Завкон поморщился, отгоняя от лица назойливый табачный дым.
— Вы бы хоть курили поменьше, Викентий Федорович! Ей-богу, терпеть не могу табачище. Прямо с души воротит!
— Уважая, уважить не могу, как говорил один мой приятель, — сухо усмехнулся Шилов, опять стеклянно блеснув глазами. — К сожалению, вам придется терпеть. Тем более что хозяин здесь я.
— Хозяин положения? — прищурился Корытин.
— Если хотите, и так. — Шилов прошел к столу, достал из тумбы хрустальные рюмки, налил коньяку. — Ну что ж, давайте выпьем наконец. За ваш визит и за ваше извинение, которое я охотно принимаю. А также за нашего дерзкого козла, за его здоровье.
Выпили по-разному: Шилов по-русски, единым залпом, опрокинул коньяк в рот. Корытин смаковал половинки, облизывая губы и пришептывая от удовольствия. В глазах у него появился обычный упрямый блеск, эдакий настырный цыганский чертенок.
— Вы напрасно изволите торжествовать, Викентий Федорович. — Корытин двумя руками, по-кержацки, степенно оправил пышную бороду. — То, что вы знаете истинную мою фамилию, ровно ничего не значит. Я не так прост, как вам кажется. Меня за хвост не ухватишь, а тем более не прижмешь. Я воробей стреляный.
— Да уж куда нам! — хохотнул Шилов, разрезая на дольки старый сморщенный лимон. — Состязаться с бывшим военным следователем не могу — это бесперспективно. Вы ведь были следователем при Особом отделе симбирского Временного правительства в Омске и имели звание ротмистра? Не так ли?
— Допустим. — Корытин судорожно глотнул. — Что же дальше?
— А дальше служба в полку «черных гусар» у атамана Анненкова. Там вас именовали «брат есаул», как командира карательной сотни. Надеюсь, вы помните деревню Верниберезовку, которая была сожжена дотла, а жители расстреляны вплоть до грудного ребенка?
Корытин взял бутылку, разлил по полной и, не чокаясь, выпил свою рюмку одним глотком, как это сделал недавно Шилов. Долго сосал лимон, морщился.
— Дела давно минувших дней… К чему вы это?
— А к тому, что с этого дня вы пристегнуты ко мне, прочным ремешком к моей правой руке. Точнее сказать, пристегнуты стальным наручником. Помните, были в жандармерии такие двойные наручники, для двух человек, чтобы рука к руке? Как следователь, вы имели их в обиходе.
— Провокация? — Корытин вскочил с дивана, пошагал по комнате, приоткрыл-проверил дверь. — Как вас понимать, товарищ начальник строительства?
— Так и понимать — в прямом смысле. Садитесь и слушайте. Запомните несколько неуклонных заповедей. Первое — ни одного шага без моего ведома, без моего приказа. Второе — полная лояльность к властям, что, впрочем, вы и делаете. И третье — прекратить дурацкую самодеятельность, эти блошиные укусы, которые только возбуждают подозрительность и не дают ощутимых результатов.
— Что вы имеете в виду?
— Ну хотя бы эту историю с сапными лошадьми. Ведь это ваша работа?
— Не понимаю вас, Викентий Федорович…
— Бросьте придуриваться, Корытин! Я уверен: сап организовали вы. И я вас предупреждаю в ваших же интересах.
— Если уж говорить честно — не было там никакого сапа. Просто обыкновенный мор, ну иногда стекло толченое подсыпали в кормушки.
— Подсыпали? Значит, кто-то участвовал еще?
— Да, кажется, конюх Савоськин, из бывших кулаков…
— Юлите? Ну черт с вами. Но имейте в виду, вы можете погореть из-за этого вашего Савоськина. Кстати, а что произошло с экскаватором, вы не в курсе этой истории?
— Помилуйте, Викентий Федорович! За кого вы меня принимаете?
Завкон потянулся было к бутылке, чтобы еще раз наполнить рюмки, однако Шилов бесцеремонно отодвинул коньяк на край стола, к окну, потом передумал и вовсе убрал в тумбу, которую закрыл на ключ.
— Излишнее спиртное мешает деловому разговору, — сказал Шилов, посмеиваясь холодно-синеватыми щелочками глаз. Он опять поиграл на помочах никелированными пряжками, походил по комнате энергичным пружинистым шагом и щелкнул переключателем радиолы. Приемник зашуршал, легко потрещал, вспыхнул зеленоглазой панелью: полилась тихая, баюкающая и печальная музыка, наполняя комнату осязаемой торжественной грустью.
— Берлин… — вздохнул Шилов. — Великий Вагнер — чародей вечной гармонии… Вы любите музыку, Корытин?
— Лишен, начисто лишен сего удовольствия. — Корытина забавлял и немножко злил нарочито начальственный тон инженера. Вон гляди-ка, даже обращается сугубо по фамилии, хотя отлично знает имя-отчество. Придется подыгрывать, очевидно, на равной ноге дело не пойдет. — Музыка понятна натурам глубоким, эмоциональным. Мы же грубы; нам, грешным, не дано. Вроде древнеегипетского языка.
— Не прибедняйтесь, не ерничайте, Корытин. — Шилов усмехнулся криво, пренебрежительно. — Вы когда-то посещали музыкальные классы, учились играть на флейте — я хорошо знаю вашу биографию. Я также знаю, что вы всегда грешили опрометчивостью, неумением предвидеть. И потому кое-что делали наобум, глупо, по-дурацки. За что после расплачивались. Этот ваш недостаток проявился и здесь, в Черемше. Надо признать, что вы действовали как мелкотравчатый уголовник, перли напролом, не думая о последствиях. Вы поставили себя в пиковое положение, выставив ослиные уши, за которые может ухватиться первый же чекист.
— Вы так думаете? — Корытин поерзал, нервно пощипал бороду.
— Уверен. Нам с вами придется немало потрудиться, чтобы замести ваши грязные следы. Ваши следы, понимаете?
— Понимаю…
— А начинать надо с этого… как его? Севастьянова.
— Савоськина.
— Вот именно. С него. Савоськина следует немедленно убрать, имея в виду скорый приезд следственной комиссии из города. Они сразу же потянут за эту ниточку.
— Убрать? — искренне удивился Корытин. — Каким образом?
— Ай-ай-ай! — рассмеялся инженер, сел рядом на диван и хлопнул Корытина по плечу. — Какая наивность! И такие вопросы задает бывший командир карательной сотни. Уму непостижимо!
Да, вопрос был действительно наивным — Корытин это тоже понимал. Но он задал его машинально, не думая, потому что мысли были заняты совсем другим. Он размышлял весь этот сумасшедший, сногсшибательный вечер, раздумывал о странном человеке, каким вдруг оказался начальник строительства, о его всевидении и всезнании, о возможных истоках его подозрительной информированности, наконец, о том, можно ли верить услышанному и полагаться на слова — убийственно-убедительные, пугающе-откровенные, но все-таки слова, пустые и нематериальные? А есть ли хоть какая-нибудь реальная гарантия того, что он, бывший кадровый офицер, ревнитель монархии, снова встает на истинно верный, надежный и честный путь борьбы за великие неутраченные идеалы белой России, или это опять зыбкие качели политического авантюризма, неопределенного цвета и не весьма приличного запаха?
— Вы что, совсем обалдели? — раздраженно ответил Шилов, когда услыхал этот вопрос. — Какие, к дьяволу, еще нужны вам гарантии, когда я и те кто стоят за мной держим вас, отпетого белогвардейца, за горло? У нас с вами общие цели, значит, бороться надо вместе.
— За что?
— Не за что, а против кого! Враг у нас один — стало быть, все правильно. А будущее само по себе распределит наши роли. Загадывать не надо — это плохая примета.
Евсей Корытин ежился, сопел от ярости, мял в кулаке бороду — давно он, сам привыкший хамить и грубиянить, не слыхивал в свой адрес столь обидных унизительных слов. И вместе со злостью — он явно ощущал это, закипала, жаркими толчками в крови всплескивалась, нарастала радость: наконец-то после стольких лет позорного прозябания, непристойного и унизительного притворства, он, офицер, ценивший и любивший повиновение, услыхал жесткий, полный звенящей воли и решительности, истинно командирский голос. Слава те господи.
— А какова наша цель, Викентий Федорович? Ближайшая задача наших действий здесь?
— А вот этого я вам не скажу, Корытин. — Шилов вышел на середину комнаты, вздернул подбородок, неистово чадил папиросой, перебрасывая ее, из одного угла рта в другой. — Вам сие не положено знать. Но могу заверить, что это будет не игрушечная акция с несчастными забитыми лошадьми. Это будет стоящее дело с размахом и эффектом. А пока ждите и не рыпайтесь. Поняли меня?
— Да уж как не понять! — Корытин в возбуждении развел свои мускулистые руки-клешни. — Снова вспомню боевой девиз братьев-анненковцев: «С богом — вперед!» Сейчас самый раз и выпить бы за него.
— За анненковский девиз пить не буду, — резко сказал Шилов, — а вот за наше с вами начало следует, пожалуй, выпить. Так оно полагается: «за успех предприятия».
Он достал недопитую бутылку, налил себе рюмку, а остальное — в граненый стакан, который взял с окна и подставил Корытину. Крякнули, переглянулись и подумали о будущем: оно теперь у них было одно, общее. Впрочем, общее ли…
Когда Корытин переобувался в прихожей, натягивал яловые охотничьи сапоги, за стенкой слышался могучий утробный храп — экономна досматривала первый сон. Он вспомнил шалопутного Ромку, удивленно покачал головой: надо же, такой невзрачный шельмец сковырнул здоровенную тетку под хорошенький полновесный центнер!
Прощаясь, про себя пожалел инженера Шилова, посочувствовал: экая оказия спать с бабой-паровозом!
8
Звонарица Агашка, помнится, бывало, поучала Фроську: «Ты в мир не ходи — в миру правды нет. А коли пойдешь, рот не разевай: каждый тебя облапошить горазд. Никому не верь, токмо на себя надейся, на бога уповай».
Ну, это Фроська и без нее знала. И еще знала главное: нельзя раскрывать душу перед чужими людьми, нельзя изливать сокровенное, как иные глупые болтливые бабы. Оно все равно что дверь в избу перед жуликами распахнуть — уволокут добро. Болтливых жалеют, но никогда не уважают.
Комендантша рабочего общежития завела Фроську в свою каморку, поила чаем, выспрашивала: кто такая, откуда появилась, куда устроилась? Фроська прихлебывала чай, дула на блюдце, помалкивала, только и сказала что имя да фамилию. Комендантша, однако, не обиделась, жалеючи промолвила: «Сколько нынче вас из тайги-то повылазило — убогих да недоделанных!» — и стала выдавать постельные принадлежности.
Место для Фроськи она определила в самом дальнем углу, у фанерной перегородки, за которой, пояснила комендантша, располагается семейная половина барака: они там живут попарно в клетушках — семиметровках. «Конечно, ночами-то слышно бывает, — сказала комендантша. — Только нашим девкам некогда прислушиваться: наработаются за день на стройке, потом еще до полночи на гулянке прошлындают. Придут, брякнутся в постель и до утра».
— Грязно тут у вас, — сказала Фроська, садясь на отведенный ей скрипучий топчан. — И клопы, поди, есть?
— Есть, а как же. Клопы, они завсегда при дереве живут. А что грязно, так сами виноваты. Неряхи девки, упаси господь. Разве ж одна уборщица намоется на всех?
«У самой-то в кладовке что в коровнике, — подумала Фроська, вспомнив недавнее чаепитие. На полу грязь наросла коростой, посуда замызганная. И кошатиной разит, как в норе какой-нибудь: трех котов держит, старая перечница. Нашто они ей?»
Фроська нашла в бытовке ведро, тряпку, промыла и насухо протерла топчан, потом подумала, разулась и принялась мыть пол на всем проходе барака, скоблила и терла веником-голиком до самого вечера. Для просушки распахнула двери: в лучах закатного солнца мытые листвяжные плахи курились парком, пахли чистотой, блестели, как навощенные. На крыльцо и в сенцы Фроська наломала охапку пихтового лапника, а себе под матрац положила полынь-травы — для сонного духа, да и чтобы клопов, блох отгонять тоже.
Комендантша «маялась поясницей», а на самом деле полдня, запершись, проспала в своей каморке — Фроська слышала, как она похрапывала, простуженно сипела носом. Когда явились с работы девки, Фроська, заголив подол, домывала нижнюю последнюю ступеньку крыльца.
Размахивая веником, никого не пускала в барак, требуя снять грязную рабочую обувь. Девки напирали, горланили, ругались: многие торопились переодеться да поспеть в клуб, там сегодня крутили новое кино «Ущелье аламасов».
— Скидывай обувку! — кричала Фроська. — Вы, паразитки, небось в свою-то избу не потащите грязь. А сюда можно?
— Кто приказал? — шумели девки.
— Комендантша, — соврала Фроська.
Принялись барабанить в окно комендантши. Та проснулась, испуганно выскочила в коридор, увидала выскобленные полы, пихтовый лапник, мигом сообразила и стала собирать у топчанов и выбрасывать в окна домашние тапочки. У кого тапочек не оказалось, тех Фроська пропускала только босиком: ничего, теперь лето — простуда не схватит.
Уже когда в барак прошли все девки, на крыльце возле Фроськи задержалась последняя — рослая, ладно и крепко сбитая, в полинялой майке-футболке, под которой рельефно угадывался тугой лифчик. Виделось в ней нечто размашистое, мужичье, да и стрижена вроде бы под парня — на затылке рыжеватые волосы срезаны аккуратным уступом. Она рассматривала Фроську пристально, чуть насмешливо, поставив на ступеньку ногу в закатанной штанине.
— Новенькая?
— А то не видишь. Новенькая.
— Уборщица?
— Не. На плотину устроилась.
— Откуда сама-то?
— Откуда надо. К примеру, с кудыкиной горы.
— Ишь ты! Сердитая какая! — усмехнулась рыжеволосая, не спеша поднялась на крыльцо. Оттуда еще раз — со спины — уважительно оглядела Фроську. — Гарная у тебя коса, прямо роскошная! Однако придется тебе ее срезать, иначе намучаешься. Ради той же самой гигиены.
— Чего, чего? — Фроська обернулась, зло прищурилась, показала фигу. — На-кась, выкуси! Буду я косу резать ради вашей гигиены! Чего захотела. Мыться надо почаще, а то вы тут, я гляжу, все дерьмом поросли.
Рыжеволосая не обиделась — расхохоталась. Смех у нее был приятный — легкий, соблазнительный, какой и у других непременно вызывает улыбку. Искренность, доброта явно исходила от этой статной грудастой молодухи.
— Слушай, — сказала она, опускаясь на ступеньку ниже, — иди ко мне в бригаду?
— А ты кто такая?
— Я — бригадир бетонщиц Оксана Третьяк. У меня одни девчата-харьковчанки, с Украины. Так пойдешь?
— Подумаю… — степенно сказала Фроська.
— Ну, думай, думай. А вообще, ты мне нравишься: люблю колючих.
Бригадирша убежала в барак, а Фроська только потом сообразила, что ведь саму-то ее тоже определили в бетонщицы, поставили, как сказал кадровик, «на бетоно растворный узел». Уж не в бригаду ли к этой рыжухе? Зря не спросила… Ну-ин ладно, завтра поутру на стройке все одно выяснится.
В клуб на кинокартину Фроська не пошла, не хотелось в первый день на люди лезть. Да и не любила она кино, в Стрижной яме прошлым летом сходила как-то украдкой — сельские девки подговорили (мать Авдотья на успенье посылала их с покойной Ульяной-хроменькой на побирушки — собирать милостыню по дворам). Не понравилось, вовсе не приглянулось — целуются люди, в постель друг к дружке лазят, всякие непристойности вытворяют, а ты сидишь и вроде бы в дверную щель на чужую жизнь подглядываешь… И непонятного много: что-то написанное промелькнет, а прочитать, слово сложить не успеешь. Не то что псалтырь, где каждую буковку не спеша ногтем пометить можно.
Вечерний барак будто разворошенный муравейник. Девки шныряли по проходам, штопали, гладили, одеколонились, наводили румяна, чистили туфли, бегали в бытовку жарить картошку, кружками тащили кипяток из титана. За стеной ссорились семейные, на завалинке под окнами наяривала трехрядка. Фроська сидела на своем топчане, жевала зачерствелую шаньгу, жмурилась: от яркого электрического света, разноцветных тряпок, людского многоголосья у нее с непривычки мельтешило в глазах. «Ну базар, ну шабаш ведьминский! Это как жить-то тут при таком столповороте? Очумеешь».
Девки Фроську не трогали, не задевали, а ежели которая по надобности пробегала мимо, отворачивалась, пренебрежительно скривив губы. Им, видишь ли, Фроськины бутылы не понравились — дескать, дурно дегтем пахнут. А Фроське плевать — мало ли кто чем пахнет? Ей вот, к примеру, самой одеколон вонючий не по нутру, а терпит же, не кричит, не кривляется.
Одна вон тут — соседка, эдакая сыроежка-пигалица, давеча попробовала хвост подымать, уму-разуму учить, ты такая, ты сякая, некультурная, да необразованная, бревно бревном. И вообще, полено с глазами, религиозным дурманом повитое. Сей же час убирай икону с тумбочки, а не то саму вместе с топчаном в окно выкинем. И ручищи тянет к иконе, это к пресвятой-то Параскевии!
Фроська дала ей по рукам и сказала: «Ежели еще раз сунешься, так врежу, что неделю плохие сны видеть будешь!» Убежала к комендантше жаловаться.
Ну и живут люди, ей-богу! Каждый каждого старается под себя переделать: будь таким, как я. А зачем, для какой надобности? Человеку естество его от природы дано, человек — сам по себе целый мир божий. А. одинаковые люди, человеки-гривенники, кому они нужны?
Вот хотя бы девки — ведь разные все, а тоже, гляди, под одну Дуньку выряжаются. На всех косынки одинаковые, майки трикотажные, да и стрижены все на один манер, под мальчишку — «фокстрот» называется. Тошнотное однообразие Фроське и в ските опостылело, но там обряд, монастырский устав. Здесь, говорят, мода. Неужто и ей придется напоказ груди обтягивать, коленки голые выставлять, черным угольем брови мусолить?
«А пропади вы все пропадом! — Фроська рассерженно шмыгнула носом, втянула спертый барачный воздух, пахнущий пудрой, ваксой, жареной картошкой. — Уйду, ежели не поправится. Тайга-то большая…»
Из Фроськиного угла хорошо видна противоположная передняя половина барака — там раздавала клубные билеты грудастая Оксана своим харьковчанкам. У них в углу поинтереснее: на стене вышитые полотенца, картинки и большая разноцветная карта. Фроська еще днем ее разглядывала, да только мало что поняла. Карта показалась ей заманчивым окном в огромный мир, но окном смутным, полупрозрачным, через которое ничего толком не разберешь, вот как бывало через слюдяное окошко монастырской бани. Города обозначены, реки, моря и озера — велик и непонятен белый свет, во все стороны вокруг Черемши раскинулся…
А они, чернявые Оксанины девчата, оказывается, чуть ли не с края света сюда приехали. Из-под какого-то Харькова. Чудно получается… То ли им там туго жилось, то ли здесь рабочих рук не хватает? А может, женихов поискать в другие края подались? Да уж какие тут в Черемше женихи — шантрапа одна, голь перекатная…
Фроську дважды кликали до комендантши, но она и бровью не повела, лениво и мрачно дожевывала монастырскую шаньгу. Лишь после того как барак опустел и ватага девчат вместе с гармонистом прошествовала мимо окон в кино, Фроська поднялась, сняла с тумбочки, спрятала под подушку иконку и направилась к комендантше.
Та кормила котов ужином: каждому наливала в баночку парного молока.
— Непутевая ты, Фроська, — вздохнула комендантша. — Работящая, а непутевая.
— Какая есть, — сказала Фроська.
— Пошто дерешься-то?
— А я так живу: меня не трогай и я не трону.
— Кто тебя трогал?
— А та пигалица луноглазая. Иконку почала лапать.
— Иконку? — сразу оживилась комендантша. — Какая иконка-то?
— Пресвятой Параскевы-пятницы.