— Жаль. Значит, у вас здесь нет знакомых?..
— Есть, но очень мало.
— Нужно делать пересадку кожи. Нужны добровольцы. Человек пятьдесят. Может быть, больше.
— Я сделаю! — закричал я и выбежал на улицу.
Конференция уже начала свою работу.
У меня хватило соображения не поднимать паники и разыскать своего институтского товарища. Он выслушал меня молча и сказал:
— Подумать только. Вчера она была такая веселая. — И добавил: — Ты хорошо сделал, что сказал мне. Все будет сделано. Вашу же секцию и пошлем первой.
Я вошел вместе с ним в помещение, где работали радиофизики-почвенники, и сел на первый же попавшийся стул. Мой товарищ о чем-то пошептался с председателем секции, и тот, дождавшись, когда выступающий закончит свой доклад, объявил всем:
— Товарищи! В городе произошел несчастный случай. Требуется кожа для пересадки. Я думаю, мы сделаем перерыв и все вместе пойдем в клинику. Это недалеко, всего два квартала… Девушка может умереть.
В клинику отдельными группами и через определенные интервалы пришла вся конференция.
Около часу дня меня все-таки впустили в палату, где находилась Катя. Белая подушка, белая простыня поверх тела и моток бинтов вместо лица. Только черные кружочки глаз с обожженными ресницами да чуть обозначенные губы. Я присел на табурет рядом с кроватью. Катя смотрела на меня неподвижно, не мигая. А я не знал, что сказать ей сейчас. Все слова застряли у меня в горле. Я бы только погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала:
— Щеки почернеют, любить не будешь…
— Буду, буду, — сказал я. — Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем в Васюганские болота кормить комаров.
Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже.
— Вы здесь ничем не можете помочь, — сказали мне. — Идите в гостиницу. Зайдите к Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь, действуйте. Завтра утром можете приходить.
Я вышел на проспект и пошел по нему вниз.
Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок, зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой страницей кверху. Я сразу нашел небольшую заметку в отделе происшествий. В ней говорилось, что вчера в десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова.
Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша.
В газете была написана неправда! Ведь она не погибла при спасении детей. Она жива!
Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что, когда утром я зашел к Кате в киоск, она смяла газету, взглянула на ту, что сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она знала, что с ней произойдет, и все же пошла.
Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. Только в ней говорилось, что погиб Дмитрий Егоров.
В висках глухо застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я должен был лежать, придавленный горящими досками.
Я взял из пачки еще одну газету… Погиб Дмитрий Егоров… Третью… Тоже самое. Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить…
Сегодня я выберу завтрашнюю газету.
И я нашел этот экземпляр. Он был правильный. Ведь сотни людей сделали все, чтобы она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание заметки.
И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что Катя жива, что она только получила страшные ожоги, но она будет жить, обязательно будет жить. Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск.
Но было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим.
— Прочитайте, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя будет жить! Захотите этого!
Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить.
— Вы должны очень желать этого, — говорил я. — Это она, Катя, доставляет вам маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что, не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая погода, и вы идете в лес. И вам приятно и весело. Это она предотвращает катастрофы на улицах. Это она сделала так, что девяносто девчат нашли своих парней. А без нее они могли бы и не встретиться. Правда, она не может выполнить план даже маленького завода или фабрики. Ну не беда. Это могут сделать другие. Читайте газету. Пусть Катя живет!
— Это же королева Усть-Манска, — сказал кто-то.
Мне поверили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят.
Я зашел на главпочтамт и отдал ключ от газетного киоска. Потом я забежал на конференцию, и «зубры» из Усть-Манского политехнического института сказали, что я буду временно работать в их лабораториях, что в моем фантазерстве что-то есть, что они уже дали телеграмму в мой институт о продлении моей командировки. Они понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города.
Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север, в болота, в гнус, дожди и в песни.
Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг…
Я бежал к Кате, потому что она меня ждала.
Два взгляда
На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету. Человек чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и теплая погода начинающегося «бабьего» лета. По аллеям и дорожкам сада неспешно прогуливались люди. Да и то сказать… Куда здесь было спешить? Разве что к обрыву, который когда-то опасно срезал берег Маны, а с недавнего времени стал объектом раскопок и стесываний согласно генеральному плану городского архитектора. В скором времени обрыв должен был превратиться в плавно спускающиеся к реке террасы, облицованные гранитом.
Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем кафедры аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от Лагерного сада всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было «окно» между двумя занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде говоря, его никто и не ждал там в такое время. Вот он и сидел, рассеянно глядя в заречье, разноцветьем уходящее в какую-то беспредельность туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым оттенком.
Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее занятие не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом деле, унеслись куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность полтора часа побыть наедине с природой. На уединение здесь, конечно, рассчитывать не приходилось. Но вид проходящих мимо людей не раздражал. Напротив, все казались милыми и добрыми, удивительно молодыми и интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на людей в Лагерном саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно спали их внуки и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми женщинами, все девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же, возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми.
Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жизнь должна быть солнечной и красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо, когда она вот такая счастливая.
Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все сейчас было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и неприятности, то ведь на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться, не хныкать, а действовать. Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо умирающего леса, цветов и трав переполнила все его существо, захлестнула и на невидимых, невесомых крыльях вознесла в вышину неба. Петр Иванович сидел с закрытыми глазами. Он знал, что этих полутора часов ему теперь хватит даже на противную слякоть октября. Мысли, какие-то общие, не конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове. Так в нем создавалась какая-то психологическая установка на ближайшее будущее.
И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей.
Что-то случилось…
Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам. Ничего вокруг не изменилось. Так же теплыми лучами светило полуденное солнце и что-то нашептывал ветерок с реки, запутавшийся в шелестящих ветвях берез. Все те же бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных колясках своих внучат, все те же девушки и парни беспечно прогуливались по дорожкам. И все же что-то изменилось.
Настроение…
Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не казалось чудом, а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и, словно бы, лживым.
Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже начало казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к действительности, которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр Иванович пытался вернуть прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на секунду, не более. И тем оглушительнее показалась снова наступившая безжалостная пустота вокруг. Мимо прошла старуха, еле переставлявшая ноги, рывками толкая перед собой коляску, в которой надрывался в плаче ребенок. Девушка, злая и некрасивая в своей злости, кричала на парня. А тот лениво и отсутствующе теребил противную бороденку, совсем не идущую ему. Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную драку.
Мир рассыпался на глазах.
«Да что же это? — удивился Петр Иванович. — Конечно, подумал он, я смотрю на все не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и естественно. Нет двух одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные, похожие, но не абсолютно же! Я населяю мир своими образами, но ведь не могу же я сделать злую девушку доброй, а с трудом бредущую старуху вполне еще приятной женщиной».
Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и радостное. И тот парень с уродливой бородкой вдруг схватил свою девушку под мышки, что-то шепнул ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже шла ему, и закружил девушку на месте. И с каждым оборотом улетучивалась злость девушки и делались красивее черты ее лица, уже радостного и счастливого. А глядя на них, старушка зашагала бодрее, стала даже чуть выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться плачем, а ребятишки уже не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам. Кричали они от восторга, потому что кому-то из них пришла в голову интересная мысль о новой, наверняка, никому ранее не известной игре.
Мир восставал из праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось в его душе, как ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее настроение. А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно растрачивала силы.
К студентам идти было еще рано. Но и сидеть здесь уже не имело смысла. Петр Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти из Лагерного сада как можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось бы маленьким поражением. Но ведь и вся жизнь состоит из маленьких поражений и маленьких побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее вокруг. Достаточно и того, что студенты снова не подготовятся к занятиям, и нужно будет думать, что делать, чтобы два часа для них не пропали даром.
— Разрешите присесть, — раздалось рядом с ним.
Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не дожидаясь разрешения, уже садился молодой человек, стройный, с очень красивым лицом, одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд претензией на изящество.
— Пожалуйста, — растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись за портфелем, стоявшем на пыльном асфальте рядом со скамейкой.
Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое.
— Сдыхает природа-мать, — внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе, так не вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. — И ладно.
Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел необходимым возразить странному молодому человеку.
— Почему же сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим достоинством.
— Только дерево, умирая, благоухает, — процитировал молодой человек.
— Да, это так, — не нашелся, что ответить еще, Петр Иванович.
— Бред собачий, — уверенно произнес молодой человек.
— Отчего же бред? — спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще раз, встретившись с глазами незнакомца.
Да только незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того, что вопрос прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком. Но среди приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в память, таких молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот взгляд, гнетущий, тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду самого незнакомца. Нет, не незнакомца… Отгадка была где-то уже совсем рядом. Несомненно, что и тот узнал его, или делал попытки вспомнить, где же они встречались. Причем, не случайно, не мельком, а часто, запоминающе.
— Постойте-ка! — воскликнул молодой человек. — Уж не Ветругин ли ваша фамилия?
— Ветругин, — подтвердил Петр Иванович и что-то оборвалось в его сердце. Он вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал этого молодого человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И радости ни от этого знакомства, ни от этой встречи не было. — А вы — Расковцев…
— Расковцев, Расковцев, — подтвердил молодой человек.
— Удивительно, — пробормотал Петр Иванович.
— Это уж точно. Удивительно, как вы похожи на своего сына. Мы с ним одно время были хорошо знакомы, учились в Университете.
— У меня нет сына, — сказал Петр Иванович.
— Как же! — воскликнул Расковцев. — Петька. Мы же с ним в одной группе учились. Вы же Ветругин? Иван… э-э… Отчество ваше не помню. Вернее, и не знал никогда.
— Петька… Петр Иванович — это я и есть, — сказал Ветругин.
— Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо. Согласитесь… Да ведь и вам моя фамилия знакома!
— Извините, — пробормотал Ветругин, — мне нужно идти. — Но даже не сделал попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя. А в чем тут дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. — Двадцать лет! — пораженно воскликнул он. — Вы говорите, что учились с неким Ветругиным в Университете. Где же это было?
— Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.
— Это я двадцать лет назад учился в Университете, — твердо сказал Петр Иванович.
— Вы?! — расхохотался молодой человек. — Вы… вы двадцать лет назад учились в Университете?! — Он задыхался от смеха. — Но ведь на очное отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное, за сорок. Вы что-то путаете, папаша!
Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его.
— Мне тогда было двадцать, — просто сказал он.
— Двадцать?! — удивился молодой человек. — Двадцать… Что же это получается? Выходит, что это я с тобой учился!
— Евгений, — не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.
— Петька! — вскричал молодой человек. — Петька! Ну ты сдал, сдал… Куришь, пьешь, прожигаешь жизнь? Спортом не занимаешься?
— Женька, — тихо сказал Ветругин. — А мне показалось, что ты — это твой сын.
— Сын, сын, есть и сын, — подтвердил Расковцев. — Пьет, негодяй. На себя непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина.
— Отчего же так? — искренне огорчился Петр Иванович.
— Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить не может. А пусть уходит!
— Как же это так? В восемнадцать лет…
— И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то… Помнишь Ленку?
— Нет, — едва слышно ответил Петр Иванович.
— Ну, да она появлялась у нас в общежитии… Не помнишь, что ли? Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была…
— Хохотунью помню…
— Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат!
Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да… Женьке врачи не нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время неудержимо понеслось вскачь.
— Ты чего, Петька, — не выдержал Расковцев. — Ты это… Врачи не вылечат, если сам не будешь здоров.
Петр Иванович молчал.
— Странный у тебя взгляд, — все же смешался Расковцев, — словно любишь ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?!
— Значит, умерла Елена? — только и спросил Ветругин.
— Умерла… Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить… Поддержать хотел. Не помогло.