Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За полуночным солнцем - Сергей Николаевич Дурылин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А протекает? — спросил я.

— То-то и дело, что протекает. Тридцать лет назад построена, а протекает. Кабы не старая, не Петрова-то крыша, так совсем бы худо было. Та держит.

Оказалось, что крыша дома-футляра, надстроенного над дворцом для его сохранности всего тридцать лет назад, протекает, и от ее течи подгнивают стены и углы домика, а Петровская крыша, которой с лишком двести лет, еще кое-как удерживает воду.

— Разве теперь так строят? Сам строил. И дерев-то таких теперь нет. Текет, — с презрением ворчал матрос.

Теперь домик перенесен на другое место, где будет поставлен памятник Петру, и стоит без футляра. Но петровский горн из кузни перенесли, а собрать на новом месте не умели; на одном из бревен матрос показывал мне еще заметный план домика, начертанный, по преданию, при помощи гвоздя самим Петром; теперь я не мог его найти: загрязнили ли его окончательно при переноске, или перепутали бревна, и он стал невидим, — не знаю. Но домик «вечного работника», который он сам построил себе в рабочем Архангельске — конечно, самое интересное, что есть в этом городе из построек.

Не спится, хотя надо бы выспаться, так как завтра — ночь на пароходе, Белое море, и спать уже стыдно. Но не спится.

Мы одеваемся, выходим из номера, спускаемся по скрипучей лестнице, которая по стенам оклеена обоями с норвежской надписью: «Добро пожаловать!», и бродим по городу, по прекрасному тенистому бульвару, тянущемуся по Двине.

И вот что жутко и странно в северной летней ночи в городе: тишина, свет, пустота. Мы все привыкли навсегда, что когда тихо, тогда в городе темно, тогда ночь, а когда шумно — светло, день. Представьте себе Москву, залитую ослепительным, по-весеннему радостным, солнечным светом, играющим в окнах домов; на мостовых, всюду, веселые синие тени от домов; — и совершенную, неподвижную, ничем ненарушимую тишину, мертвую тишину. Так это здесь. Что же это, Господи, что же это? — хочется спросить, закричать. Умерли, что ли, все люди и город этот мертв? Или они так заспались, что вот проспят, непременно проспят день, и сами будут после жалеть? Но нельзя же ведь, чтобы все спали? А все спят. Что случилось?

Да нет же, ничего не случилось: просто-напросто теперь только два часа ночи, и солнце уже светит: и белый день!

Идти спать, спать!

Мы едем.


Архангельск уже далеко: далеко ушли вправо от парохода, большого желтотрубного мурманца, архангельские белые церкви, длинный густотенистый бульвар по Двине, шумливая пестрая путаница судов, мачт, парусов, серых, белых и черных дымов, закопченных труб. Мы идем рекой Маймаксой, глубоким протоком Двины. Она узка, но так глубока, что океанские грузовые пароходы свободно проходят ею, только сильно замедляя ход, чтобы не раскидать крепкой волной спутавшиеся у берегов плоты, карбасы, моторные лодки и пароходики. В одном месте ширина Маймаксы всего 60 саженей, но глубина 18-40 футов.


Берега покрыты бесконечными лесными складами; нагружаются, приткнувшись к берегу, лесовики-иностранцы: английские, немецкие, норвежские пароходы. Пыхтят механические лесоподаватели: кажется, какая-то невидимая рука подкидывает бревно за бревном, и они скатываются прямо на пароход. Это так непонятно и немножко смешно: как будто кто-то для забавы скатывает на пароход игрушечные древешки.

Но и это не интересно: впереди море, а за морем Лапландия. Кто ее знает, какая она. Пароход идет, идет — и все Двина, Двина. Когда же море?

Вот выплыли в Березовское устье Двины. Скоро море. Но как его узнаешь, где оно начнется, это море?

И разве не море — эта Двина? Кто-то отодвинул левый берег, а правый тянется еще далеко — но узенькой тончайшей полоской: это начало самого скучного и бесплодного из Беломорских берегов — Зимнего берега. Море это или Двина, но она серо-белая, ровная, всплескивает себе невысокими закругленными волнами, то набегающими, то отталкивающимися друг от друга, успокоенными и дружными.

— Какое же это море? — замечает разочарованно господин в казенной фуражке, стоя за мной у решетки.

— Да это и не море, — улыбается сквозь зубы весело и дружелюбно молодой помор с серьгой в левом ухе. — Море-то еще вот — оно, море.

И указывает на далекую белую равнину, укрывающуюся у горизонта.

Но вот мы доехали до этого места, миновали Северо-Двинский плавучий маяк — ярко-красное неподвижное судно, — еще немного: и поморы кивают нам уверенно и радостно на такую же бело-серую, спокойно перекатывающуюся воду:

— Море, море!

Приходит ночь. Стихает пароход: спят на палубе, спят в каютах. Не спят чайки: белые и ленивые, не отстающие от парохода — им тоже надо лететь за нами.


Солнце тихо, тихо наклоняется над стихшей светлой водой, как будто заглядывает в воду, — заглянуло: и утонуло в воде, и разбилось на бесчисленные плавкие кусочки золота, серебра, стали, белого хрусталя — и все это богатство качает, бережно лаская, вода, и все блестит на небе и на воде. Золотая ночь сияет.

Ветер не резкий, не упорный, нежный и дружный, дует в лицо. Дышишь больше, чем нужно: как редким старым вином, хочется напиться, как только можешь, этим воздухом, этим ветром. И тихо, и светло. Первая морская ночь.

Ветер кличет что-то негромко и ласково в вышине. Море ему отвечает тоже негромко: не потому ли, что люди спят: что их будить. Там, впереди, будут волнения и качки, ветер будет сердиться на море, и море рассердится на вечер и зашумит, а теперь у них тихий разговор.

К утру и он затих: светлей и тише. Ночь проходит прежде, чем спросишь: наступила ли? ее не заметили; должно быть, она была.

Опять приподнимается солнце из воды; все тихо. Приподнимается еще, — и чайка, медленно качаемая водой, взлетает с волны, махает белым крылом в вышине и кружит веселая над белой веселой водой.

Солнце и море: и оба веселые, тихие.

Просыпаются люди, крестятся поморы, ранний день наступает.

И кто упомнит, как разговаривали море и ветер?

3. У врат Похьолы

Кандалакшская губа. Рыбное молоко. Преддверье Похьолы. Финский профессор и русский мужик. Географические неожиданности. Лечение орудиями каменного века. Кандалакшский вавилон. Северные лабиринты. Дорога к Имандре. Буря на Имандре. Лопараская суета. Путь «по лопарям». Лошадь и ямщики.

И вот мы едем по морю, вдогонку за полуночным солнцем, в Лопскую землю.

Кандалакшская губа, глубоко вдающаяся в материк, образуя северный выступ огромного Кольского полуострова (Лапландии), тянется долго, долго.

Море так тихо, что почти не веришь, что это море, воздух так тепел, чист и безветрен, что не веришь географической карте, указывающей неоспоримо, что скоро мы переедем за полярный круг. Полно, север ли это?

И только когда смотришь на берега, веришь, что это север. Розовые нерадостные скалы срываются в море — и застыли, окаменели в своем срыве. Они теснят море, а море — их. И кажется, враждебная рать — уж не Русь ли, идущая к югу? — усеяла скалы и берега и толпится, щетинясь, высокими копьями и черно-зелеными верхами шатров: это островерхие ели, тонкие пихты и лиственницы усыпали берег и скалы и подбежали к морю зеленой ратью.


Важные бело-серые чайки сидят неподвижно на высоких валунах, охваченных со всех сторон морем, — и не разберешь, пена ли это морская белеет или белые чистые камни положил колдун на серые и розовые граниты. Но отстают, отстают скалы за пароходом.

— А лопаришки-те народ дрянь, — говорит сморщенная беззубая бабушка с мелькающими спицами в руках.

— А чем же они, бабушка, дрянь? — допрашиваем ее мы, едущие к лопаришкам.

— А лопин — не чист. Слабый он народ.

— Чем же он, бабушка, слаб?

Но бабушка смеется на нашу простоту, что мы не знаем лопской слабости, и рассказывает, как у них, в Беломорье, много рыбы.

— Уж этого добра вдосталь, — бурчит матрос, презрительно сплевывая. — Коров рыбой кормят. Только разве это рыба? То ли дело трещотка, — и при мысли о северной кормилице — треске вся суровость его пропадает.

— Как, коров — рыбой? — изумляюсь я.

— А что прикажешь делать, коли трав-те у нас нет? — конфузится старушка.

— Да ведь молоко рыбой пахнет?

— И попахнёт. Какая беда? Рыбка-те не погана, — защищает рыбное молоко, мигая, старушка.

Подходит студент, наш случайный спутник, ботаник, которому с нами по пути, высокий ботаник в старой суконной куртке и длинных сапогах, и торжествующе говорит:

— А ведь мы переезжаем!

— Что переезжаем?


— Полярный круг.

И по карте видно, что переезжаем, переехали, но какой же это полярный круг? Теплынь, тихий ветер, тихое море, и солнце, солнце, — ослепительное солнце! Что же будет там-то, когда здесь так светло! Это какое-то солнечное предпразднество перед настоящим праздником солнца.

И, переехав полярный круг, мы переходим на другой пароход, поменьше, увереннее, что солнцу конца не будет.

Уже нас четверо: я, геолог, ботаник и милый москвич-медик. И опять всем по пути.

А на новом пароходе еще человек, которому с нами по пути: финский студент едет к своему профессору, а профессор с другим студентом ждет его в Кандалакше, — значит, всем в Лапландию. Но как же мы все доберемся, где достать столько лодок? Не испугаем ли мы своим нашествием тихих лопарей, да еще со строгими бумагами от архангельского вице-губернатора, чтобы все нам помогали и содействовали?

Но утро печалит нас. Солнце бледное и светит через силу. Тянутся горы — и вдалеке, над синими очертаниями вершин, высоко блестит что-то белое.

— Это облако, — говорит геолог.

— Это снег, — утверждает рассудительно ботаник, не выпуская из рук бинокля.

Первый снег, который мы видим в июне.

Солнце исчезло. Захолонуло юрким холодным ветром. Ветер плачет над морем. Тучи со всех сторон нависли над морем — и стойкие тучи, несуетливые, привычные стоят целыми неделями неподвижно.

Что если в Лапландии дождь и тучи? Мы ничего не увидим. В горы нельзя попасть, мы опоздаем вовремя добраться до Норвегии — и тогда прощай, полуночное солнце!

Лопарские колдуны, должно быть, не хотят пустить нас в древнюю Пахьолу, как зовется в «Калевале» Лопская земля. Но ведь мы не смеялись над лопинами. За что же нас не пускать?

Мы у врат Пахьолы. Пугливо вспоминаются стихи из «Калевалы»: Много снегу в Пахьоле, Много льду в деревне холодной; Снега реки, льда озера; Там блестит застывший воздух, Зайцы снежные там скачут, Ледяные там медведи На вершинах снежных ходят, По горам из снега бродят, Там и лебеди из снега, Ледяных там много уток, В снеговом живут потоке, В ледяных плывут пучинах.

Что, если это правда, правы те, кто пугал нас в Москве, а география обманула?

А «Калевала» пугает еще сильней, заботливо остерегает:

Не ходи ты, мой сыночек, В села дальние Пахьолы, К очагам детей Пахьолы, На поля детей лапландских!

Серые перекатываются волны, и след от парохода, долгий, четкий, играющий, когда море спокойно, теперь едва заметен, ломаемый темно-серыми, гоняющимися друг за другом волнами.

Берега все ближе и ближе. Мы ёжимся от холода. Ветер мечется по морю, теребя воду и выжимая из нее белую пену.

Пароход дает долгий свисток и останавливается. Это — Кандалакша. Мы у ворот Лопской земли.

Большой карбас качается на волнах у самого борта, но волна то и дело отбрасывает его в сторону. Наши вещи, как мячики, летят в карбас. Мы теснимся в карбасе. Идет мелкий дождь.

Село Кандалакша расположено на обоих берегах реки Нивы, впадающей в Кандалакшскую губу. Река Нива — сток огромного лапландского озера Имандры, занимающего площадь в 1755 кв. верст, принимающего в себя 26 рек, испещренного 99-ю островами. Река Нива настолько бурна, порожиста, стремительна, что несмотря на свое малое протяжение — всего 32 версты, она весной никогда не доносит льда с Имандры до моря, до Кандалакши: весь лед река успевает разбить, раскрошить, истаять на своих порогах и переборах. В Кандалакше всегда стоит шум и гул, как будто не прекращается древняя сеча и неведомые богатыри, — не те ли, которыми пугает «Калевала»:

Длинный муж земли печальной, Вышиной ты с сосну будешь, Будешь с ель величиною —

неведомые богатыри бросаются огромными камнями через реку.


В древности здесь был город, названный норвежцами Candelax или Канделахте, был монастырь с богатой солеварней, был оживленный торг, куда сходились норвежцы, шведы, русские, лопари, финны, были и битвы — теперь здесь тихое селение, а в нем — вечные труженики — рыбаки. Стоят две старые прекрасные деревянные церкви, суровые каменные утесы, обрывающиеся в море, хранят на себе следы таинственных письмен, — в земле, если покопаешь ее, находишь кусочки слюды — остатки давным-давно исчезнувшего монастыря, — и нет больше ничего, говорящего о древней жизни. А ведь сюда, через реки и озера, леса и болота, шел знаменитый новгородский путь к океану, который был прекрасно известен еще в XII веке, и только в глуби Лапландии мы поняли, как близко еще здесь то время — двенадцатый век, как убежала отсюда далеко шумливая жизнь.

Высокие горы теснятся к морю, синея хвойным лесом. Поместительные двухэтажные избы жмутся к берегу реки Нивы и взбегают по горе к церкви.

Нас встречает финский профессор в высоких сапогах и шведской куртке и голубоглазый студент. Мы знакомимся.

И начинаются неожиданности.

Оказывается, что Хибинские горы, на которые мы стремимся и которые на карте русского Генерального Штаба обозначены сплошной белой краской, как внутренность какого-нибудь необитаемого острова или как поверхность неисследованного Южного полюса, давным-давно обследованы нашим новым знакомцем, финским профессором г. Д. Рамзаем; еще в начале 90-х годов в журнале «Fennia» им была опубликована превосходная и совершенно точная карта Хибин. Но — увы! — для русских путешественников, доверчиво руководствующихся десятиверстой картой, изданной через двадцать лет после исследования Рамзая, Хибины все еще остались белой областью неведомого!

Профессор остановился в избе; его хозяин крестьянин А. П. — старый его знакомец, водивший профессора по горам и ныне опять собирающийся в горы. Он только лукаво улыбается на развернутые нами длинные географические карты Генерального Штаба.

— Никуда вы по ни не придете. И мест-то таких нет, какие там обозначены.

— Ja, ja, — добродушно подтверждает профессор. — Плохая карта.

— Тут и озер-то не слыхано, где они на карте написаны.

Мы смотрим на карту. Она убеждает нас, что здание почты на противоположном берегу реки Нивы, а оно на нашем, недалеко от нас. Мы молчаливо складываем карту, прячем ее до Москвы — и прилежно переводим на кальку профессорскую карту.

— А видно здесь полночное солнце? — спрашивает нетерпеливый медик.

— Нет. оно вон за той тундрой садится, — говорит П., улыбаясь в бороду, и показывает на высокую гору поросшую лесом, с каменистой сизой голой вершиной..

«Тундра — низкая болотистая равнина», — вспоминается учебник географии. Хорошо низкая болотистая равнина, в полверсты вышиной!

В Лапландии гора, на вершине которой уже не может расти лес, называется тундрой, и, например, «Горелая тундра» означает не равнину с выгоревшим лесом, а горную цепь, где даже летом не тает снег. гора, сплошь покрытая лесом, называется варакой. К тысячеверстому пространству Лапландии неприложимы названия, правильные для других мест: у самоедов тундра — болотистая равнина, в Лапландии — гора. Бедная гимназическая география!

Впоследствии за свою географию мы краснели у лопарей, когда, поверив некоторым путешественникам по Лапландии, мы упорно просили лопарей повести нас на «высочайшую гору Лапландии — Аймерс-Пайк», как именовали ее эти путешественники, — и когда лопари, улыбаясь, показывали нам и направо, и налево, и прямо перед собой несколько таких аймерс-пайков и недоумевали, на который из них нужно нас вести: ибо по-лопарски аймерс-пайк просто значит «высокое место».




Поделиться книгой:

На главную
Назад