Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Век хирургов - Юрген Торвальд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юрген Торвальд

Век хирургов


[битая ссылка] ebooks@prospekt.org

Предисловие

Познакомившись с некоторыми записями и документами, я обнаружил, что девизом, которому подчинены все нижеследующие главы, руководствовался мой почти забытый, с неудовольствием упоминаемый в собственной семье дед, отец моей матери, Генри Стивен Хартман. Те слова были не раз подчеркнуты его рукой, будто тем самым он хотел обратить чужое внимание на то, какое огромное значение им придавал.

Генри Стивен Хартман происходил из эмигрировавшей в Америку немецкой семьи учителей, главе которой, Карлу Вильгельму Хартману, в те тяжелые времена, когда колонисты только начинали осваивать Новую Англию, приходилось не только учительствовать, но и выполнять функции врача.

По всей вероятности, на протяжении всего того времени, когда Карлу Вильгельму поневоле приходилось заведовать «медицинской практикой», его не покидало чувство неловкости, ведь медицина была далека от его основной профессии. Во всяком случае своего сына Уильяма он отослал учиться к бродячему «врачу»-шотландцу, который был вынужден покинуть родные места из-за пьянства, но тем не менее «на трезвую голову» пользовался славой умелого врачевателя, прежде всего грыж и свищей прямой кишки. К изучению науки грыжесечения и устранения свищей сын относился с большим прилежанием. Его бродяжие медицинские опыты состояли в путешествиях из Нью-Йорка, а время от времени из Бостона, через многочисленные американские штаты, которые он исколесил на запряженной единственной лошадью повозке. В отдаленных районах страны он стал одним из самых популярных специалистов в области врачевания свищей, на чем даже сумел сколотить немалое состояние.

Уильям Хартман, будучи уже немолодым человеком, женился на женщине, переселенке из Франции, тридцатью годами моложе него. Как можно заключить из его записок, она была невероятно начитанна, занималась изучением истории и сочинением стихов. Уже в возрасте шестидесяти четырех лет, в 1826 году, Уильям становится отцом близнецов. Один из братьев получает имя Ричард, второй – Генри Стивен. Отец настаивал на том, что оба должны стать настоящими, академически образованными хирургами. Между тем система медицинского образования в Соединенных Штатах к тому времени была развита настолько, что оба брата в Гарварде получили высшее медицинское образование, которое им предстояло завершить научной стажировкой в Европе. Как явствует из записок, душевные качества и склад характера Уильяма Хартмана в разной степени проявились в его сыновьях. В конечном итоге Ричард унаследовал от него деловую хватку и некоторую меркантильность, а потому еще до начала учебы покинул отца и брата. Пять лет спустя Ричард возвратился назад, успев заработать две сотни тысяч долларов. Как ему удалось их добыть, так и осталось невыясненным. Также неясно, каким способом он позже преумножил это свое состояние. Но все же известно, что Ричард, скончавшийся, когда ему было уже за семьдесят, так и не женившийся и не оставивший после себя детей, завещал большую часть своего имущества брату, которого очень любил, видя в нем лучшую часть себя самого. Так Генри Стивен в конце концов обрел статус, позволивший ему распоряжаться своей жизнью в соответствии со своими интересами.

Жизненные перспективы Генри Стивена Хартмана приобрели отчетливые очертания в тот самый день, когда, находясь в Бостоне, он узнал об открытии наркоза. Ввиду его склонности к хирургии это открытие пробудило в нем интерес к ее истории, любовь к которой еще до того была привита его матерью. Убежденный в революционном значении открытия наркоза для развития хирургии, он направился в Европу, чтобы собственными глазами увидеть победное шествие американского изобретения. Эмпирический опыт, полученный в той поездке, укрепил его веру в то, что бурное развитие этой области медицины не за горами. Крепче стало и его желание стать свидетелем ее прогресса – как он стал свидетелем первой операции под наркозом. Унаследованные от отца любопытство и жажда путешествий сделали за него остальное.

Не обремененный никакими финансовыми заботами, а позже даже весьма разбогатевший и полностью независимый, с раннего детства привыкший разговаривать на трех языках (английском, немецком и французском), он путешествует по Америке и Германии, Англии и Франции, Италии и Испании, России, Индии, Африке и многим другим странам и континентам нашей планеты. Ему довелось повстречать почти всех хирургов и ученых, чьи имена жирным шрифтом вписаны в вековую историю хирургии благодаря их новаторским идеям, прикоснуться к полкам почти всех библиотек и исходить почти все музеи мира, а также и самому собрать архив работ, которые, взятые в совокупности, складываются в красочную мозаику, изображающую зачаточный этап великой науки, рассказывают о ее героях и жертвах, их успехах и поражениях. В 1922 году, за всю свою необыкновенно долгую и насыщенную жизнь пережив пять операций, Генри Стивен Хартман умирает от сердечного приступа, находясь в Швейцарии. К тому моменту как странствующий историк медицины он пережил столетие хирургии буквально от начала до конца, скопив множество записок о своих приключениях. При этом его манера излагать зачастую выдает в нем на удивление находчивого повествователя.

Генри Стивен Хартман завещал свой личный архив и заметки тому из своих потомков, который однажды, возможно, ощутит такой же глубокий интерес к хирургии в сочетании с неменьшим интересом к ее истории. Через двенадцать лет после его смерти я занялся штудированием книг по медицине, а после обратился к изучению истории. Таким образом я случайно оказался наследником его достояния. Оно и побудило меня самостоятельно объехать страны в пределах и за пределами Европы, ставшие некогда местом, где разворачивались решающие для науки события. Это занятие в конечном итоге привело меня к изучению истории хирургии, которая отнюдь не ограничивается общеизвестными медицинскими фактами. Чтобы восполнить белые пятна в беллетристическом наследстве моего деда, мне пришлось подробнее познакомиться с общей атмосферой того столетия, характерными для него персонажами, образом жизни, бытовыми привычками, частными судьбами, досконально изучить все описания внешности и манеры говорить современников моего деда, им упомянутых. Я сделал попытку понять их и к ним приблизиться в той же степени, в какой, должно быть, был близок к ним сам Генри Стивен Хартман. Поиски достойного обрамления для весьма примечательных заметок моего деда заняли у меня целый год, в течение которого меня терзали подозрения, что рассказчик в моем изложении заслоняет хроникера. В равной степени и по той же причине меня мучила и история с сигарой из главы «Варрен». Собранные для написания этой книги источники, однако, убедили меня, что сведения, содержащиеся на страницах его записок, совершенно достоверны, если мы, конечно, закроем глаза на некоторую ограниченность медицинских и исторических взглядов и суждений, обусловленную эпохой. Так, за год работы из оставленных Генри Стивеном Хартманом беглых очерков родилось это упорядоченное, пропущенное через собственный опыт и тем дополненное повествование.

Долгие сумерки, или Древние времена

История хирургии есть история последнего столетия. Она начинается в 1846 году с открытия наркоза, а вместе с ним и возможности осуществления безболезненных операций. Все, что имело место до того, – лишь кромешная темнота незнания, муки и безрезультатные попытки нащупать во мраке верный путь. «История одного века», напротив, распахивает перед нами самую захватывающую панораму из всех, какие только открывались человечеству.

Бертран Госсе

Варрен

Макдауэл был героем моего детства. Он умер в 1830 году, когда мне было всего четыре года, поэтому мне так и не довелось встретиться с ним. Однако мой отец неоднократно бывал у него в гостях и рассказывал мне о сельском враче из Дэнвилля, по обыкновению совершавшем плановые «обходы» своих пациентов верхом на лошади. Он был человеком, который почти за сорок лет до изобретения анестезии и почти за шестьдесят лет до открытия антисептиков бросил вызов популярным научным воззрениям: в лесах Кентукки он сделал надрез на теле живого человека, и эта операция оказалась успешной. На пороге зарождения хирургии, в мрачные, наполненные болью, пронизанные ужасом и ожиданием смерти времена, в медицинской летописи предшествующие великому, блестящему столетию хирургов, отсчет которого начался в 1846 году, пример Макдауэла казался лучом целительного света, распалившим мое живое воображение. Даже годы спустя, когда я сам оказался на гребне революционных событий, принадлежащих к веку хирургии, когда пережил зарождение и прогрессивное развитие современной медицины, личность Макдауэла осталась для меня образцом для подражания, пусть родом из прошлого. Теперь сложно даже вообразить, как человек подобного масштаба мог родиться в эпоху, когда медицинский кругозор был убог, возможности науки сильно ограниченны, а бесчеловечность методов – непреодолима.

Если Макдауэл был героем моего детства, то Джон Коллинз Варрен был героем моей юности, моих студенческих лет. Мой отец в значительной степени поспособствовал этому еще до того, как я в 1843 году поступил в Медицинскую школу Гарварда в Бостоне. Для отца, человека, которого на протяжении всей жизни манил этот город, Варрен всегда был воплощением того, кем он и сам мог бы стать. А стать он хотел профессором хирургии.

Нельзя сказать, что мой отец недовольно морщился, подводя итог своей жизни. Как специалист по грыжам и свищам он исколесил Соединенные Штаты Америки вдоль и поперек, от Новой Англии до самых отдаленных южных районов, был участником целой вереницы интересных событий, свидетелем части из которых на закате его жизни был и я сам. Но мой отец отнюдь не был тем ортодоксальным врачом, каким был Варрен. Он был человеком, который выучился операциям в одной области человеческого тела у бродячего, злоупотребляющего спиртным шотландца и так никогда и не преодолел того ощущения, что является специалистом второго сорта. Но его никогда не оставляло желание стать профессиональным врачом и хирургом, несмотря даже на то, что своей работой, в особенности в «штатах наездников» Среднего Запада и Юга, где часты были случаи паховой грыжи и кишечного свища, он добился признания и нажил небольшое состояние. Сознание собственной профессиональной неполноценности занозой сидело в нем, и этим самоедством он был совсем не похож на типичного американца. Чувство это сверлило его душу до самого конца жизни, и именно оно заставило отца по крайней мере мне, его сыну, дать классическое медицинское образование. При этом он надеялся, что я стану знаменитым профессором хирургии, каким был бостонский профессор Варрен.

Как-то раз – помню, это была пятница приблизительно в середине ноября 1843 года – в окружении других студентов-первокурсников я впервые вошел в операционную Центральной больницы штата Массачусетс. Она находилась на верхнем этаже здания, под самым куполом. Это была самая высокая часть всего здания. Больнице на тот момент было всего лишь тридцать лет, и она не принадлежала к числу лучших в Америке, хотя вполне выдерживала сравнение с больницами Англии и Франции, считавшимися тогда передовыми. Операционный зал был настолько обособлен и располагался так высоко, что, с одной стороны, туда попадало достаточно света, с другой же – в нижние этажи здания не проникали громкие крики мучающихся от боли пациентов.

Я и сейчас помню ту минуту, когда я впервые с благоговением взглянул на обтянутый красной материей, переведенный в горизонтальное положение операционный стол и на расположенные полукругом восходящие ряды скамеек для студентов и прочих посторонних наблюдателей. Мы, новички, испытывали тогда эмоции, полностью противоположные выжидательно-злорадному интересу, поскольку при первой хирургической демонстрации в студенческие годы едва ли хоть раз обходилось без обморока или, по меньшей мере, предобморочной бледности. Частенько случалось также, что наблюдающие, дрожа от ужаса и подавляя тошноту, покидали операционную. Служителям больницы было поручено быть особенно внимательными по отношению к новичкам и сразу же выводить из зала всех первокурсников с признаками головокружения и дурноты, которых затем следовало укладывать на заранее подготовленные снаружи кровати с пышно взбитыми подушками.

Уже в возрасте двенадцати лет, стоя подле моего отца, я услышал первые жалобы, первые стоны, первые крики его пациентов. Все эти проявления муки я воспринимал как вполне естественных спутников любой операции, и именно это давало мне уверенность в том, что я не выкажу слабости, в первый раз наблюдая, как оперирует великий Варрен. Но я все же чувствовал зябкие прикосновения нетерпения, когда вместе с остальными усаживался на скамью под куполом операционного зала и дожидался появления мэтра.

Было ровно десять часов, когда в операционную вошел Варрен в сопровождении Джорджа Хейварда, профессора клинической хирургии, и некоего неизвестного мне тогда местного хирурга и ассистента. На тот момент Варрену шел уже пятьдесят седьмой год. Он был худ, узкоплеч и невысок. Тонкую шею он прятал под легким платком, повязанным высоко под подбородком. Лицо его, обрамленное сверху жидкими седыми волосами, было гладко выбрито, имело выражение холодности и удивительного самообладания. Костюм его был подобран с чрезвычайным тщанием, даже еще большим, чем это было принято у среднестатистических джентльменов Новой Англии из лучших семей. Его возникновение в дверях и его проход до операционного стола имели в своей манере нечто величавое и торжественное. Его поведение и каждое из его движений казались точно выверенными, и это первое впечатление было абсолютно справедливым, хотя он, в отличие от всех прочих хирургов, гордых своим умением проворно рассекать живые ткани, не ставил во время операции рядом с собой секундомер. Но и без того Варрен умел мастерски распоряжаться временем и был врагом каждому, кто пренебрегал секундами, – им управлял холодный, расчетливый ум, который выдавали не менее холодные светлые глаза. Варрен изучал медицину в Европе, и его студенческие годы пришлись на начало XIX века. В лондонской больнице Гайс Хоспитал, чьи операционные, к которым некогда применяли возвышенные эпитеты, вошли в современную историю как угрюмые, кишащие заразой пещеры, он, в соответствии с традициями того времени, занимал пост «дрессера», или ассистента, приносивший ему пятьдесят фунтов дохода и дававший право проводить несложные хирургические операции, в то время как должность «волкера», или совершающего обходы врача, вознаграждалась лишь двадцатью пятью фунтами и предоставляла возможность всего только наблюдать за операциями. Варрен учился у Уильяма и Эстли Куперов. Тогда британские хирурги стремились постигнуть тайны человеческого тела и во благо науки превращались в похитителей трупов или распорядителей целых шаек осквернителей кладбищ – только бы добыть тела для своих анатомических театров, чему препятствовали устаревшие запреты. В те дни и в Варрене пробудилась тяга к анатомическим исследованиям. До своего возвращения на родину, в Бостон, Варрен успел взять от Европы все знания, которые она только могла ему дать. По прибытии он продолжил работу своего отца, доктора Джона Варрена. В новой Англии его хирургическим талантом восхищались, и его манера, ввиду его же холодности и склонности к дотошному планированию, не имела ничего общего с внешне безупречной виртуозностью французов, с которой позже познакомился и я сам. Но она полностью отвечала мировым стандартам хирургии.

В десять часов два санитара внесли первого пациента и расположили его на столе – в центре так называемой операционной арены – ногами к восходящим рядам скамеек. Варрен не обмолвился ни единым словом. Он молча стоял рядом с Хейвардом, своим кудрявым ассистентом, торжественными жестами избавляясь от элегантного платья. Позже он приказал «дрессеру» подать ему другой, изрядно поношенный костюм, без просвета покрытый пятнами высохшей крови – следами сотен, а может, и тысяч минувших операций. Когда пациент, грузный мужчина, в выражении лица которого я прочел волнение и страх, был уложен на деревянный операционный стол, тонкие губы Варрена пошевелились, чтобы рассказать об особенностях случая.

У него был вывих бедра, которым долгое время никто не занимался, отчего кости срослись в крайне неестественном положении. Чтобы вернуть ему способность двигаться, бедро предстояло выправить. Санитары обвязали ногу прочным тросом, конец которого они закрепили на надежной опоре, поднимавшейся из пола между боковым входом и скамейками наблюдателей. На бедре пациента были зафиксированы грубой кожи ремни, которые соединялись с противоположной балкой вторым тросом. На нем был подвешен полиспаст. Когда санитар потянул за трос, внутри полиспаста тут же что-то завизжало. В следующую же секунду донесся первый возглас больного. Он был громок и прокатился по всей операционной, отражаясь от стен. Санитары продолжали натягивать трос. Пациент разметался на операционном столе. По его лицу устремились ручейки пота. Скрежет его зубов, стиснутых, еще когда из его горла вырвался первый крик, был слышен даже на самых верхних скамьях. По мере того как канат натягивался все туже и туже, мне все чаще казалось, что тело мужчины парит над столом. Санитары стали тянуть с новой силой. Вдруг мужчина принялся колотить себя руками, разомкнул бескровные губы и издал страшный звериный рев.

Варрен не пошевелился. Я заметил, что сидевший передо мной студент, смертельно бледный, начал сползать со своего места. Санитары продолжили свою работу. По истечении десяти минут, невообразимо долгих десяти минут, Варрен подал знак рукой. Санитары поправили что-то внутри полиспаста и высвободили небольшой участок троса, что заставило больного рухнуть обратно на стол, хотя тросы все еще были натянуты достаточно туго – так, чтобы пациент не мог высвободиться. Он тяжело дышал, и казалось, что все его тело свело в оборонительной судороге. С абсолютно неподвижным, непроницаемым лицом Варрен осмотрел области тазобедренного сустава и большой берцовой кости. Последняя ничуть не изменила своего первоначального неестественного положения. Варрен распорядился еще немного ослабить трос и уложить пациента иначе, немного повернув набок. Затем он кивнул одному из «дрессеров». Тот принес длинную черную сигару и почти до половины ввел ее в задний проход пациента. Тогда мне еще не был известен этот странный метод, которым пользовались, чтобы добиться расслабления сведенных мышц. Поэтому введение сигары показалось мне настолько гротескным, что на несколько секунд я совершенно забыл об ужасной атмосфере всего происходящего. В результате экспериментов удалось установить, что никотиновое отравление вследствие злоупотребления табаком может вызвать расслабление большей части мышечного аппарата. Реакция медиков не заставила себя долго ждать: в некоторых случаях, когда предстояла сложная операция на области, покрытой плотным слоем мышечной ткани, в кишку впрыскивали табачный отвар, где он тут же всасывался и в большинстве случаев имел желаемый эффект. Действие никотина после этого удачного впрыскивания почти никак нельзя было проконтролировать. Зачастую после успешной операции он приводил к смертельным отравлениям. Поэтому врачи додумались до простого введения в прямую кишку крепкой сигары. Но всасывание в данном случае занимало несколько больше времени. Но зато сигару можно было изъять, как только никотин возымеет свое действие. Варрен был первым врачом, который на моей памяти применял этот метод.

Варрен распорядился не трогать пациента в течение десяти минут, чтобы дать никотину всосаться. Точно по истечении десятой минуты санитары возобновили свою работу с полиспастом. Лицо пациента, тем не менее, выглядело спокойным и преисполненным самообладания. Но уже через полминуты оно снова исказилось. Раздался первый крик – и за ним следовали все новые и новые, постепенно ослабевающие, но ни на секунду не дающие забыть о его страданиях. Два других студента прокрались вон из зала, согнув спины и с силой прижимая ладони к лицу. Мне самому на несколько мгновений пришлось поднять глаза к потолку, потому что мне показалось, что я не могу больше переносить вида всех этих пыток. Но даже когда мои глаза не видели терзаний больного, мои уши продолжали слышать, и я не мог не знать, что происходит на арене.

Прошло двадцать минут. За все это время санитары сделали всего одну короткую паузу, когда Варрен еще раз осмотрел сустав и берцовую кость, счел все усилия безрезультатными и распорядился приступить к третьей попытке. После введения сигары прошло около тридцати минут, на протяжении которых санитары продолжали тщетно натягивать тросы. Когда не оправдались и эти усилия, Варрен сдался. Пока высвобождали ненужные больше веревки и снимали полиспаст, а наполовину обезумевшего от боли пациента с кровоподтеками на груди и бедре выносили из операционной, Варрен объяснил, что этот мужчина слишком поздно обратился к нему за лечением.

Варрен, видимо, неудовлетворенный завершившейся конфузом сценой, приступил к следующему случаю. Пятидесятилетняя женщина с опухолью груди была уложена в операционное кресло. Как это обычно случается, она оттягивала операцию, пока не почувствовала себя совсем худо. Она постоянно жаловалась на боли, казалась сильно изможденной, кожа ее имела бледно-желтоватый оттенок, а во взгляде застыло ожидание смерти и страх перед ней. Два санитара заняли место у изголовья кресла и положили руки на исхудавшие плечи женщины. Один из присутствовавших хирургов, как раз тот, имени которого я не знал, пояснил, что пациентка уже получила сто капель опиума. Варрен слегка засучил манжеты своего платья и, не вымыв и даже не протерев рук, взялся за скальпель, одновременно с пациенткой внесенный в операционную на деревянном столике, на котором также размещались прочие скальпели, ножницы, щипцы, иглы, губки, шелковые нити, кожаный жгут, хлопчатобумажная корпия, перевязочная бечева, три емкости с водой и бутылка бренди. В лучшем случае инструменты начисто вытирали. Корпию для перевязки доставали из угловой каморки, на полу которой она была свалена в кучу.

Большим пальцем Варрен ощупал лезвие ножа. Затем быстрым движением он рассек кожу на груди пациентки и удлинил разрез вплоть до подмышечной впадины. Когда пациентка вскрикнула – несмотря на полученный опий – и так крепко обхватила себя руками, что оба санитара были вынуждены грубо прижать ее к креслу, Варрен уже вырезал участки кожи, которые были затронуты опухолью. Не обращая ровным счетом никакого внимания на душераздирающие крики пациентки, он отбрасывал их в сторону, тем самым высвобождая пораженную молочную железу и, согласно современным представлениям, совершенно недоступную часть подкрыльцовой железы. Кровь из разъятых артерий заливала его руки и рукава. Хейвард, ассистировавший ему, подхватил крючками несколько артерий и перевязал их при помощи специальной бечевы, которую один из «дрессеров» проворным движением предварительно протянул через кусок воска. Пока он пытался остановить прочие более мелкие кровотечения при помощи губок, громкие возгласы женщины неожиданно затихли. Теперь она лишь жалобно стонала. Ее тело ослабело и обмякло. Вся она оцепенела, будто бы пережила сильное потрясение. Пальцы Хейварда стали двигаться быстрее. Губки спешно окунались в емкости с холодной, окрашенной кровью водой. Некоторые из них падали на пол, но тут же подхватывались, быстро ополаскивались и снова отправлялись в рану. Когда кровотечение стихло и концы перевязочной бечевы, которыми были перехвачены крупные сосуды, вытянули из угла операционной раны, Варрен стянул соединительную ткань несколькими стежками и наклеил пластырь на соединенные края кожи. Когда он наложил сверху немного копры, тело пациентки вдруг по необъяснимым причинам содрогнулось, и ее бескровное, бледное лицо скатилось набок. Хейвард схватил емкость с водой и вылил ее содержимое на голову больной.

Затем он насильно раздвинул челюсти женщины и заливал в ее рот бренди до тех самых пор, пока она не открыла глаза и не оглядела безумным взглядом все и всех вокруг себя. Варрен окончил перевязку раны. На арену был внесен третий пациент. Варрен и Хейвард поспешно вытерли руки платком. Один из «дрессеров» принес чистой воды, ополоснул окровавленные губки, протер инструменты уже запачканной тряпкой и уложил на стол турникет и пилу для распиливания костей. Третьим по очереди был огромный белобородый мужчина, моряк, чью ногу, начиная от бедра, предстояло ампутировать из-за того, что после открытого перелома в тканях начала распространяться гангрена. До того как позволить уложить себя на операционный стол для ампутации, он потребовал выдать ему порцию жевательного табака. Затем он заявил, что санитары могут оставаться в стороне, поскольку ему не требовалось никого, кто удерживал бы его. Во взгляде, который Варрен устремил на него, был оттенок сарказма. Разумеется, до начала операций ему доводилось слышать немало героических увещеваний подобного рода от пациентов-мужчин, но после он становился свидетелем равного количества нежданно-негаданно вырывающихся жалобных молеб. Чуть выше места ампутации Хейвард установил турникет, чтобы утишить кровотечение во время операции. Варрен еще немного засучил свои уже изрядно перепачканные манжеты. Как только больной отправил горсть жевательного табака себе в рот, Варрен совершил круговой разрез скальпелем, опоясав им большую берцовую кость и с невероятной силой, на которую, казалось, не могло быть способно его сухопарое тело, рассек кожу, мышцы и сосуды. Моряк выплюнул свой табак, издал стон и судорожно вцепился своими красными кулачищами в изголовье операционного кресла. Хейвард обеими руками оттягивал кожу и мышцы вверх от разреза по направлению к турникету. Варрен взял в руки пилу и несколькими проворными манипуляциями разделил оголенную до того кость. Один из санитаров подобрал ампутированную ногу и вынес ее из операционной. Хейвард же тем временем вытягивал рассеченные сосуды из таза больного, а Варрен перевязывал их. Я напрасно ждал, что моряк станет кричать. Он буквально стиснул операционное кресло в своих кулаках, и из его губ доносились только негромкие стоны. Только теперь, когда Хейвард перешел от сосудов к изыманию из раны нервов, раздражение которых, по рассказам моего отца, вызывает чудовищные боли, он застонал снова и сдавленным голосом потребовал еще одну порцию табака. Более ничего. По ходу своей работы Хейвард почти полностью ослабил турникет. Когда моряка вынесли из операционного зала, по нашим рядам прокатилось оживление. Самые старшие из наблюдателей разразились аплодисментами. Они выкрикивали вслед моряку восторженные реплики в знак восхищения его выдержкой до тех пор, пока Варрен не бросил на собравшихся единственный покровительственный взгляд. Все успокоились и притихли.

Ампутация руки приблизительно за сто лет до изобретения обезболивания

Живущий в наши дни человек, услышав подобного рода историю о первой встрече с великой хирургией моей юности, мог бы задаться вопросом: не оставил ли я, пережив такое, мысли о том, чтобы посвятить себя медицине – если бы это и стало крахом надежд, которые так искренне возлагал на меня отец? Я бы тогда покачал головой. Ведь представления о том, что считать бесчеловечным, невыносимым или чудовищным, меняются от эпохи к эпохе. Даже чудовищное теряет изрядную долю своей чудовищности, если оно, как и было тогда, является неизбежным, божественным или адовым, законом человеческой жизни. Такой человек, как Варрен, не казался своим современникам палачом, а напротив, кем-то настолько сильным и закаленным, что ему было под силу взглянуть в глаза ужаснейшим человеческим болезням, услышать крики этих мучеников и тем не менее делать то, что в те времена в бесчисленных случаях было единственным спасением. А посему я благодарен судьбе за такой первый опыт – он стал для меня самой наглядной иллюстрацией того, какой была хирургия стародавних времен, какими были ее методы на завершающей стадии ее существования, незадолго до открытия обезболивания, перевернувшего весь мир медицины.

Камни

В 1900 году состоялась наша последняя встреча с сэром Генри Томпсоном, который наряду с Жаном Сивиалем был, бесспорно, наиболее прославленным урологом девятнадцатого столетия. И тогда он попросил меня, как часто делал до того, рассказать своим гостям историю моей мочекаменной болезни.

Если кто-то еще и знал во всех подробностях биографию камней в моем мочевом пузыре, то это был Томпсон. Он сыграл в ней немаловажную роль и довольно часто заставлял меня начинать рассказ издалека, с отстоящих во времени, но весьма небезынтересных событий.

В намерении очертить временные границы укажу, что упомянутые события относятся к марту 1854 года. С момента открытия анестезии тогда прошло уже восемь лет, то есть они принадлежали уже к новой эре, которую я называю веком хирургии. Но в действительности история моей мочекаменной болезни, а точнее сказать, сопутствующие ей обстоятельства имели место еще в преддверии расцвета этой науки. История эта остается живой иллюстрацией возможностей старой хирургии, а именно их верхнего предела, и особенно красочно живописует ужасающую жестокость минувших времен.

Мои приключения начались в полдень третьего марта 1854 года в маленьком индийском городке Ханпур. Я оказался там во время моего первого путешествия по Индии, которое я предпринял с целью подробнее изучить «древнеиндийскую», как ее часто называли в Европе, хирургию, с таким пылом превозносимую романтичными профессорами.

Тот день в 1854 году был знойным. Но меня пробил озноб, когда исхудавший индийский мальчик, лежавший на земляном полу неряшливой хижины Мукерджи, издал свой первый пронизывающий стон. Мукерджи, «врачеватель каменных болезней из Ханпура», оперировал у ребенка пораженный каменной болезнью мочевой пузырь. Тогда это заболевание во всех частях света встречалось уже в юношеском возрасте.

Руки и ноги юноши были намертво зажаты в крепких кулаках полуобнаженных помощников, которые придавливали к земле его руки и плечи, а согнутые в коленях ноги держали широко разведенными.

Осунувшееся, старое лицо Мукерджи оставалось неподвижным. Он вытянул наружу свой намасленный палец, которым он со стороны прямой кишки придавил камень к основанию мочевого пузыря. Операционный нож Мукерджи глубоко вошел в промежность мальчика, отчего был густо окрашен сочащейся изнутри кровью. Одним быстрым движением он провел им между задним проходом и мошонкой, распоров прямую кишку, и продавил вглубь до самого мочевого пузыря. И теперь, когда нож был вынут, от нечеловеческой боли юноша стал исступленно мотать головой, и новый, еще более громкий, душераздирающий крик сорвался с его губ. Мукерджи ввел в операционную рану указательный палец и стал ощупывать пузырь в поисках камня. Сразу его обнаружить не удалось, а потому он стал снаружи надавливать кулаком на низ живота своей жертвы. Таким образом он сместил камень к той стенке пузыря, где находился его палец.

Душераздирающие крики юноши слились воедино, и теперь был слышен то нарастающий, то вновь затихающий вой – так могло бы выть беспомощное, измученное, изнемогающее от боли животное, остановившееся в нескольких шагах от смерти. Мукерджи неожиданно выдернул окровавленный палец наружу и схватил длинные узкие щипцы, которые лежали тут же, на грязном земляном полу. Он просунул их в рану, еще раз нажал левой рукой на подчревную область мальчика и сдавил ветви щипцов. Он с силой сжимал кулак, а потому кожа на костяшках его пальцев приобрела желтовато-белый оттенок. Из самого нутра донесся тихий скрежещущий звук. Затем Мукерджи сделал осторожный рывок и, пока исходящий криком, истерзанный ребенок делал новые попытки приподняться, вытянул из раны щипцы. Он передал своим помощникам красновато-желтый мочевой камень, может, два сантиметра в ширину и три – в длину.

На несколько секунд под низкой крышей хижины установилась пугающая тишина. Хватка помощников Мукерджи ослабла. Самого же врачевателя нисколько не занимала кровоточащая рана. Он даже не пытался остановить кровотечение. Он не прижимал тампонов к где-то рассеченному, где-то порванному раневому каналу. Он не накладывал повязки. Мукерджи ограничился тем, что подал знак своим помощникам. Те же прижали друг к другу широко расставленные бедра снова застонавшего мальчика и накрепко связали их пеньковой веревкой. Мукерджи к тому времени уже развернулся к ребенку спиной. Он стоял в стороне, низко склонив голову и неестественно изогнув горбатую спину, и выпачканными в крови руками проталкивал изъятый камень в мешочек, который крепился к некоему подобию пояса.

В эту минуту я почувствовал, как доктор Лала Рай легко коснулся моей руки. Он мягко взглянул на меня своими рыжевато-карими глазами и подал мне знак – пора было уходить.

Рай принадлежал к числу тех немногих молодых индийцев, которые решались заняться изучением медицины и хирургии в Англии, не разрывая при этом известных отношений с представителями аюрведической и древнеиндийской медицины, которые у большей части индийских крестьян пользовались куда большими почтением и доверием, чем любой врач-иностранец. Я познакомился с Раем в Дели по счастливой случайности. Мы вместе присутствовали при одной из медицинских дискуссий. Тогда я рассказал ему о своих замыслах, и он посоветовал мне наведаться к Мукерджи, «врачевателю каменных болезней из Ханпура», чья хижина была целью паломничества очень многих индийцев, страдающих мочекаменной болезнью.

Мы прошли сквозь безмолвную толпу мужчин и женщин, дожидающихся у края дороги. «Все они надеются, что Мукерджи принесет им избавление, – шепотом проговорил Рай. – Вы один из немногих иностранцев или, может, даже единственный, кто когда-либо видел Мукерджи…»

«Что же будет дальше с тем юношей?..» – поинтересовался я по пути к повозке, которая ожидала нас в ста метрах от хижины.

«Все в руках природы, – ответил Рай, причем с такой серьезностью, что я заподозрил его в фатализме. – Если не была повреждена кишка и если не возникнет нагноения или мочевой инфильтрации, через несколько недель он полностью оправится. Если же все сложится менее удачно, выздоровление обречено затянуться. Как известно, со стороны кишки камень очень сложно прощупать, и иногда приходится рассечь кишку или перерезать мышцы мочевого пузыря. В некоторых случаях в раневом канале образуется фистула – со всеми вытекающими последствиями. Также случаются смертельные гнойные лихорадки. Но половина перенесших операцию полностью поправляются. Поэтому всегда остается выбор – погибнуть от мочекаменной болезни или попытать удачу – ведь есть шанс стать одним из выздоровевших…»

Он замолчал, поскольку мы уже подходили к повозке. Когда мы устроились внутри нее, деловитость Рая уступила место пылкому энтузиазму: «И чем же отличаются европейские методы? – спросил он. – Анестезией? Хорошо. Пациенты во время операции больше не испытывают никакой боли, не стонут и не кричат. Но кроме этого? Два года назад в Лондоне я видел по недоразумению рассеченную во время операции кишку, перерезанную и разорванную предстательную железу, не говоря уже о мочевых свищах в раневом канале и отказавшем в результате повреждений сфинктере мочевого пузыря! Вам ли не знать, как много прооперированных умирает в крупнейших европейских клиниках от гнойной лихорадки. Мукерджи знает только учение своих предков. Он никогда не обучался в европейских университетах. Я думаю, что и без того он добился невероятно многого. Вы со мной не согласны?»

«Да, конечно…» – пробормотал я, решив умолчать о своем опыте изучения методов древнеиндийской хирургии. Представления, которые сформировались во мне под влиянием историков медицины, склонных ее романтизировать, были развеяны. Я умолчал также, что некоторые хирургические методы, зачастую обусловленные древней, своеобразной историей развития медицины в Индии – во всяком случае, за исключением ринопластики – были не лучше и не хуже средневековых хирургических практик Запада. Однако я вынужден был признать, что Рай – по крайней мере, в том, что касалось европейских операционных техник, – в своих сравнениях стоял не так далеко от истины. Разумеется, насколько я мог тогда судить.

«Да, конечно», – повторил я устало.

Я попрощался с доктором Раем у входа в гостиницу «Цивил энд Милитари Хотел», вводящей в заблуждение пышностью своего фасада. В ее кишащих крысами убогих апартаментах я имел несчастье остановиться.

Мы условились встретиться на следующий день и посетить одного из индийских «врачевателей катаракты». Тогда я не подозревал, что увидеть того лекаря мне так никогда и не удастся.

Я рано улегся спать и потушил лампу, свет которой мог привлечь насекомых. Когда моя рука совершала путь от лампы к подушке, я впервые ненадолго ощутил незнакомую, иррадиирующую боль, очаг которой определенно находился в правом боку. Я постарался успокоиться и убедить себя самого в том, что для мочекаменной болезни я еще слишком молод. Но ни в одном возрасте нельзя быть застрахованным от образования мочевого камня. Я вдруг вспомнил, что однажды читал о том, почему образуются камни в мочевом пузыре. Причиной тому могли быть однообразный рацион и продолжительная диарея, по ходу которой организм теряет много влаги. Все время моего путешествия из Плимута в Бомбей я мучился от диареи, так как качество питьевой воды, имеющейся на борту славного корабля «Виктори», оставляло желать лучшего.

Я лежал без движения, не отваживаясь на дальнейшие успокоительные увещевания. Спустя несколько часов я все же собрался с духом и, записав себя таки в паникеры, погрузился наконец в безмятежный сон.

После я так и не смог понять, как долго я спал.

Я помнил только, что острая боль в тазу заставила меня поднять голову от подушки. Она была настолько сильна, что, как мне кажется, сквозь сон я даже слышал свой собственный крик. Одновременно с болью я почувствовал чрезвычайно острое желание опорожнить мочевой пузырь, отчего вскочил с постели. Только встав на ноги, я согнулся от еще более сильной судороги и опустился на колени рядом с кроватью.

Обливаясь потом, дрожащими руками я пытался зажечь лампу. Но сделать это не было никакой возможности. Хриплым, едва слышным голосом я позвал прислугу. Но снаружи ничто не пошевелилось, если не считать шныряющих вдоль стен крыс.

В конце концов ощупью, согнутый почти что пополам, осторожно ступая и держась обеими руками за живот, я в одиночку побрел сквозь темноту.

Когда я снова на нетвердых ногах вернулся в спальню, по моему лбу сбегал холодный пот. Не успел я дойти до кровати, как меня снова стала колоть, сверлить, жечь теперь уже знакомая пронзительная боль. Она сходилась в одной точке. Было похоже, будто бы кто-то настойчиво тыкал остро заточенным копьем в самый низ моего живота.

Улегшись на спину, я ненадолго почувствовал облегчение, тогда как ходьба и даже простое стояние на ногах делали боль совершенно невыносимой. Но мне пришлось подняться еще раз. На этот раз я увидел в моче кровь. Хватаясь за случайные предметы, я пробирался назад в кровать, аккуратно и избегая резких движений, прилег на нее на несколько минут, но вскоре, пошатываясь, снова побрел прочь.

Мой измученный мозг какое-то время пытался уцепиться за предположение, что это всего-навсего воспаление мочевого пузыря, вызванное его переохлаждением. Но даже скудость моих тогдашних познаний в области медицины не могла помешать мне распознать симптомы мочекаменной болезни, что обрекало на неудачу все мои попытки утешить себя.

Уже после, время спустя я проводил долгие часы, размышляя и пытаясь найти объяснение загадочному совпадению во времени операции Мукерджи и проявления у меня острых симптомов мочекаменной болезни. Все мои умозаключения ни к чему так и не привели, и только более позднее знакомство с современными невропатологами дало моему разуму новую пищу. По их убеждению, некоторые психические процессы, один из которых инициировало мое присутствие при операции Мукерджи по удалению камня, могут вызывать физические заболевания, до этого протекавшие в скрытой форме.

Когда я пришел в себя, был уже почти полдень. Я с трудом сориентировался. Вскоре мне удалось различить рядом с моей постелью бледное, желтоватое лицо доктора Рая.

«Вы больны?» – спросил он.

«Боюсь, это мочекаменная болезнь», – прохрипел я с трудом.

У меня создалось впечатление, будто бы сначала Рай смотрел на меня с ужасом, но затем его сменило выражение триумфа.

«Мукерджи… – сказал он. – Мукерджи, – повторил он снова, – может сделать как здоровым, так и больным…» Пока он говорил, в его тоне становилось все меньше внешнего лоска «европейской цивилизации», который он усвоил в Англии. Казалось, будто бы он уступал место патриотическому суеверному пылу.

Его хищный взгляд заставил меня почувствовать недомогание и новый страх. Все еще пребывая между сном и реальностью, я спросил: «Где поблизости можно найти английского врача?»

«Вам следует довериться Мукерджи… – проговорил Рай. – Вы не найдете ни одного врача-англичанина, который действительно способен избавить вас от камней, вам не поможет даже доктор Ирвинг из Лакнау…»

Но только я расслышал фамилию Ирвинг, моя память тут же ухватилась за нее. Теперь я видел перед собой единственную цель: прочь из Ханпура, прочь от Мукерджи.

Климат Лакнау весьма благоприятствовал тому, чтобы городок стал излюбленным индийским гарнизоном англичан. Тогда это было почти сказочное место, засаженное цветущими парками, бамбуковыми рощами и садами, где среди живых изгородей из желтых роз, орхидей и папоротников зеленели пальмы и тенистые, усыпанные хороводом красных бутонов деревья. Местная гостиница показалась мне цветущим оазисом по сравнению с той крысиной норой, где я поневоле обитал в Ханпуре.

Доктор Ирвинг, который вскоре после моего прибытия возник в моей комнате с неуклюжим ящиком инструментов, выглядел точь-в-точь как среднестатистический хирург конца девятнадцатого столетия, каких я нередко встречал у него на родине. Ему шел уже седьмой десяток, и он казался сильным и грубоватым, как и многие другие люди его поколения, ведь в те времена от медика требовались прежде всего сила и закалка, необходимые, чтобы ампутировать руку или ногу у находящегося в полном сознании человека или провести другую, не менее жестокую, но в целом обычную в те дни операцию. Я невольно содрогнулся от мысли, что ему, обладателю столь красных, мускулистых рук, предстоит осмотреть меня. Но вот Ирвинг вступил в разговор. С первых минут нашей беседы я почувствовал, что имею дело с человеком рассудительным, а потому даже тон его оказал на меня удивительное умиротворяющее действие. Он осведомился о моей профессии, происхождении, намерениях и только потом приготовился выслушать мои жалобы.

«Теперь не может быть никаких сомнений, – проговорил он, – накануне вы лишились маленького камня в мочевом пузыре. На своем пути он причинил вам несколько царапин, которые тут же закровоточили. Но в мочевом пузыре все еще могут оставаться другие камни. Мне придется осмотреть вас, чтобы быть до конца уверенным…»

Сегодня я уже простил Ирвингу все мучения, которые я вытерпел по его вине, включая приступ лихорадки, настигший меня уже через полчаса после осмотра из-за занесенной им инфекции…

Ирвинг, как и множество других врачей из любой части света, не мог знать большего. Но так или иначе его осмотр имел определенную пользу. Я усвоил, что о состоянии медицины и прогрессе в ней следует судить прежде всего с позиций пациентов и никогда не смотреть на медицину глазами того, кому болезнь на личном опыте не знакома.

Протерев окровавленный катетер тканью, усеянной пятнышками засохшей крови, и после определив его в своем ящике между двумя парами заржавевших зубных щипцов, он серьезно посмотрел на меня.

«Хм, – промычал он, – судя по всему, у вас внутри еще два более крупных камня. Возможно, около полугода они и не будут вас беспокоить, но это не помешает им постоянно увеличиваться за счет приращения новых твердых мочепродуктов. Вам следует как можно быстрее возвратиться в Европу, где вашу мочекаменную болезнь могли бы прооперировать. Ничто не должно сейчас стеснять ваших движений, у вас довольно лекарств. Поезжайте в Париж безотлагательно. Разыщите там доктора Сивиаля…»

В одном моем взгляде Ирвинг сумел прочесть, что имя Сивиаль мне ровным счетом ничего не говорило.

«Вы не знаете Сивиаля? – спросил он. – Но ведь вы же были в Париже! Разве вас не удивляет, что я, англичанин, рекомендую вам услуги француза? Я убежден, что Сивиаль является тем человеком, который положил конец многовековому застою в области хирургии мочевого пузыря, подтолкнув развитие хирургической техники. Он впервые осуществил бескровное и почти безболезненное дробление камней непосредственно внутри проблемного органа. Он возвестил о новой эпохе в истории хирургии мочевого пузыря, которая обязательно обратит на себя внимание, как только его методику освоит достаточное количество врачей. Они и распространят ее позже по всей Франции. Я делаю вам предложение. Отдохните несколько дней, пока окончательно не избавитесь от последствий выхода камня и осмотра. Я уверен, что после, вооружившись все же некоторой осторожностью, вы сможете совершить вполне безопасное путешествие в Европу».

По счастью, сев на корабль «Калькутта» Ост-Индской компании, я очень быстро, а именно уже пятого мая 1854 года, оказался в Лондоне. С тех пор как в апреле я снова почувствовал легкую боль в мочевом пузыре, я жил в постоянном страхе перед по-настоящему тяжелым приступом, который мог застигнуть меня раньше, чем я попаду к Сивиалю.

Если молодые врачи, знакомые с медицинской подоплекой собственной болезни, оказываются в подобных моей ситуациях, они, как правило, страдают больше, чем обычные пациенты, которых оберегает блаженная неосведомленность и порой совершенно непоколебимая вера в «мастерство врача».

Я почувствовал облегчение, ступив на английскую землю, хотя, спускаясь по трапу на берег, я вновь ощутил подозрительное чувство тяжести в области таза.

Но во мне проснулась уверенность, когда я обнаружил в гостинице письмо от Джеймса Сайма, очень видного эдинбургского профессора хирургии того времени. Конверт содержал второе запечатанное письмо, адресованное доктору Генри Томпсону на лондонскую Вимпоул-стрит, а также записку для меня, в которой было всего одно предложение: «Это тот, кто вам нужен». И подпись: «Сайм».

Еще до моего отъезда из Лакнау я написал Сайму, который стал мне отцом и другом за то время, пока в Англии и Шотландии я изучал азбучные принципы наркоза.

Тем письмом я известил его о внезапных симптомах мочекаменной болезни, а также о предложении доктора Ирвинга как можно скорее отправиться в Париж, чтобы вверить себя до того мне неизвестному доктору Сивиалю, практикующему новаторский метод хирургического лечения. Я попросил Сайма дать мне совет, который считал очень ценным. Письмо я попросил направить в Лондон, мне навстречу, чтобы я успел прочесть его до отбытия в Булонь.

Теперь его «совет» лежал на моей ладони. Я разыскал «нужного человека» в тот же вечер. Вимпоул-стрит была одной из улиц лондонского Вестэнда, заселенных врачами. Именно там я впервые встретился с Генри Томпсоном.

В те дни Томпсону еще не была предоставлена честь называться «сэром». Тогда целое десятилетие отделяло его от мировой славы выдающегося уролога. Но светлый огонек в его глазах уже тогда выдавал его целеустремленность, и глаза его также блестели из-под выдающихся кустистых бровей, как и в годы, когда к нему уже пришла известность. Тогда ему было всего тридцать пять лет, он был строен и энергичен, а его симметричное лицо можно было даже назвать красивым. Его руки были очень ухоженными, что встречалось крайне редко среди привычных к тяжелой физической работе хирургов того времени.

Томпсон прочел письмо Саймса. «Кто-то в Лакнау направил вас в Париж к Сивиалю. Как же мал в действительности наш мир, если даже в такой дали слышали о Сивиале. Итак, не будем тянуть время: я очень много времени провел в Париже, занимаясь изучением нового метода дробления камней в Больнице Некер у самого Сивиаля. Это один из тех методов, который опирается только на ощущения. Привычные силовые манипуляции или проворство старой школы здесь совершенно бесполезны. Поэтому бескровная операция по дроблению камней не получила еще широкого распространения, какого она, несомненно, заслуживает. Как мне стало известно от профессора Сайма, вы направляетесь в Париж и желаете получить небольшое разъяснение относительно ценности метода Сивиаля».

Я поспешил ему возразить. Всем своим существом он внушал такое неподдельное доверие, что я был готов вверить себя в его руки. Но все мои попытки протестовать были низложены.

«Если человек может себе это позволить, – проговорил он, – и, как я заключил из письма Сайма, вы как раз такой человек, то следует довериться мастеру, а не его ученику. Я с удовольствием, если вы захотите, передам через вас письмо моему учителю, и он тогда, в свою очередь, отнесется к вашему лечению особенно внимательно. По понятным причинам он немного тщеславен и очень патриотичен. Любого иностранца, приезжающего издалека, он рассматривает как лишнее доказательство тому, что только Франция – родина подлинных свершений в области хирургии, а он сам – мастер из мастеров».

В ту самую минуту, когда два дня спустя я выходил из поезда на Северном вокзале Парижа и моя правая нога только коснулась перрона, меня впервые с того времени, как я покинул Ханпур, пронзила колика. Вероятно, более чем пятичасовая тряска в железнодорожном вагоне образца XIX века в сочетании с некими другими, не поддающимися оценке обстоятельствами снова растревожила мой камень после долгого периода покоя.

Мне пришлось собрать всю свою силу воли, чтобы вытерпеть осмотр багажа всеми таможенными служащими и поездку в дрожках до Гран-Отель-дю-Лувр, ни разу не закричав от боли.

Преследуемый любопытными взглядами, я пробрался-таки в мою комнату. Там, корчась от боли и до крови закусывая губы, я на коленях дополз до моего саквояжа, где принялся судорожно искать опий и хлораль. Обливаясь потом, впившись зубами в подушку, но все-таки громко стоная, я стал ждать, пока лекарство подействует. В причине боли сомневаться не приходилось: камень снова попытался выйти наружу. Ни опий, ни хлораль не могли дать долговременного облегчения и только добавляли к общей усталости. Кошмарная ночь, проведенная в крысиной норе Ханпура, повторялась снова в роскошном отеле на много сотен номеров. Но она была отнюдь не такой, как любая из индийских ночей: в ней не было ни одиночества, ни уединенности. Тем не менее самому себе я казался ничуть не менее одиноким и покинутым.

Следующим утром, встав на коленях у письменного стола, ежеминутно прерываясь, я написал письмо к Сивиалю. В нем я описал мое плачевное положение и намерения, а также выразил свое настойчивое желание в кратчайшее время увидеть его у себя в гостинице, поскольку явиться к нему самостоятельно для меня не представлялось возможным. Как из зеркала, из выражения лица лакея, забиравшего мое послание, мне стало понятно, какой вид я, должно быть, имел.

Целый час я провел в нетерпении, которое вызвало новые нестерпимые боли. Затем наконец возвратился лакей с совершенно ошеломившим меня докладом.

Еще два дня назад Сивиаль покинул Париж и отправился на консультацию в Бордо, и, как ожидается, вернется не раньше чем через три дня.

В моем состоянии эти три дня ожидания можно было легко приравнять к самоубийству! Я беспомощно дрожал от озноба и хотел уже было распорядиться разыскать какого угодно имеющегося врача, когда лакей доложил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад