Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В маленьком мире маленьких людей - Шолом-Алейхем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Справив тридцатидневный траур, Зейдл прежде всего взялся за расчеты и просидел над книгами недели три, сидел и писал, писал и вычислял и, наконец, собрал у себя всех должников отца и обратился к ним:

— Хочу поставить вас в известность, почтеннейшие, что я все время сидел над вашими счетами, вычислял и вычислял и, наконец, подсчитал, что с вас ничего не причитается. Вы чисты.

— Что значит — с нас ничего не причитается? Что значит — мы чисты?

— А так, что «на основании алгебры» вы уплатили проценты, да еще проценты на проценты в семнадцать раз, да еще с тремя шестнадцатыми, больше того, что были должны. Получайте назад ваши расписки.

Услышав такие речи, касриловцы возмутились до чрезвычайности. Они считали, что здесь обязательно скрыт какой-то подвох, какая-то уловка — чертова штучка, не иначе; они швырнули Зейдлу в лицо свои расписки и подняли негодующий вопль:

— Он хочет нас зарезать! Зарезать без ножа! Реб Шая, да будет ему светло в раю, вел дела с нами столько лет; его карман был всегда для нас открыт, а этот является и хочет ссадить нас среди болота!

— Глупцы! — кричал им в ответ Зейдл. — Ну и глупцы, ну и ослы же вы! Вам говорят, что вы — чисты, я ведь это не из головы выдумал, это — «на основании алгебры».

— Что он нам рассказывает басни — «албегра»! Давайте обратимся к людям, давайте спросим у раввина.

— К раввину! К раввину! — вскричали все в один голос и направились к раввину, к реб Иойзефлу.

У раввина собрался почти весь город. Стоял невероятный шум, крики раздирали небеса.

Зейдл никого не прерывал — пусть каждый скажет, чего он хочет; и только после того, как все вволю накричались, он попросил всех ненадолго выйти — он, мол, хочет остаться наедине с раввином, чтобы сказать ему кое-что с глазу на глаз.

Что произошло между Зейдлом и раввином реб Иойзефлом — никто не знает.

Говорят, что они вели между собой долгий спор. Зейдл доказывал, что грешно брать проценты, ибо, философски рассуждая, взимание процентов — это разбой; человек, живущий на проценты, говорил он, это — худший из худших, получается, говорил он, что все должны на него трудиться. Где же справедливость?

Раввин реб Иойзефл пытался возражать ему, вооружившись «узаконением» раввинских авторитетов и сославшись на «заведенный порядок мира», без которого мир, мол, не мог бы существовать, и так далее; на это Зейдл ответил, что, по его разумению, такой «заведенный порядок» — никакой не порядок и что не нравится ему весь этот мир и как все ведется в этом мире.

— Что это за мир? — спрашивал он у раввина реб Иойзефла. — Если я стащу грошовый бублик, когда я голоден, скажут, что это — грабеж, а ограбить целый город сирот и вдов, лишить их последнего куска называется «обанкротиться»? За отрубленный палец полагается «каторжная Сибирь», а за бойню, в которой вырезали, как скот, восемьдесят тысяч англичан в Африке, получают «мендаль» за храбрость?..

Это ли справедливость? — говорил он раввину реб Иойзефлу, ухватив лацкан его кафтана. — Это ли справедливость? Вот и разъезжает бедняга старый Крюгер[15], царь буров, стучится во все двери, молит о жалости к его бедной стране; он хочет только одного — суда праведного, он хочет довериться людям, пусть люди решат. Но один говорит ему, что не хочет вмешиваться. Другой говорит: ему неудобно перед тем… Тот — так, этот — сяк, а тем временем льется кровь. Где справедливость, спрашиваю я вас, где человечность? А вы мне говорите: «основа мира», «бытие мира», «распорядок мира». Хороша основа! Хорош мир!

И еще во многие подобные несуразные философствования пустился Зейдл в разговоре с раввином, полез, как говорят, в высокие материи, по глухим дорожкам в непролазные дебри, стал отрицать «мое», и «твое», и «общее», стал все высмеивать, говорить, что называется, против Бога и его помазанника, понес чуть ли не крамолу…

Тут уже раввину реб Иойзефлу больше не о чем было с ним говорить, он его и слушать дальше не захотел, закрыл обеими руками уши и закричал:

— Довольно! Довольно! Довольно!

Когда Зейдл ушел домой, реб Иойзефл обратился к толпе со вздохом:

— Бедняжка, хороший молодой человек, и благородный молодой человек, и порядочный молодой человек, но… не про нас будь сказано…

При этих словах он притронулся ко лбу пальцем, и все поняли, что он имеет в виду.

Дрейфус[16] в Касриловке

Перевод И. Гуревича

не знаю, вызвала ли история Дрейфуса еще где-нибудь столько шуму, сколько в Касриловке.

В Париже, говорят, тоже бурлило, как в котле. Газеты писали, генералы стрелялись, молодые люди носились по улицам как сумасшедшие, кидали в воздух шапки и вытворяли черт знает что. Один кричал: «Вив Дрейфус!», другой кричал: «Вив Эстергази!» А пока суд да дело, евреям, как водится, досталось, их чернили, смешивали с грязью. Но столько душевой муки, столько обиды и позора, сколько вынесла из-за этого дела Касриловка, Париж не испытает до самого пришествия Мессии.

Откуда в Касриловке проведали о Дрейфусе — об этом не спрашивайте. А почему там, скажем, знают о войне, которую англичане вели с бурами? Откуда там знают, что творится в Китае? Что роднит касриловцев с Китаем? Большие дела, что ли, ведут они с миром? Чай получают они от Высоцкого из Москвы, а желтую летнюю ткань, которая называется «чешун-ча»[17], в Касриловке не носят — не по карману. Слава Богу, если летом есть возможность носить накидку хотя бы из парусины, а то волей-неволей ходят совсем безо всего, то есть, прошу прощения, в одних портках с надетым поверху ситцевым арбеканфесом, и тем не менее потеют в свое полное удовольствие, было бы только жаркое лето.

И все-таки остается тот же самый вопрос: откуда Касриловка пронюхала про историю с Дрейфусом?

От Зейдла.

Зейдл, сын реб Шаи, — единственный в городе выписывает газету «Гацфиро»[18], и от него узнают все, что происходит на белом свете нового, то есть не от него, а через него. Он им читает, а они тут же переводят, он рассказывает, а они друг другу истолковывают, он сообщает, что написано, а они оттуда часто извлекают нечто совсем обратное тому, что написано, потому что они лучше понимают.

И был день, и пришел Зейдл, сын реб Шаи, в синагогу и рассказал историю о том, как в Париже судили еврея-капитана, какого-то Дрейфуса, за то, что он выдал кому-то важные государственные бумаги. Сообщение это в одно ухо вошло, в другое вышло. Один только мимоходом брякнул:

— Чего ни делает человек ради заработка?

Другой злорадствовал:

— Так ему и надо! Пусть еврей не лезет в верхи и не путается с царями!

Позднее, когда Зейдл пришел и рассказал совсем заново всю историю, что все это дело попросту клевета, что еврей-капитан, этот самый Дрейфус, которого сослали, невинен как агнец, что это подлая интрига каких-то генералов, повздоривших между собой, — тогда уже городок несколько заинтересовался этим делом, и Дрейфус стал касриловцем. Где останавливались двое, он оказывался третьим.

— Слышали?

— Слышали.

— Сослан пожизненно.

— На вечное поселение.

— Ни за что ни про что!

— Навет!

Еще позднее, когда Зейдл пришел и рассказал, что дело, очень даже вероятно, будет судом разбираться заново, что нашлись такие добрые люди, которые берутся доказать миру, что вся эта история была ошибкой, Касриловка всколыхнулась, заходила ходуном. Во-первых, Дрейфус ведь «наш», и, во-вторых, с какой такой стати там, в Париже, могла произойти такая мерзкая история? Фу, уж больно неподобает она «франц-усикам»! И начались споры и препирательства, бились об заклад: один утверждал, что дело будет пересматриваться заново, а другой оспаривал — нет, после решения суда дела не перевершат, приговор вынесен — пиши пропало…

Дальше — больше, люди перестали ждать, покуда Зейдл удосужится доползти до синагоги, чтобы рассказать новости о капитане Дрейфусе, и начали ходить к нему домой. Потом не стало терпения ходить к нему и домой, и начали ходить с ним вместе на почту, там получали газету, и там же на месте ее прочитывали, и там же на месте еще раз и еще раз все пережевывали, шумели, галдели, спорили и говорили все вместе, как обычно. Не раз господин почтмейстер намекал им, очень вежливо, правда, что почта не синагога, да простится мне, что рядом помянул.

— Тут не жидовская школа, жиды пархатые, тут не кагал, шахер-махеры!..

Эти слова трогали их не больше, чем Амана — грохот трещоток[19]; он их осыпал бранью, а они читали «Гацфиро» и говорили о Дрейфусе.

И не об одном только Дрейфусе говорили в Касриловке. Каждый раз прибавлялся новый персонаж: сначала «Эстергази», потом «Пикерт», следом генералы «Мерси», «Пели», «Гонзи»[20], и при этом была высказана догадка, что у «францусиков» имя генерала обязательно заканчивается на «и». И тогда один ехидно спросил:

— Ну а с Будефером[21] что ты будешь делать?

— И что ты думаешь? Он таки вылетел в трубу.

— Туда им и дорога.

И были в Касриловке еще две личности. Их весь город полюбил, души в них не чаял, это были — «Эмиль Золь» и «Ламбори»[22]. За «Эмиля Золя» каждый принес бы себя в жертву, шутка ли сказать — «Эмиль Золь»! Явись Эмиль Золя, к примеру, в Касриловку, весь город вышел бы ему навстречу с этаким «добро пожаловать», его бы на руках носили.

— Что вы скажете о его письмах?

— Жемчужины! Алмазы! Брильянты!

И «Ламбори» они возносили до небес. Народ восторгался, приходил в раж, упивался его речами. Хотя никому в Касриловке не доводилось его слышать, но своим умом они дошли до того, что говорить он, должно быть, мастер.

Не знаю, ждала ли так семья Дрейфуса в Париже его возвращения с того милого острова, как дожидались его касриловские евреи. Можно сказать, что они вместе с Дрейфусом плыли по морю — буквально чувствовали, как они плывут: вот поднимается шторм и раскалывает море, раскидывает во все стороны, волны плещут и бросают корабль, как щепку, вверх и вниз, вверх и вниз.

«О Господи Боже! — молились они в душе. — Приведи его с миром туда, где должен совершиться суд! Открой глаза судьям и проясни их мозги, дабы нашли они виновного, и пусть весь мир увидит нашу правоту! Во веки веков, аминь!»

День, когда пришла добрая весть, что Дрейфус уже вернулся, был в Касриловке праздником. Не будь касриловцам неловко, они даже закрыли бы свои лавчонки.

— Слышали?

— Благодарение Всевышнему!

— Я охотно поглядел бы, какова была его встреча с женой…

— А я охотней посмотрел бы на детишек в ту минуту, когда им сказали: отец вернулся.

Женщины, присутствовавшие при этом разговоре, сидели, спрятав лица в передники, делали вид, что сморкаются, лишь бы не догадались, что они плачут. Как ни велика была бедность в Касриловке, но любой из касриловцев готов был поступиться самым дорогим, только бы съездить туда, взглянуть на Дрейфуса хоть издали.

Когда начался суд, здесь разгорелись такие страсти, не приведи Господи! Не то что газету — самого Зейдла рвали на части. У людей кусок застревал в горле, они не спали ночами — с нетерпением ждали завтрашнего дня, а назавтра дожидались послезавтрашнего, и так изо дня в день.

И вдруг в городе начался переполох, шум, вопли, галдеж — светопреставление! Это произошло тогда, когда стреляли в адвоката Лабори. Касриловцы ополчились против неба и земли.

— За что? Про что? Ни за что ни про что! Такой разбой! Такого не было и в Содоме!

Этот выстрел лишил их разума, разнес им мозги, эта пуля попала им в самое сердце, словно тот разбойник выстрелил в Касриловку.

— О Господи, отец небесный! — молились они в душе. — Яви нам диво, ведь Ты умеешь, если хочешь, сотвори чудо — только бы Ламбори остался жив.

И Бог, благословение Ему, сотворил чудо — Лабори остался жив.

Когда наступил последний день суда, Касриловку трясло как в лихорадке. Люди были не прочь уснуть на целые сутки и проснуться только тогда, когда Дрейфус, даст Бог, будет уже на свободе. Но, словно назло, никто из них в ту ночь глаз не мог сомкнуть, ворочались с боку на бок, воевали с клопами и с нетерпением ждали утра.

Как только рассвело, все отправились на почту. Почта была еще закрыта, даже ворота были на замке. Народ понемногу собирался возле почты и вскоре запрудил всю улицу. Евреи расхаживали взад и вперед, зевали, потягивались, крутили пейсы и тихо напевали псалмы.

Когда сторож Ерема открыл ворота, евреи все разом ринулись в них. Ерему это взорвало, и, чтобы показать, что здесь его власть, он напустился на касриловцев и с позором, простите, выгнал вон на улицу. Там они дожидались Зейдла до тех пор, пока наконец не дождались. И когда Зейдл получил газету и прочитал им о вынесенном Дрейфусу «мудром» приговоре, поднялся крик, вопль до неба! И был этот крик обращен не против судей, которые судили неправедно, не против генералов, которые присягали ложно, не против «франц-усиков», которые так некрасиво себя показали, — нет! Крик был обращен против Зейдла.

— Не может быть! — кричала Касриловка в один голос. — Немыслимо, чтобы на свете был такой суд! Земля и небо поклялись, что правда должна всплыть, как масло на воде. Что ты нам рассказываешь сказки?

— Ослы! — кричал в ответ Зейдл из последних сил и тыкал им газету прямо в лицо. — Нате, смотрите, что написано в газете.

— Газета-мазета! — кричала Касриловка. — А если ты с утра до ночи будешь прыгать до неба — мы тебе разве поверим? Это же нечто такое, чего не может быть! Не может быть! Не может быть! Не может быть!

А на самом-то деле — кто оказался прав?..

Не сглазить бы!

Перевод И. Гуревича

Вот, как видите, — говорит касриловский фурман, повернувшись к нам лицом и предоставив своих лошадок, запряженных в крытую фуру, воле Божьей, — как видите, я сам себе хозяин, с двумя, не сглазить бы, коняшками; тот, буланый, у меня, не сглазить бы, уже восьмой год, весь он тут перед вами — не сказать, чтоб лихой рысак, тяжеловат на ногу, но под грузом, не сглазить бы, — хорош! Каурый тоже, не сглазить бы, ядреный конек. С такими двумя лошадками, пошли Бог хороших пассажиров да побольше, будешь заработками сыт, не сглазить бы, по горло, а заработок — вещь необходимая, потому что дома у меня жена и, не сглазить бы, шесть роточков; она рожает, не сглазить бы, каждый год, моя Эстер, и потому она лицом таки стала похожа на черта, а была такая красивая, не сглазить бы, такая нежная — прямо-таки королева с виду, когда я на ней женился; тогда я еще работал у хозяина, детина, не сглазить бы, здоровенный. Нипочем зима! Нипочем лето! Нипочем снег! Нипочем ненастье! Перевернулась повозка? Сам взял ее на плечи и сам, не сглазить бы, вытащил из болота, даже не поморщившись. Вот такой я был парень. А она, Эстер, значит, была сироткой — девушка из порядочного дома, дочь меламеда, — но была она не одна, восемь штук, не сглазить бы, их было, и матери — бедной вдове — очень хотелось выдать ее замуж. Стали ей сватать самых красивых парней, прекрасные партии. Один недостаток — денег у нее не было. А мы с ними под одной крышей жили, вот и подхожу я однажды к ней, к Эстер, значит, — было это в праздник, все были в синагоге: «Эстер, говорю, пойдешь за меня?» Она молчит. Тогда я опять говорю: «Эстер, говорю, не гляди, говорю, что я возница, работаю у хозяина, сколотил я, говорю, своих собственных, не сглазить бы, тридцать с лишним рубликов; как только женюсь, говорю, так сразу и покупаю конягу и становлюсь, с Божьей помощью, сам себе хозяином; а мальчик я, не сглазить бы, работящий, трудиться я умею, тебе у меня будет, не сглазить бы, как нельзя лучше, ни в чем не будешь знать отказу!» Она молчит.

Короче, мы поженились. Когда мы поженились, она сразу же начала рожать, не сглазить бы, что ни год — ребенок; а как начала рожать, так и начала хворать, а как начала хворать, то уж хворала и хворала, долгое время прохворала! Говорю я ей: «Эстер, какой толк, говорю, в том, что ты хвораешь?» Она смеется. «Эстер, говорю, ты смеешься, а я на тебя смотрю, и у меня сердце кровью обливается; может, говорю, пойдем с тобой к доктору? Может, говорю, он найдет какое-нибудь средство?..» И стали мы собираться к доктору. Собирались мы долго, да и где у меня, по правде говоря, свободное время, если я всю неделю, не сглазить бы, работаю? Разве только в субботу?

Короче, однажды в субботу мы собрались к доктору. Пришли к доктору, спрашиваю у доктора: «Что делать, говорю, господин хороший, если она хворает?» Принимается он за дело, осматривает, выслушивает ее и обращается ко мне: «Твоя жена нездорова». Говорю я ему: «Господин добрейший, спасибо, что сказали, иначе я разве узнал бы об этом!» Тогда он мне и говорит: «Не то я хотел тебе сказать, я хотел тебе сказать, что ты должен ее жалеть, беречь как зеницу ока; ей нельзя больше, — говорит он, — рожать детей, потому что, если она родит еще двух детей, она пропадет». — «Пропадет, — говорю я, — типун вам на язык, пан! Она у меня, говорю, одна, она мне дороже самого себя, даже обеих моих коняшек. А вы говорите „пропадет“. На что мне, говорю, ваши советы? Вы дайте ей какое-нибудь лекарство, говорю, средство, чтобы она перестала, говорю, хворать!..» Долго ли, коротко ли, доктор прописал ей лекарство, порошки такие, и мы пошли домой. Пришли домой, говорю я ей: «Эстер, ты слышала, что умный доктор сказал?..» Она смеется.

Короче, проходит еще год и еще год, чем дальше, тем хуже ей становится, а дети, посмотрели бы вы на них, не сглазить бы, — все умытые, ухоженные, один к одному. Старшему мальчику моему, не сглазить бы, уже тринадцатый год, отдал я его в хедер, хотел сделать из него ученого — какое там! Когда на уме у него только лошадки! И второй — такой же, и третий — такой же. Приезжаю домой, выпрягаю моих коняшек — ага! Мои огольцы, не сглазить бы, тут как тут: один на возу, другой под возом, один на одной лошадке, другой на второй лошадке, а младший — верхом на дышле. «Бездельники, — говорю, — чтоб вам пусто было! Лучше бы я видел ваше усердие за молитвенником!..» Ведь мне же обидно — как так? — я исхожу кровью, плачу за их учение, мытарюсь целую неделю, мотаюсь туда и сюда со своей фурой и зарабатываю ведь, не сглазить бы, на кусок хлеба… Но так-таки не больше, чем на кусок хлеба, потому что большая доля уходит на них, не будь рядом помянуты, на коняшек, значит, им ведь подавай сено и овес каждый день, а телегу смазывать тоже надо, а дом, не сглазить бы, содержать не шуточка; а и сам-то я — тоже человек и, к слову сказать, не сглазить бы, уже не возница у другого, а сам себе фурман, иногда малость водки хлебнуть, иногда подзакусить, душу-то не выплюнешь, а если вдруг, ни с того ни с сего — трах! — лошадь падает, ведь это же конец, форменно конец!

Еще какое-то счастье, слышите ли, нашему брату, что Бог преподнес нам субботний денек — дар Его щедрой руки. Как наступает суббота — вам меня не узнать, не сглазить бы, совсем другой человек! В пятницу пораньше возвращаюсь домой и первым делом из всех первейших дел — в баню. Там, не сглазить бы, парю свои бока так, что на мне обновляется шкура. Прихожу домой, свежий, горяченький, и застаю на столе два медных начищенных красавца подсвечника и две, не сглазить бы, больших халы, а умница рыба, не сглазить бы, дает себя знать с запечья на весь дом, а в доме тепло, не сглазить бы, чисто и прибрано, во всех уголках блеск зеркальный, глядеться впору, «чолнт»[23] задвинут в печь, шесток побелен, кошка греется, а я, да простится мне, что рядом помянул, читаю раздел Пятикнижия, каждый стих, не сглазить бы, два раза; потом отправляюсь в синагогу молиться и, вернувшись оттуда, вхожу в дом с торжественным пожеланием доброй субботы, наскоро прочитываю приветственные молитвы ангелам мира, произношу, не сглазить бы, положенную молитву над доброй, не сглазить бы, чаркой водки, заедаю, не сглазить бы, сытным ужином — настоящей рыбой, прозрачным бульоном, царским цимесом — и ложусь отдыхать. Сплю, не сглазить бы, в эту ночь, как король; а утром отправляюсь в синагогу, не сглазить бы, как граф; а дома меня уже дожидаются, не сглазить бы, все субботние блюда; уважаемая тертая редька с безгрешным луком, крошеные яйца с милейшей печенкой, прекрасный студень с барским чесноком, горячий бульон и кугл, который так и сочится, не сглазить бы, жиром. Конечно, после такой трапезы, не сглазить бы, в самый раз — хорошо поспать. А когда выспишься после такого обеда, хочется, не сглазить бы, пить. А когда мучает изжога, яблочный квас не такой уж плохой напиток, как по-вашему? А грушевый цимес не такой уж плохой харч? И когда выпьешь кружку яблочного квасу, не сглазить бы, и закусишь грушевым цимесом, берешься за псалмы и наворачиваешь, не сглазить бы, с полным аппетитом одну главу за другой; и летят они, не сглазить бы, эти главы, как верстовые столбы на большом тракте, одна за другой, одна за другой, без привала, потому что полюбуйтесь на меня, хоть я и фурман, а псалмы льются у меня, не сглазить бы, как песни, дал бы Бог это умение моим байструкам после нас, после отца-матери, черта бы ихнему отцу и матери, — тпрру-у, сквозь землю бы вам провалиться!

Так неожиданно обрушился касриловский фурман на своих лошадок, на буланого и каурого, которые внезапно подхватили фуру и стрелой понеслись под гору. И не успели мы оглянуться, как все вместе с фурой уже валялись под горой в болоте. Пассажиры, что сидели против нас, лежали, извините, внизу; а мы, вывалившись из глубины фуры, лежали сверху, на них. А буланый с каурым, запрокинув головы, дрыгали ногами и хрипели — хотели, бедняжки, выкарабкаться, подняться, да не могли.

— С тех пор как я самостоятельно разъезжаю, слышите ли, — обращается к нам сконфуженный случившимся касриловский фурман после того, как он поднял коней, фуру и всех пассажиров, — с тех пор как взял я вожжи в руки, не сглазить бы, уже двадцать с лишним лет, случается со мной, чтобы я со своей телегой лежал тут в болоте под горой, — который, вы думаете, раз? Всего только третий раз, не сглазить бы!..

Можно только позавидовать!

Перевод Б. Горина

Сколько стоит на земле Касриловка, никто не упомнит таких похорон, как похороны кантора реб Мейлаха.

Реб Мейлах был голодранцем и бедняком, таким же нищим, как и прочие жители Касриловки, заслужил же он такие похороны, потому что умер во время неилы — молитвы, заключающей Йом Кипур[24].

А так умереть дано только праведнику, большому праведнику.

Солнце уже клонилось к закату. Прощаясь с Касриловкой, оно заглядывало в окошки старой молельни, высвечивало бледные изможденные лица молящихся, похожих на живых мертвецов, их желтые талесы[25] и белые китлы[26].

Голод — что голод, его эти живые мертвецы уже давно не чувствовали. Но как покидают их силы, как уходит их жизнь, они чувствовали. Покачиваясь, не отрывая глаз от праздничных молитвенников, они подпевали кантору реб Мейлаху и взбадривались, нюхая нашатырь или табак.

Кантор реб Мейлах, патриархального вида длиннобородый еврей, с раннего утра стоял у амвона перед Владыкой мира, воздев руки, и истово молился — рыдал, умоляя Его смилостивиться над людьми, которые назначили его своим заступником, ходатаем, простить им их великие прегрешения и даровать добрый год.

На такого ходатая, как реб Мейлах, прихожане старой молельни, слава Богу, могли положиться.

Перво-наперво голосище у него был такой, что стоило ему открыть рот, как стены молельни начинали дрожать и оконные стекла звенеть, а старики рассказывали, что смолоду у него и вовсе был громоподобный рык. Сверх того молитву он всегда обильно орошал ручьями слез, а глядя на него, лила слезы и вся община. Голос у него с годами ослаб, но рыдать он рыдал по-прежнему, да так, что и стену проймет, и мертвеца разбудит.

Реб Мейлах, воздев руки, взывал к Владыке мира — по синагоге разносился знакомый всем напев молитвы, заключающей Йом Кипур:

— О Отец! О Отец! Смилуйся над детьми Своими!..

И все присутствующие каялись в великих прегрешениях и молили Бога простить их и даровать хороший год им и их несчастным голодным детям.

Как вспомнили они своих бедных исчахших деток, душеньки невинные, так сердца их растаяли, умилились, и они готовы были поститься еще три дня и три ночи, лишь бы вымолить у Предвечного добрый год!

А кантор реб Мейлах, немного переведя дух, звучно запел:



Поделиться книгой:

На главную
Назад