«Здесь моя академия, — думал он, — я окончу, окончу ее, и только смерть может мне помешать».
Он нетерпеливо продумывал блестящие боевые планы. Роту он должен получить не позже, чем через месяц. Будет действовать смело, решительно. Внимательно будет изучать стратегическое положение (Денисов — полковой адъютант — друг и однокашник, он поможет достать нужные сведения), выищет слабые стороны противника. В полку мало способных, образованных офицеров, большая часть из них — старики и рутинеры. А он недаром готовился в Академию генерального штаба. Сколько бессонных ночей прошли за книгами и картами, — теперь все это должно окупиться.
С ласковой снисходительностью поглядывал он на прапорщика запаса, шедшего неумелым (непоходным — подумал штабс-капитан), подпрыгивающим шагом. Что понимает этот юнец сложной, прекрасной науке войны? Идет он, полный молодого петушиного самодовольства, гордый своим офицерским званием. Пишет, наверно, какой-нибудь Любочке байронические письма, влюблен в свои погоны, и если не трус, то бросится по молодой горячности вперед в первом же бою и пропадет, как Петя Ростов. Нет, он, Бредов, так дешево себя не продаст. Прятаться не будет, когда понадобится, подставит грудь пулям, но только тогда, когда иначе будет нельзя… «Война, война, что готовишь ты мне?»
Рысью проехал подполковник Смирнов. Он что-то крикнул, Васильев приложил руку к козырьку и остановил коня. Протяжно скомандовал остановиться. Приклады винтовок нестройно стукнули о землю.
Это был первый привал — получасовая остановка.
Солдаты торопливо снимали через головы походные мешки, валились на землю. Голицын, старший унтер-офицер из запасных, который, как все запасные унтер-офицеры, был в строю рядовым, проворно стащил сапоги и перемотал портянки.
— Вот так-то, паренечки, — весело сказал он, поворачивая к солдатам круглую, коротко остриженную голову, — сорок годочков скоро мне простучит, проделал я японскую и китайские кампании и многому там научился. Главное в походе, чтобы ногам удобно было. Тогда воевать легче.
Он критически смотрел на переобувающегося Чухрукидзе и показал ему, как лучше завертывать портянки. Карцев, отделенный командир, заботливо оглядел своих людей. Чухрукидзе, Ужогло, Рогожин, Самохин, донецкий шахтер Шарков — все это были свои, близкие по казарме ребята. Остальные были запасные, которых, кроме Голицына, он мало знал. Он обратил внимание на толстого, румяного человека с пепельными усами. Человек этот лежал на спине, подложив под голову скатку, и хватал воздух открытым, жалобно искривленным ртом. Оказалось, что солнце сильно пекло ему голову. Голицын посоветовал положить под фуражку мокрый платок.
Время подходило к полудню. Прошли длинную деревенскую улицу, но не остановились, хотя всем хотелось пить и низкие срубы колодцев неудержимо привлекали солдат. Некоторые воровски выбегали из строя, крались к колодцам. Женщины совали солдатам яблоки. Старухи фартуками вытирали слезы. Ребята провожали за околицу. Песчаная дорога то подымалась на холмы, то опускалась в низины. Редкие заросли тянулись по сторонам. Послышалось густое шмелиное жужжание, тонкая хвостатая тень появилась в небе. Многие из солдат, особенно запасные, до сих пор ни разу не видели аэроплана. Они испуганно смотрели вверх, и когда кто-то крикнул, что это германский аэроплан, поднялась суматоха. Солдаты торопливо стреляли вверх. Охваченный боевой яростью, Машков собрал свой взвод и приказал стрелять залпами.
Васильев на коне ворвался в ряды.
— Стой, стой! — кричал он. — Это наш аэроплан. Прекратить огонь!
Давно уже прошло время обеда, но походные кухни, которые выгрузились вместе с эшелоном, куда-то пропали. У каждого в вещевом мешке лежали сухари, солдаты грызли их.
Мимо проехал казачий разъезд. Чубатые казаки ядовито подтрунивали над пехотой, их начальник, молодой, рябоватый хорунжий, иронически откозырял Васильеву, по-пехотному сидевшему в седле, и, щегольски изогнувшись, галопом поскакал вперед. Обдавая пылью солдат, казаки скрылись за холмом. Наконец скомандовали остановиться. Составили винтовки, дозоры разошлись по сторонам. Васильев, сердито посматривая на дорогу, тихо сказал что-то подпоручику Руткевичу. Руткевич вскочил на капитанского коня и поехал назад. Прошел час, никто не знал, долго ли останутся тут. Офицеры совещались возле одинокой избы, стоявшей на опушке дубового леска, солдаты сидели и лежали на земле. Чухрукидзе, морщась, рассматривал стертую ногу. Голицын осторожно доставал щепоть махорки из кисета, а Самохин спал, уткнувшись лицом в мешок. Только к вечеру приехали кухни, найденные Руткевичем. Оказалось, что они не имели точного маршрута и шли по другому пути. Вышел начальник дивизии генерал Потоцкий, длинный, сухой старик. Начал говорить с офицерами. Подполковник Смирнов стоял, вытянувшись, он показал рукой на солдат, но генерал махнул рукой, как будто отказывался от чего-то, сел в автомобиль и уехал. Приказали строиться. Загибин, потерявший свой щегольский вид, справлялся у Машкова, скоро ли придут на ночевку, но взводный сам ничего не знал. Рогожин, шедший возле Карцева, с завистью вспомнил вольноопределяющегося Петрова, которого перед самым выступлением в поход отправили в Иркутск в военное училище.
— Пока он там будет обучаться, — оказал Рогожин, — война придет к концу. Нет, что ни говори, — барин всегда барином останется.
— Это Петров? — с досадой возразил Карцев. — С нами вместе жил, из одного котла щи хлебал, какой он к черту барин.
— Погоди, — упрямо ответил Рогожин, — приедет он офицером, другую песню запоет. Посмотрим, как он с нами тогда из одного котла будет есть. «Ваше благородие» — тут, брат, ничего не попишешь.
Карцев замолчал. Ему трудно было представить Петрова, простого, одетого в неуклюжую солдатскую одежду, офицером.
На поле, на лес не спеша надвигался августовский вечер. Темнело небо, сыростью повеяло из леса, галет низко кружились над деревьями, готовясь к ночлегу. Вблизи виднелась деревня. Нарядный дом, крытый черепичной крышей, форпостом стоял в поле. Плетеная изгородь окружала его, белая лохматая собака яростно залаяла на солдат. В сумерках видно было, как остановилась девятая рота, как отошла в сторону, в поле. Васильев слез с коня. Через минуту стало известно, — ночевать будут здесь, в поле. В мягкую, много раз паханную землю вбивали низенькие колышки. На колышках растягивали серые полотнища походных палаток. В палатки пробирались ползком, мешки клали под головы, ложились прямо на землю, укутавшись в шинели.
Карцеву не пришлось ложиться. Он был назначен в полевой караул. Вместе с несколькими солдатами его отвели шагов за шестьсот от стоянки.
Буткевич показал, откуда можно ждать противника, и, нахмурясь, сказал:
— Вы не думайте, что если мы на русской земле, то нет опасности. Возможно, что германские разъезды пробрались к нам и бродят где-то недалеко. Смотреть в оба. Винтовки зарядить. В случае чего — немедленно послать ко мне связного.
Он ушел. Легкий озноб охватил Карцева. Он оглядел своих людей: Рогожина, Чухрукидзе, Кузнецова, солдата из запасных, мелкого сложения, с красными, как будто воспаленными глазами, с толстыми, вывороченными губами.
Туман стлался по низине. Босоногая девчонка пробежала мимо, гоня гусей в деревню. Гуси бежали, вытянув шеи, распустив крылья, гоготали. Мычание коров, лай собак, громкие женские голоса, доносившиеся из деревни, лошадь со спутанными передними ногами, щипавшая невдалеке траву, — все это было мирное, успокаивающее. Кузнецов тихо рассказывал Рогожину, как внезапно его забрали, как будет трудно его бабе одной управиться с уборкой и обмолотом.
— Чудаки люди, — с обидой и недоумением в голосе говорил он, — что бы им еще хоть недельку с войной погодить! Разве можно мужиков в такое время трогать? Баловство это господское, ей же богу.
Карцев осторожно исследовал местность. Наткнулся на изгородь вокруг нарядного дома, крытого черепицей.
Подумал о том, что из-за дома могут легко подобраться к караулу и хорошо бы поставить Рогожина по другую сторону дома, — пускай наблюдает за полем и леском. Сделалась совсем темно. Он сделал), как хотел, поставил Рогожина за домом, оставил Кузнецова и Чухрукидзе на месте, а сам все ходил, прислушиваясь, в состоянии бодрой нервности, в ожидании чего-то, что непременно должно случиться. Кузнецов стал тихо посапывать и всхрапнул. Чухрукидзе придвинулся к Карцеву, и тот угадал мягкий внимательный взгляд грузина на себе.
— Что, Чухрукизде, — спросил он, — не страшно тебе на войне?
— Нет, ой, нет, — горячо ответил Чухрукидзе и, положив руку на колено Карцева, зашептал: — война, скажу тебе, лучше, чем в казарме жить. Не боюсь воевать.
Близко склонившись к лицу Карцева (тень его головы заслонила черный силуэт дома), он продолжал:
— Скажи, друг, как думаешь, после войны домой пустят или опять потащат в казарму? Хорошо воевать буду, что хочешь сделаю, только пускай в казарму не посылают.
В возбуждении сжимая руку Карцева, он говорил певуче и протяжно:
— Ох, глупый был, никогда не знал, какое счастье человеком быть… Думал, что дома плохо жил, работы много, бедность большая, а в солдаты взяли, узнал, что такое горе, узнал, как собаки живут.
Из-за дома донесся резкий, злой крик. Крик перешел в визг, и вдруг прогремел очень громкий в ночи выстрел. Карцев вскочил, стискивая винтовку. Он грубо толкнул спавшего Кузнецова и, вытянув голову, прислушивался. Ему показалось, что он слышит стоны, возбужденные голоса, но выстрелов больше не было.
«Неужели германцы?» — думал он.
Послышались торопливые шаги, кто-то бежал к ним, и, прежде чем Карцев мог выжать окрик из вдавившегося от волнения горла, темная тень Рогожина возникла перед ним.
— Неспокойно там, — доложил Рогожин, показывая рукой в сторону выстрела. — Ушел я, знаешь, от греха. Все-таки вместе лучше. Побьют еще по отдельности…
Кузнецов крестился, стоя на коленях и всхлипывая. Чухрукидзе спокойно улыбался. Стало тихо. Ночь молчала, черная, загадочная, опасная. Поколебавшись, Карцев решил, что останется здесь. Он приказал всем лечь в боевой готовности. Несколько минут было тихо. Тяжелая рука легла на плечо Карцева, и глухой голос (он не сразу узнал голос Кузнецова) прошептал:
— Идут, ей-богу, идут.
— Погоди, — сказал Карцев, прикладывая ухо к земле.
Шаги зловеще стучали все ближе и ближе. Не было сомнений. Шли сюда. Щелкнул затвор. Кузнецов, трясясь, подымал винтовку.
— Это ты оставь, — сказал Карцев, с радостью чувствуя, как к нему возвращается спокойствие. — Без моего приказа не сметь стрелять.
И когда шаги, неспокойные и как бы прячущиеся, затихли довольно близко от них, он спросил четко и медленно:
— Кто идет?
— Свои, свои, — ответил знакомый голос. — Не стреляйте, голубчики, свои. Пароль вот вам… иду, значит…
Две фигурки показались на холмике. Плачущий голос ефрейтора Баньки говорил:
— В первом месте по-человечески встретили… Проверяли мы дозоры эти проклятые, прямо звери, а не люди там сидят. В одном завопили — стой, стрелять будем, в другом, не спрашивая, прямо бабахнули, человека у нас испортили, Крылов человек-то зовется, из запасных он. Грудь ему прострелили, вот какое беспокойство случилось.
Он присел, жалобно вздыхая, попросил покурить и передал приказ ротного командира: смотреть строго, не курить.
— Приказ передаешь, а сам куришь, — усмехаясь, сказал Карцев.
— Разволновался я очень, — доверчиво объяснил Банька. — Как же это так, прямо тебе в человеков стрелять? Вот воюй с таким народом.
Ночь прошла спокойно. Карцев не заснул. Только перед самым рассветом, сидя на корточках и глядя в неясно проступавшие контуры леса, в пустынное, неживое небо, чувствуя, как холод пробирает его всего, как равнодушно и неуютно лежит вокруг эта страна, он ощутил вдруг большое одиночество и спросил себя — зачем он здесь.
Так иногда человек, заночевавший не у себя дома, проснувшись, не понимает сразу, где он, и с удивлением оглядывается кругом.
3
В поле дымили кухни синим прозрачным дымом. Заведующий хозяйством торговал у крестьян двух коров. Их зарезали тут же, и шкуры были проданы деревенскому кожевнику. Карцев бросился искать Мазурина. Он обрадовался, когда высокая фигура Мазурина, его серые, спокойные глаза возникли перед ним. Он любовно смотрел на Мазурина, все крепче сжимал его широкую руку и невольно спрашивал себя, отчего так сильно тянет его к этому человеку.
— Ну, что, жив? — ласково сказал Мазурин. — Вот куда мы с тобой попали. На самую на войну.
Он ничуть не изменился (как менялись на глазах Карцева другие солдаты), а был все тот же, неторопливый, спокойный, крепкий.
Разговаривая с Мазуриным, Карцев увидел Орлинского. Орлинский бежал к нему, протягивая обе руки. Радость, проявленная им, тронула Карцева. Он подумал, как тяжело, должно быть, Орлинскому идти на войну с Вернером.
— У тебя боевой вид, — улыбаясь, сказал Карцев, — ну, как у вас там Вернер? Не заставлял он вас в вагонах давать ногу?
Орлинский засмеялся.
— В вагонах не заставлял, но как только мы пошли походом, велел подсчитывать ноту, — ответил он. — Он, видно, до смерти будет верен себе.
Карцев жадно всматривался в лицо Мазурина. Он знал, что Мазурин считает войну ненужной для рабочих, помнил тот холодок, который прошел между ними перед самым выступлением полка в поход. Ему неудержимо захотелось говорить с Мазуриным, захотелось опять почувствовать на себе его бодрящее влияние. Он отвечал на вопросы Мазурина, рассказал ему про ночкой случай, и все ждал, что его спросят о главном, о его отношений к войне. Но Мазурин так просто и с таким интересом расспрашивал о походе, о полевой ночевке, о ранении солдата в дозоре, что видно было, как это занимает его и что ни о чем другом он сейчас не думает.
— А как Черницкий? — весело спросил он и засмеялся. — Ведь он парень горячий, один всех немцев побьет.
К ним подошло несколько солдат, разговор стал общим, рассказывали о том, как доехали, как пили водку и играли в карты. Молодой солдат с выпущенной из-под фуражки лихим вихром, хвастаясь, рассказал, как ночевал в деревне. В избе были одни бабы.
— Кобель, — с презрением сказал пожилой бородатый солдат, — уже пользуешься. Мужиков на войну взяли, а ты уже скопишь на теплое место с непотребством своим. Погоди, погоди, довоюешься!
Прибежал Черницкий. Он обнял Мазурина, хлопнул его по спине.
— Теперь можно воевать, — говорил он, улыбаясь. — Ведь я без тебя, Мазурин, не найду дороги в Берлин.
Когда много времени спустя Карцев вспомнил это утро, оно казалось ему одним из самых лучших утр всего похода. Воздух был чистый, свежий, пронизанный солнечными лучами, солдаты тоже были еще свежи, вокруг лежали мирные поля, дымились трубы деревенских изб — ничего страшного и пугающего не было в это прекрасное утро. Лучшие его друзья — Мазурин, Черницкий, Орлинский — сидели с ним, смеялись и шутили. Прибежал ефрейтор Банька, попросил закурить и, таинственно оглядываясь, сообщил важную новость. Он слышал от верных людей, что их полк будет нее время находиться в резерве. Много этот полк бился и пострадал в японскую войну, и поэтому ему оказана такая милость. Пускай повоюют в первой линии другие полки, не бывшие на японской войне.
Некоторые недоверчиво усмехнулись, но многие поверили ефрейтору Баньке: уж очень хотелось поверить. День был хорош, мясным наваром пахло от походных кухонь. Все поле, насколько хватал глаз, было покрыто зелеными гимнастерками. Винтовки, составленные в козлы, походили на узенькие коричневые стога. Весело дымились костры. На краю поля стояла артиллерия. Сытые крупные лошади, помахивая хвостами, жевали сено. Окрашенные в защитный цвет орудия глядели уверенно и грозно. С хохотом пробежали два солдата и опустились на землю, один достал из-за пазухи бутылку, отбил горлышко. Водку наливали в алюминиевую чашку, формой похожую на лодку. Угощали товарищей. Несколько человек, узнав, что солдаты достали водку, побежали в деревню. Когда после обеда построили полк, солдаты дружно стали в ряды. Полковник Максимов впервые в походе объезжал полк. Четырехтысячная масса солдат растянулась в длиннейшую колонну, — в самом центре колонны была пулеметная команда — восемь новеньких пулеметов, с толстыми рыльцами, похожие на бульдогов. Максимов был важен, с довольным видом оглядывал всю эту массу вооруженных людей, подчиненных ему, он подъехал к батарее, приданной полку, галопом проскакал вдоль колонны, здороваясь с каждой ротой в отдельности. Видно было, какой он боевой командир.
Орлинский при каждом удобном случае прибегал в десятую роту. С ним подружился Голицын, особенно после того, как Орлинский угостил его махоркой.
— Да ведь ты не куришь, — удивляясь, спросил Голицын, — откуда же у тебя махорка?
Орлинский объяснял, что махорку держит для курящих товарищей. Но через два дня махорка рассыпалась у него в вещевом мешке. Голицыным овладела ярость.
— Эх, ты! — со злобой, отчаянием и презрением сказал он Орлинскому и посмотрел на него, как глядит строгий учитель на жестоко провинившегося мальчишку. — А я ведь тебя за серьезного человека считал. Эх, ты!
Ворча и ругаясь, он взял мешок Орлинского и, перетряхнув все вещи, до крошки собрал махорку. Курево было еще большей драгоценностью, чем еда. С первых же дней похода было почти невозможно достать его.
В деревнях, которые проходили войска, было пустынно. Крестьяне неохотно выходили из изб, боялись и прятались, так как их заставляли возить войсковую кладь за десятки и сотни верст.
Однажды услышали глухие далекие выстрелы.
— Пушки, — сказал Голицын, — значит дошли до немца.
У Карцева стукнуло сердце, тяжелый ком метнулся к горлу, стесняя дыхание. Как будто кончился один этап войны, похожий на маневры, и начался другой — настоящий. В тот же день полк встретил первых раненых. Их везли на крестьянских телегах. Они стонали, когда безрессорные телеги подбрасывало на кочках. Их обогнала щегольская коляска. Рядом с молоденькой сестрой в белой наколке с красным крестом сидел, развалясь, казачий офицер с забинтованной головой.
В этот день прошли несколько деревень.
— Бедно живут мужики, — сказал Рогожин Карцеву, — земля у них совсем плохая — песок да песок.
Солдаты внимательно оглядывали избы, улицы, огороды. Большая часть изб была покрыта почерневшей соломой. Лишь один-два дома выделялись железной или черепичной крышей. Коровы были мелкие, худые, непородистые. Крестьянки низко кланялись офицерам, вид у них был забитый, грязные дети держались за их подолы.
Плохо было в деревнях, но не лучше было вокруг них. Клеймо безысходной нужды, запущенности и уныния лежало на всей стране. Узкие проселочные дороги были непроходимы в ненастье и пыльны в ясную погоду. Рытвины и ямы встречались на каждом шагу. Земля на полях была серая, мелко вспаханная, неурожайная. Часто попадались болота. В лесах, в болотах артиллеристы и обозники рубили ветви, валили деревья, настилали гати, но орудия и зарядные ящики все же застревали, и часто армия отрывалась от своих оперативных обозов на пятьдесят и более верст.
Полк шел редким сосновым лесом. Дорога привела в низину, к болоту. У болота застряли два обоза. Они не могли ни разойтись, ни перебраться через болото. Круглый маленький полковник, теребя поводом серую лошаденку, подскакал к Максимову и, кланяясь так, что его огромный живот наплывал на шею лошадки, стал просить помочь ему вытащить телеги из болота.
Пушечные выстрелы теперь доносились чаще, крупные кавалерийские отряды обгоняли полк. Навстречу тянулись телеги, доверху набитые убогим скарбом, за телегами тягучим шагом плелись облезлые с выпирающими из-под кожи ребрами коровы. Дети с любопытством смотрели на войска, взрослые с обреченным видом шагали возле телег. Дальше наткнулись на большой грузовик, безнадежно застрявший в песке. Молча обошли его. Перед вечером устроили привал.
Возле офицерской столовой, устроенной в палатке, оркестр играл марш.
Солдаты разбрелись. Некоторые тайком пошли к деревне, расположенной вблизи. Черницкий, Карцев и Рябинин побежали к избам, надеясь раздобыть курево. На буром, скупо поросшем травой пригорке возле низкого плетня толпились солдаты, жадно заглядывали через головы товарищей. С каждой секундой вокруг собиралось все больше народа.
— Что там такое? — спросил Рябинин у пробегавшего мимо рябого солдатика.
— Немцы пленные, — радостно ответил солдатик и добавил, взмахивая рукой, — я думал, что они пострашнее будут. А они так себе, простые.
Немцы, действительно, оказались простые. Двое людей, один молодой, другой лет сорока, оба небольшие и слабосильные по виду, в плоских бескозырках, в сапогах с короткими прямыми голенищами (все это солдаты осматривали с неистовым любопытством), сидели на земле и растерянно, видимо, не зная, как себя держать, поглядывали на русских солдат. Часовой с винтовкой стоял возле пленных и, помаргивая синими глазами, уговаривал солдат отойти подальше. Но его никто не слушал. Тут были те, кого обозначали страшным словом «противник», с кем они должны были встретиться в смертной схватке, те, кого называли варварами и злодеями. Их вид будил в солдатах любопытство, удивление, разочарование — уж очень не были похожи эти плохо одетые люди на гордых, свирепых врагов, какими рисовало их воображение.
— Скорее всего из запаса они, — задумчиво сказал, точно подумал вслух, пожилой, с седой бородкой солдат, — вроде нас, стало быть.
Он осторожно, видимо, не желая пугать пленных, потрогал их сапоги, постукал пальцем по подметкам и добавил с сожалением:
— А сапоги-то дерьмовые, кожа на голенищах твердая, невыделанная.
— Чудаки, воюют тоже, — сказал кто-то и, выйдя вперед (он оказался толстоногим, с веселым лицом), спросил, весело оглядывая своих: — Эй вы, землячки заграничные, почему воевать с нами пошли?
Молодой пленный застенчиво улыбнулся, старший кивнул головой и что-то пробормотал себе под нос.
Никто не смеялся, хоть солдат, видимо, рассчитывал вызвать смех своих слушателей.
Пленным сунули махорку, несколько сухарей, хотя сами были голодны. Когда показался офицер, солдаты не спеша разошлись. Барабанщик играл сбор. Обеда не давали, но солдаты так привыкли к полуголодному существованию, что, не выражая особого неудовольствия, стали в ряды. Шли по обочинам, так как дорога была занята чужим корпусом. На несколько верст она была забита возами, орудиями, двуколками и людьми. Крестьяне, мобилизованные со своими лошадьми, с тупым отчаянием сидели на передках нагруженных телег. Обозы двигались так медленно и нерегулярно, что они не имели представления, когда их отпустят. Фуража им не давали, — его не хватало даже для лошадей оперативных обозов, не кормили и их самих. Некоторые из них уже по неделе ехали с войсками. Офицеры, к которым они обращались, сердито отмахивались от них: по горло было собственных забот, где тут было думать еще о мужиках, едущих с обозами. Десятая рота проходила мимо них. Васильев на минуту задержал коня, и мужик в длинной свитке, сойдя с телеги, быстро опустился перед всадником на колени:
— Ваше офицерское благородие, господин главный начальник, — завопил он, всплескивая руками, — как же с нами такое делают, сам посуди. Сын у меня на действительной, тольки-тольки от него письмо пришло, что на войну отбыл, как тут и меня с конем забрали, вторую неделю мытарят. Пожалеть же надо, ей-богу.
Васильев пожал плечами.
— Видишь, что война, — ответил он, — всем приходится трудно. Потерпи уж немного, старик, скоро тебя отпустят.
4
Верхом приехал генерал Гурецкий. Он поговорил с офицерами, потом подошел к солдатам, отпустил похабную шуточку и роздал пачку папирос.
— Уж я знаю, — хитро подмигивая, сказал он подполковнику Дорну, — с солдатом надо пошутить, показать ему иногда дружбу, и он за вас, за отца командира, в огонь полезет.