутся наши, по-другому запоешь! Свою-то корову, небось, дома оставил!»
Характер у нее был отчаянный. За такую выходку можно было схлопотать и пулю. Но стрелять полицай не посмел. Заколебался. А вдруг Советы действительно вернутся. Тогда что? Так благодаря маминой смелости мы остались с молоком – величайшим благом по тому времени.
Первая военная зима оказалась на редкость суровой. А тут еще нехватка дров для отопления – заготавливать-то было уже некому. Все здоровые мужчины ушли на фронт. С морозами пришла и еще одна беда: вода в обоих общественных колодцах промерзла до дна, и ее приходилось вытапливать из снега или привозить на саночках из соседней деревни Мокрушино. Сельцо это лежало в приречной низине и славилось родниками, которым никакой мороз был не страшен.
До Мокрушина – рукой подать, всего-то пара километров. Но полдороги приходится на постоянный подъем. Его и груженая лошадь с трудом преодолевает, а тут что за сила – старые да малые. И вот тянет пожилая бабка под гору саночки с двумя огромными молочными бидонами. Кряхтит. Сзади подталкивают двое сопливых ребятишек. Вода от рывков выплескивается наружу и замерзает прямо на ходу. На крышках и на боковинах емкостей образуются толстые ледяные натеки. Точь-в-точь как на картине Василия Серова «Тройка».
Зимой нас на улицу выпускали нечасто – одежонка слабая, не греет, но ближе к весне уже трудно было удержать в доме. И вот как-то на исходе зимы вышли погулять с братом. Еще стоял приличный морозец, но уже ярко, по-весеннему светило солнце. Не успели дойти до середины улицы, как с южной стороны села услышали выстрелы. С высокого пригорка, на котором стоит наша деревня, отчетливо было видно, что к нам бежит, отстреливаясь на ходу, какой-то человек. Как выяснится вскоре – партизан, напоровшийся где-то на немецкий или полицейский патруль.
А надо сказать, что народных мстителей очень интересовал район, из которого возвращался сейчас их товарищ. В этих краях, километрах в десяти от наших мест, проходит стратегически важная железнодорожная ветка Смоленск – Витебск, которую партизаны частенько подрывали. Спрятаться от любопытных глаз здесь непросто: настоящего леса вблизи нет. Лишь отдельные рощицы да купы кустарника на протянувшейся по обеим сторонам рельсов болотине.
Беглец между тем уже прилично оторвался от преследователей, которые не спешили лезть под его пули. И, наверное, ушел бы от них (до спасительного леса оставалось каких-нибудь семь километров), если бы не наши полицаи. Когда партизан уже пересек деревню и, не снижая темпа, стал уходить за околицу, они вдруг опомнились. Один из блюстителей немецкого порядка лег на снег и, тщательно прицеливаясь, начал стрелять вдогонку убегавшему. Ответить тот не мог – кончились патроны. Уже совсем рядом было здание школы, стены которой на время прикрыли бы его отход, когда полицай последним выстрелом все-таки поразил живую мишень. Кажется, в ногу.
Раненый упал. Предатели притащили его в центр деревни. Это был красивый светловолосый юноша лет девятнадцати-двадцати. В белом распахнутом полушубке и без шапки. Судя по всему, парень сопротивлялся до конца – ослабевший против двух здоровых бугаев. Мимо нас он пробежал в полном здравии. Теперь же голова его была разбита – видно, прикладом полицейской винтовки. Из-под волос еще сочилась алая кровь, сгустки которой запеклись и на лице.
– Воды… – попросил он тихим голосом у обступивших его со всех сторон людей.
Женщина из ближайшей избы, муж которой был на фронте, быстро вынесла большую жестяную кружку с драгоценной для него влагой. Но полицай тут же выбил ее из рук и грязно выругался. Толпа глухо загудела, возмущенная жестокостью к пленнику. Что она еще могла сделать? Только тихо негодовать.
Под недобрыми взглядами односельчан полицаи быстренько погрузили партизана в сани и поскакали в Касплю, в немецкую комендатуру. Дальнейшее мне неизвестно, хотя участь его ни у кого не вызывала сомнений: с лесными воинами оккупанты не церемонились.
Назад полицаи вернулись героями. Наверное, получили свои тридцать серебряников. На людские толки им было наплевать.
Весной, когда снег подтаял, на месте разыгравшейся трагедии мы с братом обнаружили новенький желтый патрон, вросший в лед. Оброненный либо полицейскими в той спешной стрельбе, либо партизаном. Он мог беречь его для своего последнего часа. Да не успел воспользоваться.
Только угоном скота оккупанты не ограничились. Германии требовалась бесплатная рабочая сила. Весной 43-го года отправили туда и нескольких наших девушек. В их числе одну из маминых сестер – спокойную и приветливую тетю Зину. Плача было много. Не запомнил в точности, где им там пришлось работать, но находились наши остарбайтеры, как и все, на положении рабов. Вернулась тетя только по окончании войны и была счастлива лишь тем, что осталась живой.
Из местных жителей в период оккупации никто не был расстрелян – объектов подходящих не оказалось. Другим селам повезло меньше. Фашисты основательно подчистили их от ненадежного, по их понятиям, элемента, куда входили евреи, цыгане, партийные и советские работники. Массовые аресты производились летом 1942 года. Одной хорошо знакомой родителям учительнице-еврейке (фамилию запамятовал) из соседней деревни Болонье удалось спастись только благодаря тому, что добрые люди вовремя предупредили ее о готовящейся облаве. Бросив все, она просидела несколько суток в копне сена. Затем тихонько и незаметно покинула родные места. Больше ее никто не видел.
Всех арестованных в районе – численностью в 135 человек (цифру я узнал уже став взрослым) – свезли в Касплю, где в начале июня и расстреляли на окраине поселка. Очевидцы рассказывали потом, что земля над ними еще долго «дышала» и сочилась кровью. Теперь на этом месте стоит гранитный памятник.
За Каменкой (в двух с половиной километрах от нас) немцы соорудили спецлагерь за колючей проволокой, куда бросали всех заподозренных в связях с партизанами и партизанские семьи. Кажется, там находилась и часть военнопленных. Впервые я увидел это злокозненное место, когда стал посещать пятый класс Мало-Дубровской семилетней школы. Колючки там уже не было. Но сама площадка, вытоптанная сотнями ног, все еще выделялась темным цветом на фоне окружающей местности. Можно представить, что там творилось в осеннюю слякоть и зимние морозы.
Мать моего школьного приятеля Кондратенкова Леонида полицай пытался загнать в этот лагерь за какую-то незначительную провинность. Спасло ее чудо. По дороге встретился еще один полицай и, узнав в чем дело, пристыдил: «Что это ты делаешь? У нее же трое детей одни останутся!» И тому пришлось отпустить несчастную женщину.
Находясь и мучаясь в тылу, люди не забывали, что на фронте еще горше. Вопрос при встрече «Как там наши теперь?» был одним из самых волнующих. Истинного положения дел не знал никто. Немцы при каждом посещении уверяли, что вот-вот возьмут Москву. От партизан же своими путями шли другие вести: столица держится, держитесь и вы. Победа будет за нами.
С пролетающих над деревней самолетов временами сыпались листовки. Ветром их иногда относило в поле, и ребятня с гиканьем бросалась их собирать. Чьи они, я не мог определить. Читать сам еще не умел, да и взрослые были не ахти какими грамотеями. С трудом пыкали и мыкали по слогам.
Тексты посланий были русскими, часто со смешными рисунками. Но и немцы писали свою стряпню на русском языке. Поди отличи, чья эта листовка. Родители поступали проще: отбирали у нас найденные бумаги и решительно отправляли в печь. Подальше от беды, которой в той жизни хватало и без этого.
Голод, холод, нехватка самых элементарных вещей, тревога за судьбу близких на фронте и за свое будущее подрывали здоровье. И старых, и малых. Всем приходилось несладко под немецким сапогом. В этих тяжелых условиях я стал частенько мучиться животом и простудными заболеваниями. Были моменты, когда мама начинала думать, что сын уже не жилец на белом свете. Но мне удалось на нем остаться.
Желудочные расстройства лечили настоями дубовой коры, горькими-прегорькими, и различных трав. А с простудой боролись так: нагревали в печи или на «грубке» (жестяной печурке) пару больших чугунов воды и заливали ею мякину в дежке (деревянной лохани). Голым, как в бане, я садился на поперечную доску и опускал ноги в мягкое горячее месиво. Между ног стоял шест, а на нем – домотканая дерюга, закрывающая и меня с головой, и дежку.
Тело под плотным шатром быстро покрывалось потом. Дышалось в пару тяжело, но домашние старались продержать в этом чистилище подольше, время от времени доливая горячую воду. Когда становилось совершенно невмоготу, меня обтирали насухо полотенцем и укладывали в кровать под одеяло и ворох другой одежды.
С такого рода врачеванием столкнулся, конечно, не один я. Подобным способом, а также банками, различными настоями и натираниями в то время лечились все. Аптечных лекарств для нас просто не существовало. Приходилась рассчитывать только на примитивные народные средства.
Незадолго до освобождения Смоленщины на меня навалилась еще одна напасть, именуемая в простонародье свинкой. Ноги до самых колен покрылись крупными фурункулами. Постепенно разрастаясь и набухая, они сильно болели, пока не прорывались наружу гноем. Синие пятна от них видны до сих пор. Когда прихожу на волейбольную площадку, молодежь иногда спрашивает: «Где это вас так осколками побило?» Приходится разочаровывать.
Брат во время оккупации получил сильный ушиб бедра, от которого развился костный туберкулез. Своевременную медицинскую помощь оказать было некому, и нога превратилась в кость, обтянутую кожей. Уже после войны пролежал четыре года в неподвижности на санаторной койке (в Светлогорске под Калининградом). Не помогло! Так и остался на всю жизнь калекой.
Частые контакты с ледяной водой не прошли даром и матери. Вердикт врачей: хронический полиартрит. Неизлечимый. В 28 лет она тоже стала инвалидом.
Увечья и болезни – тихое наследие войны. Кто-то поправит – косвенное. Но разве от этого легче?
В сентябре 1943 года в наших краях опять заполыхало военное пламя. Немцы откатывались назад, и жители вновь поспешили укрыться в своем спасительном урочище. Решение, как я теперь понимаю, было абсолютно правильным. Отступающий, потрепанный в боях враг еще опаснее, он способен причинить много бед. Очень скоро это подтвердилось.
Вслед за уходящим противником стали вспыхивать деревенские хаты.
– Вон Терехов дом загорелся, – шепотом сообщила одна женщина, словно боясь, что немцы услышат.
– А вот и наш, – обреченно выдохнула другая.
Крытые соломой хаты воспламенялись, как свечки, и вскоре пожаром была охвачена вся деревня. А что стало бы с людьми, останься они на месте? Такой вопрос, наверное, застрял не у одного в голове.
В Шайтарах, например, одной из женщин и ее сыну-подростку фашисты выкололи глаза. Услужливый полицай шепнул, что они якобы помогали партизанам. Этого оказалось достаточно. Другой жительнице деревни немец приставил к груди автомат, приговаривая:
– Пан – партизанен, партизанен…
– Пан воюет, как и ты! – выдохнула та под дулом. – Не в партизанах.
Понял ли немец или нет – неизвестно, но отстал.
Огненные факелы полыхали и в ряде окрестных деревень. За свои военные неудачи фашисты мстили ни в чем не повинным – женщинам, старикам, детям. Никакого военного смысла в поджогах не было. Общую боль об этом огромном горе выразил наш земляк Михаил Исаковский в своем знаменитом стихотворении «Враги сожгли родную хату», ставшим, как и многие другие его верши, популярной в народе песней. Вскоре она зазвучала на всю страну неповторимым голосом Марка Бернеса. Говорят, что фронтовики, прослушав эти пронзительные музыкально-поэтические строки, стрелялись. Настолько сильно песня задевала еще не зажившие душевные раны.
Намаявшись днем, ночью в холодном урочище я спал как сурок, не ведая, что происходит вокруг. А война шла своим чередом, оставляя за собой новые следы. Обследуя позднее ближайшие окрестности, мы наткнулись в лощине, на восточных подступах к деревне, на большие запасы снарядов и мин. Они горками лежали возле земляных укрытий для орудий. А чуть севернее, на склоне, у цепочки свежевырытых окопов валялись россыпи патронов и стреляных гильз. Сам склон местами был, видимо, минирован, поскольку даже после прохода наших саперов здесь однажды случился взрыв под колесами трактора.
Самое интересное, что окоп и два земляных укрытия оказались вырытыми прямо под окнами нашего дома. Как и в лощине, брустверами они смотрели в сторону Каспли. Противоположная сторона оставалась открытой для въезда военной техники.
Вместе с несколькими малолетками я двинулся было к северной, самой любимой детьми, плоской части пригорка, на которой виднелись какие-то незнакомые предметы, но был остановлен мужским окриком: «Сейчас же вернитесь! Наткнетесь, дуралеи, на гранату или еще на что-нибудь. И кишки вон!»
Кишки терять никому не хотелось, и мы послушно удалились.
Рядом с полем, на которое нас не пустили, прямо у обочины дороги, ведущей через Мокрушино и Агапоново в Касплю, еще некоторое время валялись неисправные повозки, колеса, части каких-то прицепов, лошадиной сбруи. Чуть в стороне сиротливо уткнулся в землю разбитый мотоцикл с коляской. И среди этого транспортного кладбища были разбросаны кучи окровавленных бинтов и выпачканной в кровь ваты. Здесь явно трудились чьи-то санитары.
Все мало-мальски полезное в хозяйстве из этого хлама растащили вскорости по домам жители. Только остатки запачканных в кровь перевязочных средств, разносимые ветром, все еще цеплялись за выступающие стебли жухлой травы и редкие ивовые кустики. На сером фоне земли они выглядели, как комья подтаявшего весной снега. Но на дворе стоял сентябрь, вступала в права осень. Грязные бинты и вата, кстати, тоже недолго провалялись, пошли в дело. Кто-то решил, что они еще вполне могут послужить после стирки. В нормальной жизни такое трудно себе представить. Но в те годы случалось всякое. В ход шла даже окровавленная одежда. Народ-то ходил в лохмотьях. Не меньшим спросом пользовались цинковые емкости из-под патронов, крупные гильзы и колючая проволока, которая годилась и на ограду, и на гвозди. Даже каски использовались в качестве посуды для кур, собак и кошек.
Запреты запретами, но любопытство у детей побеждало. На западном краю деревни, на месте сожженного соломенного сарая, среди кучи легкого серого пепла мы с двумя местными мальчишками обнаружили два обгоревших трупа. Рядом с ними – автоматы ППШ с надорванными по краям патронными дисками. Выходит, боезаряды стреляли уже сами по себе. От жары.
Что это были за люди и как оказались в соломе, уже не ответит никто. Судя по оружию – наши бойцы и, как предполагали старшие, разведчики. Но почему дали себя сжечь, имея в запасе патроны – загадка. Истину унесли с собой немцы.
Прокатившийся по окрестным полям вал войны оставил многочисленные свидетельства героизма наших людей. В моей памяти жива трагедия неизвестных танкистов вблизи соседнего села Остье. На восточной окраине его находилась красивейшая березовая роща. Поодаль от нее в направлении деревни Птушки лежит извилистая лощина, хорошо просматриваемая из березовых зарослей. По ней осенью 1943-го года пытались прорваться три наших легких танка (мы между собой называли их танкетками). И все были расстреляны немецкой батареей, укрытой среди березняка. Борта машин были буквально прошиты бронебойными снарядами насквозь.
Я видел собственными глазами эти ужасные дыры с развороченными на выходе рваными краями, и дрожь пробегала по телу. Шансов уцелеть у танкистов не было! Мертвые эти танки, вокруг которых летом колосились хлеба, несколько лет простояли в поле, потом куда-то исчезли. Видимо, подобрали военные.
Со временем стали всплывать и другие героические события. Оказывается, всего в семи километрах от нашей деревни в 1942-м году погиб знаменитый партизан – Герой Советского Союза Владимир Куриленко. До войны он учился в той же Касплянской школе, которую потом закончил и я (учительницей математики в младших классах работала тогда и его мама). В тот роковой для него день он вместе с напарником пустил под откос свой пятый по счету эшелон с вражескими войсками и техникой. На уже упоминавшейся железнодорожной ветке Смоленск – Витебск. Возвращаясь после операции в отряд, сделали остановку в деревне Саленки и попали в засаду. С помощью гранат и автоматов парнишкам удалось прорвать кольцо окружения вокруг хаты. Но при отходе Володя получил пулю в живот. И скончался, немного не доехав на телеге до партизанской базы.
От своих товарищей по Мало-Дубровской семилетней школе я узнал и такую историю. В 42-м или в начале 43-го года восточнее наших деревень в тыл к немцам ночью была заброшена на парашютах группа наших разведчиков. Один из них, кадровый военный, офицер (полковник либо подполковник) приземлился вдалеке от места назначенного сбора и остался один. Пришел в деревню Ивлево, где некоторое время укрывался в семье Кичевых и искал выход к партизанам. И нашел-таки их. Возможно, это был уже хорошо известный по борьбе с карателями и полицаями отряд Ерохина.
Уходя от Кичевых, их временный сожитель оставил свой московский адрес и именные часы. Обычно такие вещи разведчики не берут с собой, но они у него почему-то были. Попросил передать после войны родственникам, если с ним что-нибудь случится.
В одном из боев он погиб. Сын Кичевых Алексей, с которым мы вместе учились, окончив десятилетку, поехал поступать в Московский горный институт, нашел там квартиру разведчика и передал часы. У того тоже был сын примерно такого же возраста. Учился в физкультурном институте. Парни подружились и несколько раз приезжали в наши края. Разыскали и могилу партизана. Вот такие, оказывается, случались невероятные находки своих близких с обретением новых друзей.
А к Смоленску немецкие бомбардировщики продолжали рваться и после освобождения. Но небо над городом было защищено уже гораздо надежнее. Откуда-то из Приднепровья по налетающим самолетам били наши зенитки. Слышны были их характерные звонкие хлопки, а спустя мгновения в небе вспыхивали дымные с оранжевыми проблесками фонтанчики.
С наступлением темноты по небу начинали шарить лучи прожекторов, выискивая воздушных пиратов. Попасть в их перекрестие означало почти неминуемую гибель. Редко кому удавалось вырваться из светового плена. В белых прожекторных лучах самолет искрился серебристой птичкой и был виден как на ладони. Стрелять по нему можно было теперь прицельно.
Один из немецких самолетов подбили, когда я стоял в толпе деревенских зевак. Он еще пытался дотянуть до своих, очень медленно, с каким-то неестественным, прерывистым гулом двигаясь в сторону Витебска.
– Гуу! Гуу! Гуу! – натужно доносилось с неба. Воздушный корабль перемещался как бы рывками. Над фюзеляжем светилось небольшое пятнышко пламени, которое постепенно разрасталось в размерах. Так продолжалось километров двадцать. За деревней Волоковая, центром нашего сельсовета, огонь охватил уже значительную часть машины. Она врезалась в землю и взорвалась.
Здесь я должен прервать свой рассказ, чтобы сделать весьма важную вставку.
Работая в Академии наук Беларуси, я неожиданно узнал, что мой старший коллега доктор биологических наук В. Л. Калер – один из тех, кто защищал тогда от воздушных налетчиков смоленское небо. Надо ли говорить, как я обрадовался этому открытию и сколько часов мы провели за беседой! Привожу из нее самое существенное.
«Всю зиму 1943–1944 годов фронт простоял в 26 километрах западнее Смоленска. Вражеская авиация вела активную разведку расположения, перемещения наших войск и их снабжения через Смоленский узел, поэтому в зоне ответственности нашего полка находились одиночные самолеты разведчики. Небольшие группы пикирующих бомбардировщиков Юнкерс–87 пролетали для атаки мостов, переправ, наблюдательных и командных пунктов. Тревоги следовали одна за другой и днем, и ночью. Расчеты настолько выбивались из сна, что номера иногда засыпали, стоя у орудия.
Но главным вниманием немецких ассов пользовался Смоленский железнодорожный узел. Перед наступательными операциями 1944-го года он обеспечивал переброску войсковых ресурсов между различными фронтами, а также их материальное снабжение на западном направлении. Через Смоленск проходили эвакогоспитали с ранеными фронтовиками. Этот узел работал на победу непрерывно. Немцы знали ему цену и уже с начала мая начали массированные, по 150–200 самолетовылетов за одну ночь, атаки на этот стратегически важный объект.
У зенитчиков для борьбы с фашистской армадой была разработана система огневого купола под названием “Шапка”. Верхний слой “Шапки” обеспечивался огнем 48-и орудий нашего полка. Каждое из них выпускало через интервал в три секунды девятикилограммовый снаряд, конус разлета осколков которого составлял 200 метров. В среднем слое “Шапки” работали 37-и миллиметровые пушки, а в нижнем – крупнокалиберные пулеметы ДШК.
Когда подавалась команда “Шапка”, все небо расцвечивалось вспышками наших снарядов, трассами малокалиберной зенитной артиллерии и ДШК. Последним двум помогал найти цель дивизион зенитных прожекторов. Думаю, что ты в детстве наблюдал один из эпизодов “Шапки”».
И еще одна деталь, которую отметил тогда Владилен Лазаревич: «Вспоминаю часть крепостной стены в Смоленске, рядом с кинотеатром. Вдоль стены лежат остатки 28 немецких самолетов. Рядом с каждым стоят этикетки с указанием, что эти самолеты сбиты в небе над городом огнем зенитной артиллерии. Сколько же жизней фронтовиков она сохранила!»
Видел эти самолеты и я, благо они еще долго лежали после войны около небольшого кинотеатра «Смена». Народ валом валил их посмотреть. Особенно мальчишки. Они постоянно крутились возле «небесных» трофеев, совсем недавно еще сеявших сверху смерть; трогали руками искореженные алюминиевые части, пытаясь оторвать кусочек себе на память. И каждый при этом испытывал гордость за наших зенитчиков.
Как иногда причудливо пересекаются судьбы людей! Для меня лично описанная Владиленом Лазаревичем высотка с соседними холмами у Витебского шоссе памятна тем, что тут после войны мой отец с группой подсобных рабочих посадил молодые сосенки. В конце своей короткой жизни он работал в здешних краях лесником, восстанавливал загубленные военным пожаром леса. Деревья вымахали уже под самые небеса и радуют глаз своим красивым и цветущим видом.
Железнодорожные пути и лента шоссе проходят совсем рядом с этими холмами, расположившимися цепочкой параллельно Днепру. И бывая иногда на родине, я дважды проезжаю мимо очень дорогих мне теперь мест. Тем более, что чуть дальше от города, в Красном бору, в каких-нибудь ста метрах от железной дороги похоронен и сам отец, соорудивший себе еще при жизни прекрасный зеленый памятник.
Несколько слов об участи пособников оккупантов, которыми, как я узнал попозже, руководил начальник Касплянской полиции по фамилии Сетькин.
Всех их после освобождения оккупированной территории незамедлительно арестовали. Двое штрафниками попали в так называемый «Витебский котел». Я разговаривал потом с одним из них. Они очутились в самом пекле. Под Витебском, по его словам, был сущий ад, в котором мало кто уцелел. Врезавшийся в немецкую оборону наступательный клин простреливался насквозь артиллерийским и пулеметным огнем. Ему очень быстро перебило осколком ногу выше колена и, сидя в воронке в луже крови, он молил лишь об одном: чтобы скорее прикончило вторым. Но раненому суждено было выжить. Санитары каким-то чудом вытащили его с поля боя и отправили в медсанбат.
Второй тоже вернулся под родную крышу с высоко ампутированной ногой, искупив свою вину кровью.
Не помню уже, был ли в котле третий, самый мерзкий, который бил плетью мою маму. Знаю только, что его, уцелевшего, осудили на двадцать пять лет и сослали в тюрьму под Тулу. Жена его несколько лет хлопотала о снижении срока и приходила (вот ирония судьбы!) к моему отцу с просьбами о сочинении разных бумаг. Больше в деревне написать было некому.
И добилась желаемого. Ввиду полной неграмотности ему скостили срок до десяти лет. С сыном его мы ходили несколько лет в Мало-Дубровскую семилетнюю школу. Три с половиной километра туда и обратно. Но никогда в пути не затрагивали щекотливой темы. Она была слишком болезненной для обоих и касалась больше родителей. У нас же начиналась своя жизнь.
Как и в Беларуси, на Смоленщине сожжены немецкими оккупантами сотни сел и деревень. В области уничтожены свыше 530 тысяч жителей. Это – 19 Бухенвальдов. Мы тоже вернулись на руины. Но наша изба, к счастью, уцелела в числе немногих. Стояла она на краю деревни, но поодаль от дороги. Это ее и спасло. Немцы подожгли первую ближайшую к ним хату, от которой должна была вспыхнуть и наша. Но бог миловал, она не загорелась. Зато фашисты оставили «ароматный» след – кучу свежего человеческого помета. Несмотря на спешку, какой-то фриц успел-таки посидеть прямо посередине горницы. Мама долго отскребала и замывала это место, ругаясь и морщась.
Общая панорама деревни выглядела удручающе. Там, где раньше стояли избы, во многих местах смотрели в небо только печные трубы – голые, прокопченные, погруженные основаниями в угли и пепел. Они смахивали на воздетые сверху руки, взывающие к Всевышнему о помощи. Вопросительно каркали вокруг потревоженные огнем вороны. Люди потерянно бродили среди дымящихся развалин, копались в еще не остывшей до конца золе, надеясь найти что-нибудь мало-мальски полезное для существования. Тяжело вздыхали и всхлипывали. Как на похоронах. Видеть полный разор было больно.
А между тем надвигалась зима, и остро встал вопрос: что теперь есть и где жить? Часть бездомных разместились по уцелевшим избам. На тесноту никто не роптал, общая беда сближала людей. Но многим пришлось встречать морозы в землянках, утепленных сверху дерниной. Спали на латанных-перелатанных матрасах, набитых соломой, сеном или же высушенной осокой. Она хорошо сохраняла тепло. Светильником в ночное время служила керосиновая коптилка из приплющенной сверху медной гильзы, а обогревателем – печурка из обгоревшего кирпича или жести. Ее спешно сдирали и свои, и чужие с крыши выгоревшей изнутри школы.
Забегая несколько вперед, скажу, что в разбитом оккупантами Смоленске с жильем обстояло ничуть не лучше. Это был мертвый город. Люди ютились, где попало. Когда я стал ездить туда к своей тетушке, окраины лежали еще в сплошных развалинах. Помню, как знакомый городской парнишка пригласил меня к себе. Поколесив по узким переулкам, вышли к четырехэтажному зданию из красного кирпича близ улицы Лавочкина. Стены его, испещренные пулями и осколками, чудом остались целы. Но внутри – только скелет из бетонных перекрытий. Все остальное выжжено, лестничные пролеты разрушены, стекла в окнах, а кое-где и сами окна выбиты, по гулким пустотам гуляет ветер.
В углу этого скелета на втором этаже семья моего приятеля приспособила для проживания одну из бывших комнат. Чтобы в нее попасть, надо было сначала подняться по приставной деревянной лесенке (на ночь она убиралась), пройти, балансируя, по длинной бетонной балке и дальше поперек ее – по пристроенной над провалом доске. Она упиралась прямо в основание двери.
Днем тут с грехом пополам еще можно было передвигаться. Но вечерами, без света, тем более зимой, – как? Я вопросительно посмотрел на своего приятеля.
– Привыкли! – улыбаясь, ответил Эдик на мой немой вопрос. – Лучшего все равно в ближайшее время не предвидится. У других и такого пристанища нет. В темноте пользуемся фонариком. Но лишний раз в такую пору стараемся не ходить.
Но вернемся в деревню. В пламени пожаров у большинства сгорели, естественно, и запасы пищи. Чтобы выжить, людям приходилось пробовать все мало-мальски съедобное в природе: крапиву, лебеду, шишечки клевера, различные коренья. Каждый выяснял это на своем собственном организме. Заменителями хлеба часто служили семена диких трав, включая и осоку. Их сушили, толкли в ступе до получения муки. Лепешки из такого сырья получались горькими. Я до сих пор помню их жуткий вкус. Они не хотели лезть в рот. Народ плевался и блевал. Зато дикие ягоды, щавель, белые корни яверя уминали за милую душу. Из листьев крапивы варили щи, из желудей дуба делали кофе, а грибами заменяли мясо.
Из традиционных продуктов больше всего спасала картошка, припрятанная в землю. Ее добавляли также и в хлеб. Не брезговали и той, что перезимовала на полях под снегом. Приторно-сладкой на вкус. Все знали, что если хорошенько отмыть и перетереть, из нее получался крахмал, который морозы не разрушали. А из крахмала много чего можно было приготовить. Даже блины, которые не чета черным лепешкам-тошнотикам.
Очень дефицитной была обыкновенная соль. На Касплянском базаре ее продавали чайными ложечками, и ценилась она на вес золота. Баснословно дорого. На проселках в эти дни прибавилось нищих. Но положить им в котомки было нечего.
Линия фронта, переместившись от Смоленска на запад, надолго застыла где-то на рубежах с Белоруссией. А у нас обосновались военные связисты – пять или шесть молодых девушек во главе со строгим капитаном. Жили они в землянке, выкопанной в центральной части деревни прямо за огородами. Аккурат напротив пруда. Чем занимались, никто толком не знал. От войск далековато. Возможно, это были радисты, выполнявшие какое-то спецзадание. Помимо часового, землянку охранял злющий пес, белый весь, как северный медвежонок. Его так и звали – Белик. Из-за него мы даже подходить боялись близко, опасаясь, что он сорвется с цепи и выскочит за колючую проволоку. Тогда «прощай, штаны», а может что-то и большее!
В свободные от службы часы обитательницы таинственной землянки иногда выходили погулять за пределы своей территории. А на какой-то из зимних праздников пытались даже организовать вечеринку в одной из изб. Принесли с собой патефон и пластинки. Но парней их возраста в деревне не существовало. Играла музыка, а мы, сопливые юнцы, только топтались в своем углу и издали глазели на красивых жизнерадостных девчат, одетых в гимнастерки и …в ватные штаны. Танцевать им пришлось друг с другом.
Спустя десятилетия довелось прочитать в одной из газет (скорее всего, в «Известиях») о гибели группы связисток под Гродно. Число и описания их совпадали с тем, что я знал. Сразу же подумал: «Уж не те ли, наши?» Одна из них доверилась незнакомцу из, как выяснилось потом, еще бродивших по лесам вооруженных банд и погубила себя и остальных. Нелепая смерть!
Зимой 1944-го с фронта неожиданно вернулся отец – худой, грязный, заросший по уши длинной щетиной.
– Гришка, ты? – еще не веря неожиданно привалившему счастью, выдохнула мама и со слезами повисла у него на шее. Я и брат уставились на пришельца, как на привидение. Как выглядит наш папа, мы успели уже основательно подзабыть. Как ушел в сорок первом, на второй день войны с самотканой котомкой за плечами, так и пропал почти на три года. Тем более не могли узнать в таком дремучем виде.
Оставив мать, отец шагнул к нам, подхватил на руки, прижал к своей колючей щетине, в которой застревали горячие капли слез. До сих пор у взрослых мне приходилось видеть только женские слезы. Но, оказывается, и мужчины тоже плачут…
– Я вам селедки привез, – промолвил затем папа и выложил из полинялого зеленого вещмешка бумажный сверток. Как он, голодный, смог доставить его в целости и сохранности, одному богу известно. Выдали походный паек при демобилизации. А до дома он добирался несколько дней. С поезда сошел на товарной станции в Колодне (километров за шесть до Смоленска, который еще бомбили). Оттуда до деревни тридцать с лишним километров шел пешком. И берег как зеницу ока свой неприкосновенный, как он выразился, запас. Кажется, там была еще буханка хлеба. Папа полагал, что живут тут, на только что освобожденной территории, плохо. И был, в общем-то, недалек от истины. Но нашу семью существенно выручала отбитая мамой у полицаев корова.
В одежде отца, как вскоре выяснилось, оказалась тьма-тьмущая вшей. Мама срочно выбросила ее на снег и основательно проморозила несколько дней. Потом отстирала. Папе пришлось ходить все это время в чем попало. Даже в чем-то женском.
У отца оказалось четыре ранения: пулевое в грудь навылет (сердце и легкие, к счастью, не были задеты), такое же в бок и обширное осколочное в ногу. Последнее и самое коварное – разрывной пулей в спину. Она прошла по касательной поперек нижней части туловища и оставила след в виде широкого рваного пояса. При этом задела частично позвоночник. Именно из-за этого папу и демобилизовали.
По моей просьбе (велико детское любопытство!) отец задирал военную гимнастерку и показывал мне свои раны. Больше всего привлекала мое внимание синяя полоса через поперечник спины, похожая на ремень. Я долго водил по ее бугристой поверхности пальцем. Папа же только посмеивался.
Зимними вечерами в нашу хату набивалось немало людей, жаждущих побеседовать с первым вернувшимся живым из военной мясорубки фронтовиком. Беседы эти иногда затягивались до полуночи. Многое из них, конечно, проскочило мимо моих детских ушей. Но самые яркие эпизоды остались в памяти. Их стоит упомянуть здесь.
Из фронтовой жизни отца меня больше всего интересовали рассказы о боях. Воевал папа на Западном и Калининском фронтах. Сначала под Калугой (после окончания там артиллерийских курсов), а затем – под Ржевом. Жутко было слышать из его уст, как лилась кровь и гибли люди, которых иногда невозможно было даже похоронить. Очень трудно было подниматься в атаку и идти под огнем навстречу смерти. Видеть, как падают рядом друзья и товарищи по оружию, слышать их стоны и предсмертные крики, смотреть, как в распоротый осколком живот раненый заталкивает грязными руками вываливающиеся кишки, а они все равно оттуда выползают и выползают.