— Людей меняет время, болезни и заботы, а мрамор — дожди и ветры. Время, вода и ветры текут по земле, а на Олимпе нет ни воды, ни времени, ни ветров. Там — только свет. Боги созданы из света, а люди — из плоти. В этом вся разница.
Солнце скрылось за Парфеноном, когда они вышли к его восточному фасаду. У колоннады пронаоса их встретила вооружённая охрана. Двое воинов, скрестив копья, остановили шедшего впереди Перикла.
— Назовись, — потребовал один из них.
— Перикл, стратег афинский, — ответил Перикл. — И двое свободных граждан со мною: Софокл и Сократ.
Воины переглянулись и освободили проход в наос.
Наос и был собственно Парфеноном, храмом Афины Парфенос, мраморным укрытием гигантской хризоэлефантинной статуи богини, изваянной Фидием. Большой же Парфенон включал в себя и другие помещения, например хранилище афинской казны — драгоценных металлов, камней и художественных сокровищ. Свет, проникающий в наос через люки в крыше, был уже слаб. Даже в солнечный полдень в наосе стоял полумрак; теперь же было почти темно. И только статуя Афины, казалось, светилась изнутри красным и жёлтым золотом, да глаза её, сделанные из сапфиров, улавливали падающий с потолка луч и горели яркой голубизной.
— Приветствую тебя, — услышал Перикл голос главного жреца, архонта Дамона, и, быстро привыкая к сумраку, увидел его стоящим у внутренней колоннады.
— Приветствую тебя, Дамон, — ответил Перикл и подошёл к жрецу.
Софокл и Сократ двинулись в другую сторону от входа, где темнота целиком поглотила их.
Храмовые служители принесли светильники и расположили их по обе стороны от Афины. Затем разостлали перед ней большой кусок плотного холста. В наосе стало светлее, но не настолько, чтобы можно было разглядеть лица людей, стоящих поодаль от статуи у колонн. Переговаривались только шёпотом, что, впрочем, тоже было запрещено, — из опасения перед гневом богини никто не должен был комментировать её раздевание.
— Помолчи, помолчи, — приказал Сократу Софокл, когда тот заговорил было с ним. — Потом, не здесь.
Из опистодома, расположенного за статуей Афины, служители вынесли три высокие лестницы с опорными шестами и площадками и установили их у изваяния. Последним в наосе появился главный казначей и присоединился к Периклу и жрецу.
— Приступайте, — приказал служителям главный жрец. — Солнце уже зашло, и Гипнос смежил веки Афины. Она не увидит того, что мы творим по причине суетности своей. Приступайте.
Несколько служителей поднялись по лестнице под самый потолок храма. Послышались команды скульптора, назначенного ещё Фидием, застучали молотки. Софокл и Сократ не видели скульптора, но по голосу узнали его — это был Кресилай, первый ученик Фидия, резцу которого принадлежал скульптурный портрет Перикла, мужественного красавца со шлемом на голове. Этот портрет был заказан Кресилаю Аспазией и теперь украшал андрон в доме Перикла. О том, что Перикла надо непременно изобразить в шлеме, Кресилай догадался не сам. Водрузить на Лукоголового шлем потребовала Аспазия. Так была скрыта «лукоголовость» Перикла, так он более всего соответствовал другому своему имени, которым увенчал его благодарный народ, — Олимпиец. Впрочем, всё это было важно не для Перикла, а для Аспазии. Всё это понимали и простили Кресилаю его невольную лесть великому стратегу. Два обстоятельства заставили Сократа и Софокла вспомнить об этом: то, что разборкой статуи руководил Кресилай, и то, что он начал разбирать её со шлема. Сначала на пол, на разостланный перед статуей холст, были спущены на верёвках три золотых грифона, которыми был увенчан шлем богини. Главный казначей тут же тщательно осмотрел их, отыскал на них клейма казны, которыми они были помечены во избежание подмены, затем велел их взвесить. Помощники казначея сделали это привычно и быстро, казначей собственноручно записал результаты взвешивания, показал их жрецу, Периклу, пробулам и членам Ареопага.
— Каждый грифон, думаю, весит не менее таланта, — нарушив собственное требование, шёпотом сказал Софокл.
— Тут нет ничего удивительного, — ответил Сократ. — А вот минувшим летом в моём огороде выросла тыква весом в два таланта. Я её едва поднял, чтобы погрузить на телегу. Мы извлекли из неё целую корзину семян. Семечки были вкусные, а сама тыква оказалась несъедобной, твёрдой, как дерево. Я поставил её у ограды, теперь в ней живёт наш пёс.
— О-хо-хо, — вздохнул Софокл, жалея о том, что вызвал Сократа на разговор.
Затем на холст были спущены изогнутые золотые пластины, которыми был отделан шлем богини, а вслед за ними — разобранное на части лицо: нос, губы, подбородок, щёки, глаза — куски белой слоновой кости и два золотых полушария, заполненных кристаллами голубых сапфиров. Все присутствовавшие в наосе невольно посмотрели вверх: там, где ещё недавно была голова величественной богини, неуклюже и дико торчал чёрный деревянный остов с воткнутыми в него колышками и шипами, с помощью которых крепились к нему снятые пластины золота и слоновой кости — шлем и лицо. Перикл чувствовал, что пора опустить глаза, что есть нечто кощунственное в том, с какой жадностью он смотрит на обнажившийся остов статуи, но ничего не мог с собой поделать: жутковатое зрелище приковало его взгляд и лишило воли. Одна мысль прогнала все другие и овладела его душой — мысль о том, что божественное и прекрасное таит в своей сути нечто низменное и уродливое. Мысль сама по себе не новая, но сегодня особенно значимая и грозная, умертвляющая всякую радость и надежду... Вдруг наверху послышался крик, загрохотала лестница от падения чего-то тяжёлого. Никто не успел понять, что произошло, как вслед за криком и грохотом из туловища обезглавленной статуи вырвался с гудением столб огня, на мгновение осветил весь наос и унёсся вверх через люк к кровле, оставив запах сгоревшей хвои.
— Что это? — спросил Сократа Софокл, когда прошёл первый испуг и присутствовавшие в наосе заговорили.
— То самое, — ответил Сократ. — То, о чём я предупреждал Перикла: рукотворное знамение. Послушаем же, что скажет верховный жрец Дамон.
Двигаясь за колоннадой наоса, где и теперь, несмотря на горящие светильники, было темно, Сократ и Софокл приблизились к группе высокопоставленных лиц, среди которых находились Перикл, верховный жрец Дамон, главный казначей и его помощники, двое или трое судей Ареопага и пробулы — члены комиссии десяти, которой было поручено решить вопрос о том, надо ли экклесии рассматривать дело Перикла в связи с арестом и гибелью Фидия. Пятеро пробулов, которых возглавлял Тимократ, пришли незадолго до того, как со статуи было снято золотое ожерелье с самоцветами.
Все смотрели на Дамона, вернувшегося после совещания со служителями храма, и ждали, что он скажет.
Дамон медлил и, кажется, нервничал: впервые за время своего архонства он должен был произнести слова, которые завтра с жадностью подхватят все афиняне, — истолковать знамение и, стало быть, высказать пророчество. Видя, что он никак не решается заговорить, к нему приблизился Тимократ, глава пробулов, затем Эрасистрат, бывший архонт, а нынче член Ареопага.
— Уже сменилась первая стража, а мы не закончили и половины дела, — напомнил Дамону главный казначей Стромбих. — Что это было? Петли наверху повреждений?
— Говори, Дамон, говори! — потребовали другие.
Промолчал лишь один Перикл: верховный жрец Дамон, отец Фарака, судившего Аспазию по доносу Гермиппа, относился к Периклу более чем враждебно и, значит, в любом случае должен был истолковать знамение во вред Периклу. Поставив себя на место Дамона, Перикл сам истолковал знамение таким образом, что огонь, покинувший статую Афины Парфенос, как бы пророчествует о том, что афинян покинуло мужество. Поэтому Перикл не удивился, когда Дамон, собравшись наконец с духом, сказал:
— Это было знамение, посланное нам Афиной. Эксегеты Тимагор, Тисандр и Фёдор, стоявшие за статуей и наблюдавшие за нею из темноты, будучи опрошены мной, единодушно заявили: огонь, ушедший в небо из статуи богини, знаменует собой дух мужества, покинувший нас перед угрозами Лакедемона, ибо тело афинского народа обезглавлено, как обезглавлена статуя богини, а то, что мы называем головою и разумом, всего лишь видимость головы и разума. Убедитесь сами. — Дамон указал рукою вверх, потом взглянул на Перикла и добавил: — И вот пророческое требование: завершим то, что не завершено. Здесь, — он протянул руку к статуе, — и там! — Все поняли последний жест Дамона так, что он указал рукой в сторону Пникса, где собиралась экклесия.
— Но можем ли мы продолжить то, что начали? — спросил Дамона главный казначей Стромбих. — На то есть решение народного собрания, — напомнил он.
— Да, можем, — ответил Дамон. Служители не без робости вернулись к статуе. Кресилай первым поднялся по лестнице к золотому плечу богини и приказал:
— Двое — ко мне!
Вскоре снова застучали молотки, загремели золотые покровы.
— Волнует ли тебя это зрелище? — спросил Сократа Софокл.
— Когда раздевается моя Ксантиппа, я волнуюсь больше, — ответил Сократ, дыша в ухо Софокла. — Отныне я никому не посоветую присутствовать при разборке статуи Афины.
— Почему?
— Потому что становится очевидным ужасное: это не истинный образ великой богини, а идол, слепленный из кусков металла и слоновой кости. Ты видел глаза — эти две золотые жаровни с голубыми камнями? Разве в них есть что-либо божественное?
— Но все вместе, Сократ?
— Все вместе — да! Без грохота и стука, без кольев и шипов, без дыр и швов, без этого ужасного деревянного каркаса, без всякой материи — один лишь свет и цвет, нечто беззвучное и неосязаемое. Вот что прекрасно, вот что создаёт художник и вот что видит истинный ценитель прекрасного. Ремесленник же создаёт громыхающее грубое чучело. И таким воспринимает всё, даже Фидиевы произведения, неотёсанный человек. Ужасно то, что мы не владеем подлинным светом, а только его отражением от блестящих жестянок и камней. И сами мы, кажется, лишь ничтожное отражение божественного.
— Ладно, теперь давай помолчим, — сказал Софокл. — Служители отделили щит и подносят его к весам. Сейчас все вновь пожелают убедиться, что Фидий изобразил на нём себя и Перикла. Подойдём поближе.
Всё было так, как сказал Софокл: едва золотую эгиду поднесли к весам, Дамон, Эрасистрат, Тимократ и другие пробулы окружили её, придвинули к ней светильник и принялись рассматривать то, что изобразил на эгиде Фидий, — битву греков с амазонками. Особенно их приковали лица двух воинов, изображённые ниже и чуть левее Медузы Горгоны, занимавшей весь центр Щита. Старый и уже облысевший воин замахнулся мечом на стоящую перед ним амазонку, а молодой, в шлеме и панцире, вскинул копьё. У старого воина было лицо Фидия, у молодого — лицо Перикла. В последнем сходстве легко было убедиться именно сейчас — достаточно было перевести взгляд на стоявшего поодаль от всех Перикла.
— Похож. Кощунство! Пусть кто-нибудь изменит эти лица. Да, надо поручить Кресилаю. Нет, лучше Менону. — Слова эти произносились одновременно разными людьми, и поэтому трудно было определить, кому они принадлежали, кроме последних, о Меноне, — их произнёс Эрасистрат, бывший архонт, ныне член суда Ареопага. У членов Ареопага были особые причины ненавидеть Перикла и его сторонников: с той поры, как к власти пришёл Перикл, права Ареопага, некогда грозного судилища, перед которым трепетали все, были настолько урезаны, что даже не все дела о кровопролитии и нечестье разбирались в нём, а передавались в гелиэю[62], народный суд. И хотя не сам Перикл сокрушил мощь Ареопага — никогда в своих речах он не нападал на него, — а экклесия, все помнили, кто убедил экклесию сделать это: его друзья, ораторы, среди которых самым яростным врагом Ареопага был Эфиальт[63]. Когда бы дело Аспазии рассматривала не гелиэя, а Ареопаг, быть бы ей давно в могиле. Едва был арестован Фидий, Ареопаг начал требовать, чтобы Фидий предстал перед его судом. Теперь Ареопаг будет настаивать на том, чтобы ему было предоставлено право судить Перикла, если будет доказано, что он повинен в смерти Фидия, а вернее, если кто-то официально выступит с таким обвинением против Перикла. Приговоры Ареопага никогда не отличались разнообразием. Смертная казнь — вот что значилось в большинстве его приговоров. Вот почему Перикл, не надеясь спасти Анаксагора, помог ему бежать...
Весы стояли здесь же. Едва к ним подвешивали очередную часть одеяния статуи, Стромбих приступал к её взвешиванию, тщательно подбирал противовесы и приглашал всех убедиться, что добился точного равновесия золота и противовесов. Затем он делал соответствующую запись в табличке, показывал эту запись Дамону, Эрасистрату и Тимократу. Первую запись он показал также и Периклу, но Перикл сказал, что полностью доверяет ему, и от последующих проверок записей отказался.
— Итак, вот полный список возможных виновников смерти Фидия, — сказал Софоклу Сократ, когда они снова удалились за колонны наоса, чтобы не попасться на глаза высоким чиновникам. — Партия клеона, партия аристократов, Ареопаг, Аспазия и сам Перикл.
— Перикл?! Что ты такое говоришь, Сократ? — возмутился Софокл. — Да и Аспазия тоже. Как можно их подозревать?
— Подозревать можно и тебя, — ответил Сократ. — Но я не стану: у тебя не было причин, чтобы убить Фидия. Разве что ты охотился за новым сюжетом для трагедии. — Он невесело засмеялся, давая понять Софоклу, что это всего лишь неуклюжая шутка.
— Тогда и себя включи в этот список, — сказал Софокл.
По правде говоря, виноваты все, виноваты Афины, которые сделали возможным убийство Фидия. Но есть люди, которые в своих интересах воспользовались этой возможностью. Они-то и являются убийцами.
Было уже поздно, на Акрополе сменилась вторая стража, когда главный казначей Стромбих объявил о результатах взвешиваний.
— Золота, — сказал он громко, глядя на свою табличку, — двадцать талантов и десять мин с учётом тех обрезков, которые были возвращены Фидием в казну после завершения работ. Это ровно столько, сколько было отпущено ему из казны. Слоновая кость — один талант и три мины. Камней-самоцветов, соответствующих перечню казны, двести пятнадцать штук. Таким образом, нет никаких оснований подозревать Фидия в умышленном хищении и потерях по причине халатности и плохого хранения отпущенных ему ценностей. Прошу всех убедиться в правильности моих подсчётов.
Перикл устремился к выходу, ни с кем не попрощавшись. Софокл и Сократ поспешили за ним. Выйдя из храма, Перикл повернул не налево, к северному периптеру[64], а направо, к южному, возвышавшемуся всего лишь в нескольких шагах над обрывом скалы. Софокл и Сократ догнали его уже за углом.
— У храма Ники меня ждёт охрана, — сказал Перикл не останавливаясь. — И поэтому вы можете меня не провожать. Уже поздно.
— Иного результата не могло быть, — произнёс Сократ, пропустив слова Перикла мимо ушей. — Или ты сомневался?
— В честности Фидия я не сомневался ни на миг, — ответил Перикл. — Но могли украсть золото по его недосмотру. Золото могло пропасть даже теперь. Ты понимаешь, о чём я говорю.
— Да, конечно, — согласился Сократ. — Если бы заговор против тебя был организован основательно.
— Ты хочешь сказать, что заговорщики плохо поработали?
— Пожалуй. Скорее всего, не успели.
— Но почему же ты с такой уверенностью сказал, что иного результата не могло быть?
— Я подумал, что у заговорщиков уже не было нужды воровать золото теперь. Они приготовили для тебя более надёжную ловушку, убив Фидия. Если ты виновен в смерти Фидия — а они уверены, что докажут это, — то вот и всё, что им нужно. Смотри, что получается: ты отравил Фидия либо потому, что золото каким-то образом вами всё же расхищалось, например путём подмены одних золотых слитков другими, менее ценными, либо ты не был уверен, что Фидий, твой друг, не присваивал золото сам, но вот выяснилось, что он всё-таки не присваивал, а ты всё же убил его, предал дружбу, погубил великого и честного человека, спасая свою мнимую честь. Или... — Сократ вдруг замолчал.
— Что — или? — остановился Перикл.
— Присядем, — предложил Сократ, направляясь к невысокой каменной ограде, тянувшейся вдоль всего южного края обрыва.
Внизу, у подошвы Акрополя, белела при слабом свете ущербной луны чаша театра Диониса. Сократ, перегнувшись через ограду, какое-то время смотрел вниз, на театр, потом сел на ограду, спиной к обрыву. Перикл и Софокл последовали его примеру.
— Или вот что, — продолжил свою мысль Сократ, — или планы твоих политических врагов не заходили так далеко. Меной обвинил Фидия в хищении золота, но вот было бы установлено, что никакого хищения не было, — Фидий выпущен на свободу, но на него и на тебя, Перикл, пала бы тень подозрений и домыслов, от которой невозможно отмыться, потому что тень несмываема. Ты покачнулся и, следовательно, при следующем ударе упал бы. Возможно, что только этим и ограничивалась пока цель твоих врагов, уговоривших Менона сделать донос. Убийство Фидия, таким образом, твоими политическими врагами не замышлялось. Но тут вмешались другие силы, которыми двигали совсем другие интересы, например страх, коварство, ненависть, месть.
— Как всё это проверить? — спросил Перикл.
— Очень просто: потребуй, чтобы стражник, приставленный к Фидию в ту ночь, когда он был отравлен, был сурово допрошен, под страхом смерти за ложь, с сохранением жизни за правду.
— Что это даст? Стражник может соврать.
— Разумеется. Но дело вовсе не в этом. Дело в том, станет ли кто-либо возражать против допроса стражника. Если в планы твоих врагов не входило убийство Фидия, то никто из них не подаст голос против допроса стражника. Ты понял? Ни Клеон, ни Ареопаг, ни аристократы.
— Я понял, — ответил Перикл. — Но и Клеон, и аристократы, и Ареопаг также могут додуматься до того, до чего додумался ты, Сократ: не поднимать свой голос в защиту несчастного стражника, чтобы не навлечь на себя лишних подозрений.
— Да. Поэтому нужно немедленно потребовать, чтобы стражник был допрошен завтра утром, и таким образом не дать твоим врагам времени на размышление. Пусть твоё требование окажется для них неожиданным.
— Хорошо, я так и поступлю, — пообещал Перикл. — Хотя утром я намеревался уехать в своё загородное имение — хочу отдохнуть... Ладно, поеду позже. Но вот вопрос, Сократ: если не они убили Фидия, не партия Клеона, не партия аристократов, не Ареопаг, хотя всем им очень хочется увидеть меня в гробу или не у дел. Если всё же не они, то тогда кто-то из нас? Так? Я, Аспазия, Эвангел... Кто ещё?
— Но ты хочешь знать истину, Перикл?
— Да, — ответил Перикл, помолчав. — Я хочу знать истину.
— Потому что ты её не знаешь.
— Да, потому что я её не знаю! — разозлился Перикл. — Не знаю! — Он соскочил с ограды и пошёл прочь. Но, отойдя шагов пять, остановился и сказал, обернувшись: — Ладно, Сократ, прости.
— А как тебе понравилось знамение и то, как истолковал его Дамон?
— Не знаю. — Перикл вернулся. — А что ты скажешь обо всём этом? — он снова сел на ограду между Сократом и Софоклом, завернулся поплотнее в плащ — было прохладно. — Что это было? Какой-то огонь, запах хвои... Знамение?
— Ты знаешь, что остов статуи сделан из дерева. Чтобы уберечь это дерево от порчи, от жуков и червей, его поливают вином, в котором растворена сосновая смола. Золотое одеяние и слоновую кость промывают водой и уксусом, потом водой, смешанной с благовониями, чтобы статуя источала приятный запах, как и подобает божественным предметам. В фундаменте статуи есть чашеобразное углубление, куда стекает всё, чем её протирают и поливают. И хотя в дне чаши есть отверстие для отвода всех жидкостей, чтобы они там не скапливались, случается так, что это отверстие заклеивается смолами, если они плохо растворены или добавлены в вино с избытком. При желании это отверстие можно просто заткнуть. Тогда над чашей скапливаются горючие испарения, достаточно искры, чтобы они воспламенились. Если постараться, таких испарений там скопится больше чем достаточно, чтобы при воспламенении образовался огненный столб. Искра же может возникнуть от удара металла о металл, камня о камень. Наконец, рядом горят светильники. Анаксагор сказал бы, что причин для возникновения пламени столько, что можно обойтись без вмешательства богов.
— Значит, знамение подстроено?
— Я этого не говорил. Я сказал лишь то, что оно могло возникнуть либо по естественному стечению обстоятельств, либо по чьему-либо умыслу. Помнится, я предупреждал тебя перед тем, как мы вошли в храм.
— А вмешательство богов ты отвергаешь?
— Только в этом случае, — засмеялся Сократ. — К тому же косноязычный Дамон говорил так гладко, истолковывая знамение, словно заранее вызубрил это истолкование наизусть.
— Да, — вздохнул Перикл. — Тем не менее завтра афиняне дружно заговорят о знамении и будут обвинять меня в том, что я, удерживая их от войны с Лакедемоном, рассердил Афину Промахос.
— Пусть говорят, — сказал Софокл. — Важно, чтобы ты сам так не думал.
— Значит, вы уже успели сговориться. — Перикл дружески обнял Софокла и Сократа, стащил их с ограды. — Думаю, друзья, пора идти, — сказал он. — С нами нет Анаксагора, но у меня такое чувство, будто он здесь. Бойтесь, однако, афинян: они чрезмерно бдительны там, где речь заходит о богах. Думаете, что лица тех двух воинов, что изображены на эгиде Афины Фидием, будут изуродованы Меноном?
— Не сейчас, — ответил Сократ. — Когда тебя осудят. Иначе исчезнет одно из доказательств твоего и Фидиева нечестья.
— Чем я мешаю афинянам, Сократ?
— Тем, что умнее каждого из них. Всё это видят, и всех это гнетёт. Все эти преуспевающие суконщики, земледельцы, канатчики, кожевенники, купцы и базарные торговцы полагают, что они могут преуспеть также и в политике, но ты бьёшь их по рукам, мешаешь им, убеждаешь народ в том, что политиками могут быть только знающие. Все наши чиновники избираются по жребию и являются людьми случайными. Экклесией правят страсти. В этом главный порок демократии. Необходимо правление лучших и знающих. Ты ещё побеждаешь, соединив в себе могучую силу знания и добродетелей. Ты заменяешь многих, но ты один. И ты слабеешь. Изголодавшиеся по власти кидаются на тебя. И это зрелище тешит пресытившийся мирной жизнью народ. Что будет? Не знаю.
Они спустились по лестницам Пропилеи к скале Ареопага, где были встречены телохранителями Перикла. Вместе пересекли агору и расстались лишь у храма Гефеста. Расставаясь, Перикл сказал Сократу:
— Я помню об обещанном. Найди меня завтра до полудня. Я скажу тебе о результатах. С утра я совещаюсь с военачальниками. После полудня уеду в фалерское имение.
— С Аспазией? — спросил Сократ.
— Один. Но если почему-либо не встретимся, я оставлю тебе письмо. У Аспазии. Ведь завтра, насколько я помню, она собирает своих друзей.
— Да, я тоже приглашён, — сказал Сократ. — До завтра.
X
Этот дом достался Сократу от отца. Впрочем, назвать его домом можно было лишь с большой натяжкой. Скорее это был двор, в котором находилось несколько неказистых строений, предназначавшихся в разное время для личных нужд. Здесь была мастерская, в которой Софрониск, отец Сократа, обтёсывал камни для надгробий и где сам Сократ впервые взял в руки молоток каменотёса, а затем и резец скульптора. Ещё и теперь у бывшей мастерской лежат каменные глыбы, оставленные отцом, — пористый известняк, мрамор, гранит. После смерти отца заказчики наведывались к Сократу с просьбами об изготовлении надгробий, но Сократ отказывал им, и они перестали ходить. Надгробные плиты, надписи — всё это надоело ему ещё при жизни отца. Да и ваяние не увлекло его, хотя он и создал по настоянию Фидия Силена и трёх харит[65] для Пропилеи. Он обнаружил в себе другое призвание. И помог ему в этом Анаксагор, философ, мудрец, искатель истины. В другой, ещё более неказистой постройке была кухня, в третьей содержались гуси, четвёртая служила кладовкой. Ещё два строения были жилыми. В том, что побольше — в нём было две комнаты, — некогда жили родители Сократа; там они родили двух детей, Патрокла и его, Сократа. Когда дети подросли, родители построили для них детскую. Теперь в родительском доме живёт Ксантиппа, жена Сократа, с двумя маленькими детьми; Сократу же досталась детская, чему он очень рад: и жена не досаждает пустыми разговорами, и дети не беспокоят. Впрочем, и то и другое всё же случается, но не так часто, как если бы он жил в одном доме с женой и детьми. Вот и теперь, возвращаясь домой в столь позднее время, он будет избавлен от необходимости объясняться с женой.
Сократ не стал открывать скрипучую калитку, чтобы не разбудить Ксантиппу, а перелез через каменный забор, хотя и тут был риск: забор был сложен из камня-дикаря как попало и мог рухнуть в любой момент, что уже случалось. Однако на этот раз всё обошлось благополучно: ни один камень с ограды не свалился. Гуси, правда, заслышали его и стали гоготать, но, к счастью, не так громко, чтобы разбудить Ксантиппу. К тому же он подал голос, и гуси, узнав его, тотчас успокоились. И всё же его ждала неудача: уже у самой двери своего жилища он наткнулся на медный котёл, стоявший на камне; тот с грохотом упал и покатился по каменным ступеням, гремя так, что никакой Гипносне смог бы удержать спящих от пробуждения. Ксантиппа конечно же проснулась, выбежала во двор и набросилась на мужа с бранью. Бранила не только за то, что он пришёл поздно и свалил котёл, но и за всё другое, за что только считала нужным бранить; называла его бездельником, лентяем, болтуном, бродягой, пьяницей, параситом, бабником и бездарью. Все эти слова, разумеется, были обидными, но всего обиднее и несправедливее было то, что Ксантиппа обозвала его параситом и бездарью: параситом, то есть незваным гостем на чужих пирах, Сократ никогда не бывал, а дельфийская Пифия назвала его в своё время самым мудрым из всех афинских мужей. Разве можно мудрого назвать бездарным, а того, кого из-за его мудрости даже самые знатные люди Афин приглашают на свои пиры, параситом? О, Зевс, внуши Ксантиппе истину о её муже!
— От тебя не пахнет сегодня вином, — продолжала нападать на него Ксантиппа, — а ты качаешься, словно пьяный! Вот и котёл свалил, не мог обойти! Отчего же ты качаешься, если не пил вино?
— Отчего? — спросил, не удержавшись, Сократ, хотя следовало бы промолчать.
— Оттого, что ты устал! — ещё громче закричала Ксантиппа. — Отчего ты устал, если ничего не делал? Оттого, что миловался до третьих петухов с какой-нибудь шлюхой! — выпалила Ксантиппа.
— Да, я был с женщиной, — ответил Сократ. — Но не с какой-нибудь, а с женщиной-богиней, изваянной из золота и слоновой кости. Она при мне раздевалась до деревянной наготы.
— Тьфу! — плюнула Ксантиппа. — Что ты мелешь? Уж не спятил ли ты с ума? Или у тебя горячка? Остудить тебя надо! — вдруг пришло ей в голову. — А то ещё на стену полезешь, — она схватила глиняную миску с водой, стоявшую под кровельным водостоком, и выплеснула всё её содержимое на Сократа.
— Вот, — сказал Сократ отряхиваясь. — Сначала был гром, а теперь идёт дождь. Хотелось бы знать, скоро ли разойдутся тучи и проглянет солнце.