Матушка отвела грамотею место между стеной и печью, поставила там топчан и повесила дерюжную занавеску, за ней грамотей и начал жить, выставив пятки. Тощан, конечно, сразу воспротивился, лютовал на печке, кричал, что он не позволит так с собой разбираться, что он не давал своего добровольного согласия, что он без грамотея как-нибудь, пусть даже согласен быть привязанным каждый день к скамье. Пришлось мне немного Тощана поколотить.
Потом я спустил с чердака четыре мешка соли, и первое время грамотей спал между ними и на них, пока лишняя вода не вытянулась из тела. Но даже после этого он все равно оставался пухлым от давней дурной еды и скопившейся меланхолии, но матушка сказала, что к весне это пройдет. Я спросил ее, разве грамотей у нас надолго задержится, а матушка ответила, что она, конечно, этому не шибко рада, но если его выгнать сейчас, он, без сомнения, сдохнет, а все живая душа. Пусть сказки про выхухоль Виолетту рассказывает.
Пусть, мне-то что?
Оттепель держалась долго, так что река, превращенная заморозком в лед, начала подтаивать по краям. В эти проталины собирались со дна проснувшиеся раки, и мы с Хвостом их собирали, вспоминая Речную Собаку. Раки вкусные, дома мы их варили каждый вечер и ели. Грамотей сначала раками брезговал и рассказывал про то, что раки питаются преимущественно утопленниками и от этого нечисты, но потом отбросил предрассудки и тоже стал их есть.
А вот Хвосту они на пользу не пошли. Вместо того чтобы относить раков домой и варить их вечером в кругу семьи, жадный Хвост приготовлял их втихую на опушке возле леса и не варил, а запекал в кирпичах. Отчего он, конечно, получил сильное расстройство желудка и просидел дома почти месяц, а на воздух показался синим и худым, как после двойной зимы.
Оттепель длилась и длилась. Мы с матушкой нажарили так много соли, что размещать ее было уже негде, забили весь чердак мешками. Смотреть на это было приятно, но куда больше девать соль не знали, поэтому, умерив жадность, решили уже закрыть соляной двор до следующего лета. Как-то утром я волок домой жарочную сковороду, тащил ее по земле, и она оставляла после себя скрипучий звук. Хвост поджидал меня возле колодца и напоминал жердь, одетую в одежду.
Мы поздоровались, и Хвост взялся мне помогать волочь сковороду, но на самом деле больше мешал, путался под ногами и то и дело останавливался отдохнуть. Я не торопился и тоже останавливался, слушал, как Хвост ругает своих братьев, которые с каждым годом становятся все злее и после случая с раками придумали ему обидную кличку.
Рассказав о кознях своих родственников, Хвост перешел на грамотея, тоже стал его ругать, не ругать никого Хвост, кажется, не умел.
– Зачем вы его взяли? – спросил Хвост. – От него же никакого толка. Отец говорит, что он исписался. Даже дождь отписать не смог, тоже мне грамотей!
– У него просто творческий кризис, – сказал я. – С грамотеями такое бывает иногда, ты же сам рассказывал. И он совсем не исписался.
Не знаю, с чего это я вдруг взялся его защищать. Наверное, из чувства противоречия. Надоело мне, что Хвост всех подряд только ругает. Хотя у него вся семейка такая, ничего не поделаешь, кажется, их прадед жил в Брантовке.
– Грамотей совсем не исписался, – повторил я.
– Да ладно, не исписался, – ухмыльнулся Хвост. – Исписался вдоль и поперек.
– Я тебе говорю, нет, – сказал я, а потом вдруг добавил: – Он от нас всех мышей выписал.
– Как это? – удивился Хвост.
Это было неправдой. То есть не совсем. Матушка на самом деле попросила грамотея выписать мышей. Грамотей пообещал, но ничего для этого пока не сделал, мыши чувствовали приближающуюся зиму и бесчинствовали без страха. Подъедали припасы, гадили в просо и забирались в карманы моего спального тулупа, и когда я во сне прятал в них руки, кусали меня за пальцы. Тощан, раньше с мышами справлявшийся и даже руководивший ими, сдал свои позиции. Как бы в отместку за долгое порабощение мыши съели у Тощана все волосы, оставили лысым, как горошину.
После этого матушка попросила грамотея обуздать грызунов. Грамотей вроде не отказался.
– Так это, – ответил я Хвосту. – Сел вчера утром, достал бумагу, посидел, подумал, потом что-то раз – и записал.
– Что записал?
– Откуда я знаю, что именно? Я в буквах не разбираюсь. Немного написал, четверть страницы, вот столько.
Я показал пальцами. Хотя, конечно, грамотей ничего не писал, только обещался.
– И как?
– Как-как, просто. Мыши встали и ушли.
– Врешь ты все, – сказал проницательный Хвост. – Никуда мыши не ушли, так и остались сидеть. Ладно, бывай.
– Пойдем к нам, – предложил я. – Соли поешь, чаю попьем, в шашки сыграем.
– Не, – отказался Хвост. – Мне дубовую кору как раз жевать надо. Уже неделю жую.
– Помогает?
– Ага. Понос вроде прекратился, зато тошнит. Но лучше пусть тошнит. И вообще он не настоящий.
– Кто?
– Грамотей твой. У каждого грамотея есть букварь – книга такая, с буквами, а у этого нет. Брательник рассказывал – ничего у него не было в ранце, голодранец он, вот и все. Пока.
Хвост направился домой, а я потащил сковороду дальше. Деревня встречала день дымом из труб и тишиной. А раньше Речная Собака лаяла. Где теперь собаку возьмешь, одни волки остались.
Дома было тепло. Матушка куда-то ушла, а грамотей сидел возле печки, грелся и иногда швырял в зарвавшихся мышей ржавой подковой. Мыши были грамотея проворнее, конечно.
Я поинтересовался. У каждого настоящего грамотея должен быть букварь, это такое правило. Грамотей рассмеялся и сказал, что это все сказки и сплетни. Впрочем, когда-то у него действительно был личный алфавит, но теперь его давно не осталось, он канул в превратностях жизненных бурь. Кому сейчас нужен букварь?
Букварь, действительно, кому нужен?
Букварь – это символ, сказал грамотей. Как непосредственно книга, он не нужен, грамотей его и так наизусть помнит. В доказательство этого грамотей стал рассказывать буквы и рассказал, правда, пару раз, конечно, сбился. Я сосчитал, букв было тридцать три, некоторые я запомнил, а некоторые почему-то даже представил. Я не знал, как они выглядят, но почему-то представлял, мне казалось, что буквы похожи на свои звуки.
Грамотей пересказал буквы еще раз, а потом взял и нарисовал одну угольком на стене. И сказал, что буквы вырезаны на его сердце, мне, погрязшему в постылой дремучести, не понять, да и не к чему. Буква мне понравилась, круглая и спокойная, а еще знакомая, будто я ее уже раньше видел.
Пришла матушка. Тощан, спавший на печке, почувствовал это и сполз в избу, и матушка стала его кормить кашей. Я есть не очень хотел. То есть хотел, но только головой, потому что для того, чтобы сбить голод, я, возвращаясь с солеварни со сковородой, держал под языком соляную горошину. Теперь хотелось пить, а не есть, я достал из кадки ковш воды и напился. Полегчало, впрочем, с голодом я привык мириться. Матушка предложила каши и мне, но я отказался, решив усиливать силу воли.
Грамотей же проголодался сильно, как всегда. Желудок у него громко гудел и булькал, а Тощан нарочно ел охотисто, облизывая ложку, чмокая и то и дело громко нахваливая кушанье, Тощан такой, вредный человечишка, незначителен с виду и невыносим в тесном помещении. Когда он еще не болел грудью и выходил иногда в селение, его многие били только от одного его противного вида.
Грамотей, не в силах переносить громкие рассуждения Тощана о достоинствах каши, отправился было в свое запечье, матушка сжалилась и тоже выставила ему миску. В последнее время каша впечатляла грамотея не в пример сильнее, он не стесняясь хрустел зубами и не показывал прежней надменности.
Тощан умял кашу и потребовал добавки. Матушка плеснула ему в миску еще каши, Тощан стал ее хлебать. Не забывая громко объявлять о том, что каша сегодня необычайно хороша.
Грамотею добавки не полагалось, он был этим несколько разочарован. Голод и озлобление придало ему неожиданных сил, немного посидев в закуте, грамотей вдруг вскочил и сказал, что так и быть, чтобы продемонстрировать свое расположение к хозяевам крова, он готов-таки выписать из избы мышей, равно и других вредителей.
Мне было интересно посмотреть, как именно грамотей вершит свое ремесло. Конечно, он исписался, Хвост прав, но вывести мышей вряд ли очень сложно.
Я напомнил ему, что у него нет бумаги и покалечены пальцы, но эти препятствия его ничуть не смутили, грамотей объявил, что бумага, перо, пресс-папье и другие грамотейские принадлежности ему и не нужны, такую жалкую процедуру, как выписка, он может произвести буквально чем попало.
После этого грамотей полез в печь и достал клок сажи.
Он сказал, что вообще-то чернила изготавливаются из особых чернильных орешков, но сейчас этих орешков нигде не сыскать, поэтому для начала сгодится и унылая сажа, хотя ее стоит добывать из самой верхней части трубы, там сажа не в пример тоньше, и чернила из нее получаются крепче и долговечней, главное, сажу эту смешать с хорошим мягким маслом.
А еще есть чернила из ржавчины.
А еще есть чернила из черных гусениц.
А есть чернила из черники, и их рецепт прост.
Чернила из черной крови бешеного ежа; ежа надо доставать из норы зимой, в последнюю глухую стужу, а потом держать месяц в железном садке, злить бессонницей и беспокоить сквозняками до тех пор, пока еж не придет в неистовство и кровь его не почернеет от лютой злобы.
А есть из слюны морских каракатиц.
Не каждый может правильно приготовить чернила, раньше для этого в Союзе был особый мастер, искусство которого было удивительно и велико, чернила, приготовленные им, не могли смыть ни вода, ни слеза, ни царская водка, ни даже огонь. Если бумага, исписанная такими чернилами, попадала в пламя, то огонь забирал только бумагу, буквы же оставались невредимы, напротив, твердели и были как черное олово.
А бумага? Знаешь ли, что такое бумага? Как тонка бумага? Как прозрачна бумага. Она гладка, как кожа, и остра, как сталь. Бела, как снег, терпелива, как мул. А знал бы ты, как пахнет бумага…
Грамотей принялся рассказывать про запах бумаги. Он знал несметное количество запахов бумаги. Запах бумаги, по которой едва прошлись чернила, и запах бумаги, которая с чернилами была знакома уже давно. Запах бумаги, которую облюбовали клещи. Запах бумаги, поедаемой плесенью. Запах горелой бумаги. Грамотей разговорился и поведал еще о десятке запахов бумаги, в этом вопросе он разбирался, кажется, тонко. Но лучше всего он знал запах чистой, недавно выделанной бумаги, по уверениям грамотея, он был необычайно восхитителен.
Поведав о запахах, грамотей приступил к ощущениям. Оказывается, бумага была весьма разной. Шершавой, колючей, холодной, равнодушной и, наоборот, приветливой, и каждый вид бумаги издавал свою разновидность звуков, и опытный грамотей по тому звуку, с которым бумага опускалась на стол, мог определить ее качество. Потому что грамотей, если он, конечно, настоящий грамотей, будет писать только на достойной бумаге…
И немедленно рассказал историю про то, как однажды у него были две пачки бумаги, и он на них писал роман, и писал не жалея, как старые грамотеи, только на одной стороне листка, с большими полями и крупным почерком. Роман не получился, но те славные деньки он помнит до сих пор. Такой хорошей бумаги он больше не встречал, при том что был знаком с мастером, который мог в день раскатать до тридцати листов! Но старая бумага это да, ее почти совсем не осталось, а ту, что добывают в забытых городах, использовать небезопасно. Вот был один неразборчивый грамотей…
Но про непутевого грамотея он не стал дорассказывать, загрустил, а объевшийся кашей Тощан стал с печки требовать продолжения истории про непутевого. Но грамотей молчал, а потом сказал вдруг отчетливо:
– Бумага есть мерило таланта, именно бумагой можно проверить, стоит что-то грамотей или нет.
– Как это?
– Огнем, конечно. Настоящий грамотей проверяется только огнем. Рукопись не должна гореть, только тогда она рукопись. А если горит…
Тут Тощан потребовал продолжить рассказ про непутевого или рассказать, как он будет выписывать мышей, но грамотея потянуло в другую сторону.
Мир держало Слово. Да, Слово, ведь слово Слово лежит в начале любого дела, как лежит оно в самом сердце неба. Раньше Слово звучало так, что слышать его можно было лишь через войлочные заглушки. Да и то не каждому. Но Вселенная расширяется, галактики, будь они прокляты, разбегаются, и наша несчастная планета все дальше и дальше от центра мироздания, от места, где Слово было произнесено первый раз. Да. Да. Раньше Слово сдвигало горы и расступало моря, теперь я изгоняю Словом мышей. Мы больше не говорим, мы шепчем и скулим. Колокола переплавлены в пуговицы. Где вы, колокола? Я слышу лишь жалкое и ненужное жестяное дребезжанье. Пуговичники идут по миру, пуговичники стоят вдоль дорог. Будь проклято ты, время колокольчиков.
Это выступление грамотея нам всем очень понравилось. Матушка заслушалась и немного всплакнула. Тощан сказал, что про слово это все правильно, он сам парочку слов знает, матушка тут же велела ему молчать, а грамотей тоже замолчал, а потом сказал, что мышами он вот прямо сейчас займется.
Он вышел в сени и вернулся с толстым березовым поленом. Взял нож и распорол полено от верху до низу, ловким, несмотря на пальцы, движением сорвал бересту. Разложил ее на столе и сказал, что бумаги у него свободной нет, но это не хуже, а может, и лучше, во всяком случае, хранится береста гораздо дольше бумаги, хоть тысячу лет.
Мы собрались и стали смотреть на это дело, а грамотей сидел и молчал, только ногти грыз и морщился.
Так мы постояли некоторое время, но грамотей так ничего и не написал. А когда мы простояли еще немного, он рассердился и сказал, чтобы мы ему не мешали и не отвлекали от работы, ему нужно сосредоточиться.
Мы не стали отвлекать.
Ночью я просыпался. Грамотей все сидел над берестой, думал и карябал по коре писалом. Жег лучину.
Ночью в карманах моего тулупа мыши не безобразничали, за пальцы меня никто не кусал, и я спал спокойно, не сжимая руки в кулаки. Однако утром, едва открыв глаза, я обнаружил, что мыши водят хороводы под печкой, а несколько наиболее крупных особей беззастенчиво грызли бересту, которую грамотей забыл на столе.
Сам грамотей спал на лавке.
Слово грамотея утратило вес и перестало пугать даже мышей. Хвост был прав – грамотей стал совсем негодным.
Глава 3. Зга
К Хвосту вот зашел, посидели на крыльце, поиграли в шашки.
Мне вообще-то с ним неинтересно играть, я все время выигрывал и от такой игры никакого удовольствия не получал, только скуку. Я предлагал для интереса на щелбаны играть, но Хвост не соглашался, оберегая лоб. Выиграв в семнадцатый раз, я отставил доску и сказал, что надоело.
– Смотри, не опухни от ума, – буркнул Хвост обиженно. – А то еще в шахматы начнешь играть. Грамотей-то еще тебя в шахматы не приучал?
– Тебе-то что?
– Да ничего. Только я бы с ним поменьше дружил, – посоветовал Хвост негромко.
– Да я с ним и не дружу.
– Вот и правильно, – кивнул Хвост. – Совсем правильно.
Он принялся снова расставлять шашки, но уже не для шашек, а для щелчков.
– Папка говорит, что грамотеи сами во всем виноваты, – добавил Хвост.
– В чем?
– В чем в чем, во всем. Слишком много знали. Когда человек слишком много знает, у него в голове все ломается, и он начинает.
– Что начинает?
– Дурковать. Придумывать разное. Надо брюкву сажать, а он в дудку дудит или в трубу подзорную смотрит. Или просто сидит.
– Ну и что?
– А то. Если все в дудки станут жужжать, кто работать будет? Вот и смотри.
– Что смотреть?
– Вот и смотри, как в шахматы начнет тебя учить – так это знак тебе.
– Что за знак? – не понял я.
– Насторожиться. Если уж дело до шахмат дошло…
– А что шахматы?
– Шахматы – самая грамотейская игра. Нормальные люди в нее не играют. Начнешь в шахматы играть – и все, готово.
– Что готово? – продолжал не понимать я.
– Грамотейством замазался.
Вот оно как.
– Папка говорит, что так и бывает. Старый грамотей, когда помирать решается, он себе ученика ищет. Чтобы секреты ему передать. Смотри, с грамотеем поведешься, сам грамотеем станешь. А тебе это надо?
Хвост щелкнул по шашке и выбил у меня почти все. А вторым ударом так уж совсем все.
– Грамотей, конечно, эфирно живет. – Хвост расставлял шашки. – Работать не хочет, все отрицает, пожрать не дурак. А все остальные должны ему все это предоставить. О-па…
И сразу еще выиграл, в щелчках Хвост был мастер. Насчет грамотея не знаю, мне его жизнь легкой не казалась. Но и спорить с Хвостом тоже не хотелось.
– Ладно, пускай.