Александр Щербаков
Белый Пим Чертово Ухо
Мороз стоял будь здоров какой. Жгучий. С колючим хиузком. Со звоном, как говорят у нас в Таскине. А говорят так потому, что лишь при ладном морозе, когда все звуки обострены, доносится до села звон пилы-циркулярки, работающей в логу у молочной фермы. В оттепели же ни слуху ни духу от нее, хотя циркулярка не менее сердито вгрызается серебристыми зубьями в березовые кряжи, распиливаемые на дрова.
Школа была уже открыта, но еще совершенно пуста. Минька это понял сразу, как только, обработав веничком белые катанки, шагнул в коридор. Дверной стук гулко отдался в пустоте школы, и Минька почувствовал явное разочарование. Но когда он открыл 7 «б», навстречу ему поднялась с тряпкой в руках уборщица тетя Саня.
— Раненько что-то, Михаил Максимыч. Еще и черти в кулачки не бились…
— Да я это… по истории подучить надо, — нашелся Минька, деловито направляясь к своей парте.
— Ну-ну, — подмигнула тетя Саня. — А пимы-то у тебя, парень, загляденье! Ловко сработаны. Отец, небось, катал?
— Это я сам, — сказал Минька гордо, но на последнем слове почувствовал в горле некоторое стеснение.
— Неужели? — удивилась тетя Саня, и даже тряпка выпала у нее из рук, повиснув на дужке ведра. — Маста-ак, парень. Видать, в отца пошел.
— Ну, не совсем уж сам, — сказал тихо Минька, и кровь прилила к его лицу, как это бывает в тепле после жгучего мороза. — С отцом стирали. Но я и сам две сложки дал. И на рубцах обработал, и палил, и пемзой чистил…
Все эти пимокатные слова Минька произносил, конечно, с особым шиком и удовольствием.
— Понятное дело, — сказала тетя Саня не без лукавства. — Глядишь, и мне чесанки скатаешь к будущей зиме. — А когда домыла последние половицы, остановилась в дверях и серьезно добавила: — Учись, Минька. Ремесло за плечами не носить.
Оставшись один, Минька прошелся по классу туда-сюда. Новые валенки, еще не растоптанные, немного жали в пальцах и на взъеме, но все равно приятны были на ноге своей податливой упругостью и гладкой белизной.
Хлопнула дверь. Кто-то пробежал, стуча остылыми валенками по коридору. Минька быстро вернулся за парту и открыл учебник истории. Так и просидел он до самого звонка.
Но все равно Минькина обнова стала известной в классе. На первой же перемене. Вернее, даже на уроке. Как только его соседка, кудлатая Нюська Тестова, которая живет рядом со школой и потому неизменно опаздывает на занятия, нырнув в дверях под руку учителя истории Ивана Ивановича, плюхнулась на сиденье вместе с пузатым портфелем, она тотчас, еще не отдышавшись, громко заметила:
— А пимы-то! А пимы-то! Маде ин Таскино! На лебяжьем пуху.
Минька порывался закрыть ей рот учебником, но слово, как известно, не воробей, вылетит — не поймаешь.
На перемене Миньку вытащили на круг перед доской, чтобы лучше рассмотреть его обнову. Белые чесанки, какие на нем были, для многих невидаль. Миньке бы молча пережить эту малоприятную ситуацию, когда твои товарищи хлопают тебя по ногам и по шее, как цыгане, покупающие лошадь, но он возьми да ляпни с вызовом:
— Еще бы! Сам катал…
Только сказал он это, в круг еще не опомнившихся от шока ребятишек вломился долговязый Шурка Ларихин, проворный на язык, и протянул Миньке свою костлявую щупальцу:
— Поздравляю вас, Белый Пим Чертово Ухо!
Хохот и грохот потряс 7 «б». От дальнейших измывательств Миньку спас только звонок на урок. Следующей перемены Минька дожидался с тягостным чувством, однако, к его удивлению, ничего такого не произошло. И он совсем успокоился, когда его дружок Ванька Ленич, улучив минуту, доверительно спросил:
— А правда, сам?
— Ну, не все, конечно, сам. Застил не мой, материн. Первую сложку отец показал, — ответил Минька не менее доверительно и невольно приметил, как загорелись Ванькины глаза при таинственных пимокатных словах.
— Возьми посмотреть в другой раз, а? — сказал он.
— Чего посмотреть?
— Ну, как ты валяешь и вообще… всякий там инструмент. Рубцы.
— Что ж, это можно. Давай хоть сегодня. Правда, валять мне нечего, но инструмент покажу.
— Идет, — сказал Ванька и пожал заслуженному пимокату руку повыше локтя.
…Села, как люди. У каждого свое неповторимое лицо, свой характер и даже свое любимое ремесло. Как появилось это ремесло и почему именно в этом селе, сказать трудно. Такие традиции уходят корнями в глубь веков. По всей вероятности, родоначальником целой плеяды теперешних мастеров, или мастаков, был когда-то живший в деревне особенно даровитый умелец, который не только принес славу себе и односельчанам, но и завещал потомкам свое мастерство, сноровку, разные хитрые секреты. И передавались эти секреты от отцов к детям, от поколения к поколению, и упрочивалась за селом слава теми или иными мастерами.
Вот, положим, у нас в Таскине рядовую кадку под капусту да под огурцы могут сделать и сами, но чтобы заказать водянку (то есть кадку, в которой и питьевую воду держат), — настоящую, плотную, чистой работы, с резной крышкой и затейливыми ушами, — нужно ехать в Верхний Кужебар. Под тайгу. Кужебар славен бондарями. Особенно знаменит там мастерством дед Козлов. Он, правда, запивает частенько и тогда мечется по улицам с кадушкой на плече в поисках покупателя. Со встречными односельчанами чудаковатый старик разговаривает только стихами, рифмуя их смежно, и при этом чисто по-козлиному трясет жидкой бородкой. Когда же наступает пора трезвости, старик переходит на прозу, яростно набрасывается на работу, и кадки мастерит преотличные. Недаром, если в районе критикуют местпром за нерасторопность, то всегда корят нерадивых дедом Козловым, который один «покрывает потребности» района в бочкотаре.
Или взять мукомольное дело. На обычный хлеб насущный зерно у нас мелют дома, на колхозной вальцовке, и не обижаются хозяйки — караваи выходят куда с добром. Но все же, чтобы смолоть муки к праздничку, поровнее да помельче, чтобы как пух была она, а не стояла стеной в сельнице, чтобы шаньги из нее выходили пышные, лакированные сушки изнутри как сахарные, а хрустящий хворост во рту бы таял, смолоть такой мучицы все норовят в Худоногове, на водяной мельнице. На единственной, чудом сохранившейся на всю округу. И у единственного, пожалуй, настоящего, или, как теперь говорят, профессионального мельника, равного которому нет в окрестных селах.
Но уж если кому нужно скатать сибирские катанки, да такие, чтоб ноге тепло в них было, как на печке, мягко, как в гнездышке, и чтоб век износа им не было, — тут уж все едут к нам, в Таскино.
У нас и вправду, что ни дом — то катальщик. Взять хотя бы наш край села, который называют Саратовским (видимо, столыпинские переселенцы из Саратовской области здесь первыми обосновались). Начнем подряд: Сергей Калачев катает, Александр Борисов катает, Викул Тютюкин, Иван Калачев, Иван Теплых. Минькин отец — Максим Поляков — тоже катает. Конечное дело, не все одинаковые мастаки, один лучше катанки сработает, другой похуже, но уметь все умеют. И уж для своей-то семьи всегда сами зимний обуток спроворят, не пойдут чужому дяде кланяться.
Впрочем, хороший пимокат смастерит не только обуток. Он может из бросовой шерсти и войлочек скатать, и потничок под седло, и стельку на подшивку старых валенок, и даже — шляпу. Да, и шляпу! Когда-то мой школьный приятель Володька Закутилин нашивал шляпу, которую смастерил ему отец-пимокат, ныне покойный дядя Макар, огромный седобородый старик, про которого, когда он проходил по улице, таскинцы между собой говорили: «Макар куда-то зайца в зубах понес» — так бела и длинна была его старообрядческая борода… Ту Володькину шляпу нынче, наверное, не надел бы никто и на маскарад, но в скудное послевоенное время она казалась вполне сносной и даже модной.
…Ванька Уваров — ребятишки навеличивают его Ленич — по матери Лене Уваровой, колхозной счетоводке — примчался, когда Минька еще сидел за обедом. Отец Максим Поляков, заведующий машинным двором в колхозе, был дома, отдыхал после обеда, вытянувшись на лежанке и шурша газетами. Ванька покосился на него с опаской. Он робел перед отцами своих друзей, все они казались ему чересчур строгими и надутыми. Втайне он даже радовался, что у него нет отца. Вот и теперь он робко присел на краешек лавки у порога и вопросительно уставился на Миньку. Минька понял его взгляд и, чтобы рассеять все страхи, нарочито громко и непринужденно сказал:
— Вон Ванька пимокатным делом интересуется. Можно посмотреть на инструмент?
Отец, отбросив газеты, сел на лежанке и одобрительно и добросердечно подмигнул Ваньке Уварову.
— Похвально, Иван. Знаешь, как мой отец, а Минькин дед говорил? Не умеешь только того, за что не берешься. Понял?
— Ты бы ему, пап, о шерстях рассказал.
— Это другое… Но и о шерстях, конечно, знать надо. Тут, брат, целая наука. Какие бывают шерсти?
Вопрос этот Максим, должно быть, поставил просто как риторическую фигуру, а Ванька подумал, что обращаются к нему, и по школьной привычке стал, глядя в потолок, соображать:
— Овечья, коровья, собачья, козья…
— И еще мамонтовая, — закончил Минькин отец и расхохотался. — Это Минька недавно читал, что один геолог нашел на Севере мамонта в шкуре, и из его шерсти себе свитру связал. Но мы-то говорим об овечьей шерсти.
— Вы же спросили о шерстях? — насмелился возразить Ванька.
— Точно. Тут такое дело. Шерсть одна — овечья, но в том-то и суть, что шерсть шерсти рознь. Не всякая пойдет для добротного валенка. А лучше всего годится летнина, шерсть, снятая с овцы в конце лета. Она мягка, эластична, пропитана жирком и потом, и хорошо сваливается, скатывается в войлок. Ее можно определить по острому овечьему запаху. И на ощупь она как липкая, в отличие от жесткой, суховатой и пухлой «зимнины», которую состригают в конце зимы. Ну, а пимокат отличит зимнину от летнины и просто на глаз. В летнине будут комочки репейника, вилочки череды, другие летние липучки. В зимнине же — сенная труха, мякина, ухвостье. Сухая зимнина не скатается в пласт, сколько ни катай. Но зато она на другой службе хороша — из нее делают пряжу на варежки, шарфы, носки, а раньше пряли и на домашнее сукно. У нас его шабуром звали. Вот я, к примеру, вырос в домотканых, в шабурных штанах и в пальтишке-шабуре.
Ванька даже шею вытянул, слушая, и все удивлялся, что Минькин отец, оказывается, совсем не строгий, а напротив — очень даже приветливый и разговорчивый мужик.
— Есть и другие сорта шерсти, — продолжал Максим. — Примерно, поярок — первая стрижка с молодой овцы. Или клочья — линька, собранная ранним летом. Это — надбавка к летнине.
Максим поднялся, достал с печки катанки, большие, гладкие, с округлыми носами и заворотами в ладонь. Позевывая, стал обуваться. А когда обулся, постучал пятками валенок в пол и сказал:
— В моих вездеходах пять с половиной фунтов. Слыхал про фунты?
— Мы проходили, — кивнул Ванька. — Это четыреста граммов.
— Верно, около того. Так вот, шерсть до сих пор мы по старинке меряем фунтами. Во-первых, коромысловых весов нынче днем с огнем не найдешь, во-вторых, — так привычнее. Например, на тонкие выходные валенки, чесанки, идет всего около двух фунтов, но зато самой отборной, длинноволосой летнины. На обычные же валенки, на рабочие, поболе надо: на женские два-три фунта, на мужские четыре-пять.
Ну, а если нужны особенно жаркие валенки, в тайгу, в дорогу, на крещенский мороз, то в них вгоняют и шесть, и семь, и даже восемь фунтов! Как-то Иван Китов, покойник чудак был, девятифунтовые себе на лесозаготовки свалял. Но теперь уж таких не делают. Теперь в обозы никто не ходит. В тайге на машинах работают. Да и обуток такой, хоть и теплый, а неловкий, тяжел ка ноге.
Максим поднялся с лавки, на которой сидя обувался, и стал надевать полушубок. Ванька из-за его спины скорчил гримасу, по которой Минька должен был понять, что пора напомнить отцу об инструменте. И Максим будто подслушал их немой диалог:
— Заходите в катальню, увидите там что к чему.
К пимокатной мастерской, или попросту — катальне, ребятишки бежали рысью. Хоть и сияло вовсю полуденное солнце, но мороз был по-прежнему крут. Ванька, семенивший позади Миньки, хотел было о чем-то спросить его, но едва раскрыл рот, как тотчас захлебнулся жгуче холодной волной и прикрыл лицо варежкой.
Старая, с просевшей крышей, катальня стояла на ослепительно белом пригорке, закуржавелыми Окнами к солнцу, и над нею кренился тугой дымовой хвост. Едва ребятишки перескочили высокий порог катальни — невольно замерли на месте. После яркого, как электросварка, зимнего солнца катальня показалась темнее подвала, хоть глаз коли. В нос ударил влажный и вонючий пимокатный дух. «Пахнет супом харчо», — мелькнуло в голове у Ваньки.
Очухался первым Минька. Он уверенно шагнул в густые сумерки и потянул за собой Ваньку. Из мглы тотчас выплыло лицо Максима, покрытое каплями пота. Кругом раздавался глухой стук, шорох, плеск и еще звуки, похожие на свиное чавканье. Красновато светило круглое поддувало печи. Вскоре обозначились фигуры пимокатов. Затем — верстаки вдоль стен, закопченных, насквозь пропитанных сыростью. У самого входа, над печью возвышался огромный чан. Под шапкой густого пара в нем клокотала вода. С печью посредством патрубка соединялся огромный жестяной куб с помятой дверцей — сушилка.
— О-о, пимокаты прибыли! — воскликнул Максим поощрительным тоном, и все мастера тотчас повернулись на его ГОЛОС. Ванька узнал их — Семен Гужавин, Прохор Филимонов, Викул Тютюкин…
— Пополнение? Давай, давай, а то верстаки пустуют. Вот перемрем скоро, и валенка в деревне никто сделать не сумеет, — горласто закричал из дальнего угла длинный и сутулый Прохор.
— Теперь их не заставишь валенки работать, все больше к ручке, к бумажке тянутся, — усмехнулся бородатый Викул. — Вон у меня племяш с техникума приедет, по хозяйству палец о палец не ударит, сестра Аниска одна горбится. А этот чуть проснется — сейчас за гитару. Да хоть бы играл, а то лупит с плеча по струнам «трень-брень, трень-брень», будто шерсть на лучке бьет, и базлает, как под ножом: «Вы хрынцузской стырыне, н-на чужый планети»…
— Может, мы сами виноваты, к делу их вовремя не приучаем, — сказал Максим. — Ни к технике, ни к другому ремеслу.
И чтоб пресечь дискуссию о лености современной молодежи, махнул ребятишкам:
— Подходи ближе. Начнем урок по пимокат-ному делу.
Минька стал рядом с отцом, а Ванька — в торце верстака, где лежали граненые железки, похожие на напильники, но только с гладкими гранями. И палки — вроде коротеньких бит для игры в городки.
— К нам поступает от застильщиков вот такой застил, — развернул Максим огромный пухлый валенок, который впору был бы разве что слону. — Мы скручиваем его вот эдаким макаром, перевязываем бечевкой и опускаем в чан с горячей водой. Чан перед вами. Он у нас, как домна, всегда под огнем. А потом — смотрите…
Максим вытащил из чана застил и, налегая всем телом, стал мять его и прокатывать. Это больше походило не на стирку, а скорее на то, как мнут и прокатывают тесто для пельменей.
— Затем его снова мочим в чане и снова бросаем на верстак, вон как сейчас делает Викул Иванович.
Ванька взглянул на соседний верстак и увидел, что Викул Тютюкин действительно бросил на полотно верстака темный, ворсистый комок, который тотчас развернулся и задымил паром, как зимний новорожденный ягненок.
Волоокий Викул подмигнул ребятишкам и добавил в продолжение Максимовой лекции:
— Только теперь обрабатываем не голыми руками, а прутом, — он показал четырехгранный железный стержень, тонкий, почти Острый по концам, потом положил его на застил и стал катать. Он так усердно ездил прутом по застилу, что тот выгибался рыбиной, выброшенной на берег.
— После стирки прутом внутрь валенка вставляем вот такую круглую палку, — сказал Максим Иванович, — пимокаты зовут ее — балка, В носок тоже проталкиваем маленький каточек, называемый катарулькой. И начинаем катать вот этим чугунным рубчатым вальком» вроде того как раньше, когда еще мало было в деревне утюгов. И так до тех пор, пока валенок не станет валенком.
Максим положил перед ребятами пару мокрых валенок, плоских, будто по ним проехали дорожным катком.
— А как узнать, что валенок готов? — спросил Минька отца.
— Обычно пимокат определяет, ладно ли простиран валенок, просто на ощупь. Вот пощупайте. Если он стал плотным, жестким, если он, как говорится, заремнел — значит, готов.
Ванька пощупал теплое и мокрое голенище раздавленного валенка и действительно почувствовал, что оно «заремнело», то есть стало упругим.
— Теперь самое трудное. Валенок надо посадить на колодку. Дело, повторяю, ответственное. Принеси-ка, Минька, из сушилки катанок с колодкой.
Минька небрежно откинул заложку мятой жестяной дверцы, сунул руку в темное нутро куба и вытащил настоящий катанок, только он был немного лохмат и из голенища его торчал протезом деревянный обрубок. Минька сунул катанок Ваньке и тот от неожиданности чуть не выронил его — столь тяжел был он. Максим подхватил «небритый» катанок, поставил на пятку, покрутил туда-сюда, будто любуясь им:
— Да, дело, говорю, ответственное. Требует не только сноровки, но и тяма, вкуса то есть. Не тямлишь, не микитишь — лучше не берись за насадку. Всю прежнюю работу на нет сведешь. Фасон катанка во многом зависит от колодки. За хорошей колодкой всегда погоня, как за хорошей книжкой. Бывает, что и в очереди стоишь. Мастера, чтоб сделать добрую колодку, встречаются теперь крайне редко. Да и раньше они табунами не ходили. Мастер всегда редок. Тут должен быть талант, нюх особый. Не зря пимокаты хорошего колодочника почитают не меньше, чем музыканты — мастеров по скрипкам. Вот у нас в Таскине, к примеру, до сих пор охотятся за петуховскими колодками. Их несколько чудом сохранилось у старых катальщиков. Откуда такое слово — «петуховская колодка»? А жил когда-то в Каратузе, когда еще Каратуз и райцентром не был, некто Петухов, мастер, который из березовой болванки мог выточить наилучшую колодку. Без единого изъяна. Как говорится, отвечающую всем требованиям. А ведь никаких чертежей у него не было. Ничего — кроме чутья. Петухов давно помер, а колодки его живы.
Однако колодка еще далеко не все. Плохой катальщик, хоть распетуховскую колодку ему дай, фасонистого валенка не сделает. Валенок еще нужно как следует насадить на ту колодку. А уж тут полняком дело зависит от твоего умения и вкуса. На молодую ногу простирает пожестче, на старую — помягче. Для парня обязательно сделает завороты, хотя бы самые простые — вниз. Вон как у Миньки. А бывает заворот и двойной, и даже тройной: широко — вниз, потом поуже — вверх и еще раз вниз. Теперь бы такое, пожалуй, показалось смешно, да ведь мода — дело переменчивое. А в деревне она еще нередко и своя, местная. Вот я, примерно, как был парнем, нашивал катанки с тремя заворотами, у нас это называлось «чертово ухо».
— А Ларихин Минькины назвал «чертово ухо», — сказал Ванька.
— Слыхал звон, да не знает, где он, — усмехнулся Максим.
— Теперь на рубцы, — нетерпеливо подсказал Минька.
— Точно. Насаженный на колодку валенок последнюю шлифовку проходит на рубцах. Вот видишь, как будто стиральная доска из дерева? — обратился Максим к Ваньке. — Это и есть рубцы. Они делаются обязательно из лиственницы, которая не боится сырости, даже вроде бы прочнеет от нее, костенеет.
— Ну, теперь осталось катанок как следует просушить. В пимокатке есть специальная камера — сушилка, В домашних условиях лучшая сушилка — русская печь. Заложишь валенки с вечера, когда чугуны уже вынуты, но еще не совсем остыли угли в загнетке, — к утру готово дело. На одну-две пары запас тепла в печи всегда достаточный… Потом высушенный валенок палят на огне. Прижигают ему ворс, как поросенку. Потом обрабатывают пемзой, пока поверхность не станет ровной, гладкой.
— Видал пензу? — спросил Минька у Ваньки.
Ванька отрицательно покачал головой.
— Не пензу, а пемзу, — поправил Максим. Он достал с полочки, прибитой над верстаком, серый, ноздреватый камешек, похожий на застывшую речную пену. Передал его Ваньке, и Ванька с удивлением обнаружил, что камень этот необыкновенно легкий. Прямо как пушок.