Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вершинные люди - Любовь Борисовна Овсянникова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Николенко, ты сегодня снова с новой прической? — осуждающе констатировала биологичка Раиса Валериевна, наша соседка по улице. — Когда ты прекратишь выделываться, ей-богу!

Обычно я отмалчивалась, но обиду за непонимание помнила долго.

Следовательно, экспериментировать перед зеркалом с прической не приходилось, ибо ее автором была не я, а моя упрямая природа. Я лишь пыталась вообразить, что будет, если поднять волосы с затылка, для чего запускала руки под нижние пряди и приподнимала их над плечами до уровня макушки. Взору открывался трогательный овал лица, особенно милый уморительной беззащитностью линий, шедших от ушей до чуть удлиненного подбородка. На боковых и нижних краях щек серебрилась больше ничем не проявляющаяся растительность. Мои щеки были похожи на молодые листья каштана, разве что цвет имели матово-персиковый и были более упруги.

Каким-то совсем другим становился рот, губы — верхняя поджата, а нижняя слегка вывернута — застывали в мимике завуалированного неприятия. Шея, не очень длинная, но тонкая, не вызывала претензий. Хорошо развитыми угловатыми плечами можно было бы гордиться, если бы я это понимала. Но, к сожалению, тогда мне нравились не прямые плечи, а покатые, как у Пушкинских красавиц. Фу, какая бяка это для меня теперь! Итак, я несказанно сочувствовала себе по поводу плеч, казалось, они проигрывают, контрастируя с шеей, пугливо прячущейся в ключицы, и это заставляло меня поспешно опускать волосы, словно это была спасительная завеса, за которой ютилась угловатость созревания.

Что еще? На меня смотрели — о, горе! — светлые глаза, невыразительность которых непременно надо было укрывать от стороннего взора. Серо-зеленые в коричневую крапинку, они иногда казались желтыми, а иногда — цвета молодой зелени, в зависимости от моего настроения. Но ни то, ни другое не спасало от необходимости не смотреть на собеседника, чтобы не выдавать ему столь странный цвет. Учителя, особенно женщины, за это не любили меня, приписывая черт знает, какое кокетство.

— Перестань стрелять глазами и смотри на меня спокойно! — требовала Татьяна Николаевна, учительница математики, если я шалила на переменах. — С тобой учитель разговаривает, а не мальчики щекочут по углам.

Это была, конечно, гадость, причем гадость вдвойне, учитывая, что я ее не заслуживала. Пару раз Татьяна Николаевна попыталась поставить мне заниженную оценку, но из этого ничего не вышло. Наши диалоги на уроках, когда она вызывала меня к доске, превращались в поединки, за которыми с удовольствием наблюдал весь класс, замирая на время. Кто знает, внимание ли учеников или ее внутренняя порядочность приводили к тому, что она не продолжала корриду бесконечно, а спокойно ставила пятерку и при этом не куксилась от негодования. Я лично отдаю предпочтение второму объяснению. Я любила Татьяну Николаевну как учителя, она прекрасно знала предмет и была талантливым методистом, а это дорогого стоит. За это можно было снести не только раздражение и хамство. Нельзя же от одного человека требовать всего сразу. Большинство наших учителей были милыми людьми, но и только, в остальном же — бездарными и безликими. Я позабыла их имена. Со временем Татьяна Николаевна стала относиться ко мне ровно и доброжелательно. Как это случилось, неважно. Это другая история, а я вам рассказываю не всю историю моей жизни.

Сидя у Люды перед зеркалом я напрягала язык и подставляла его под нижнюю губу, выдувая изнутри холмик между губой и подбородком, где была природная впадинка, требующая исследования. Но там ничего не оказывалось, кожа была гладкой, без признаков пор, как и на щеках. Повторив прием в отношении уголков губ, я получала тот же результат. Приходило решение измерить длину языка. Это было просто. Если я доставала высунутым и изогнутым вверх языком кончик носа, то у меня все в порядке. Почему-то считалось, что длинный язык — это признак породы. Нет, у меня все было не так, и кончик носа языком я не доставала.

Я брала зеркало в правую руку, отводила ее как можно дальше и принималась изучать свой облик со стороны. Да-а, довольно задиристая внешность, ехидненькая. А что придавало мне такой вид, определить не удавалось. Дело было не в лице, а в его выражении, потому что наш классный руководитель Петр Вакулович, едва войдя в класс, останавливал взгляд на мне и подозрительно присматривался, щуря глаза.

— Садитесь! — гремел он.

А потом, не отрывая от меня взгляд, выяснял с угрозой в голосе:

— Николенко, вы снова со мной не согласны?

— Согласна, — честно заверяла я, понятия не имея, на что он намекает.

Так продолжалось до самого окончания школы. И теперь я иногда пытаюсь порасспросить его, что он тогда имел в виду, да он уже не помнит того — стар стал, глуховат. Да и на что мне это теперь?

Рассматривая свое бледное отражение с чуть наметившимися бровями, жиденькими короткими ресницами, с впалыми щечками, не знавшими румянца и искусительных румян, я даже не огорчалась, я недоумевала: что во мне заводит учителей? Нос — продолговат и умеренно тонкий с четко ограненным кончиком — был хорош. Однако ему не хватало хоть маленькой горбинки, чтобы считаться по-настоящему красивым. И все же нос был моей гордостью. Нежные крылья так славно довершали его скульптурность, как несколько асимметричная нижняя грань переборки сообщала впечатление гармонии, а прозрачный тупой кончик — утонченность всему облику. Ушки. Ушки были маленькими и ладно посаженными близко к голове. Их раковинки мне нравились. Да что толку, если их скрывали распущенные волосы. Да, нос — это серьезно, но даже в сочетании с ушками, хоть бы они и были открытыми, он не может изменить, думала я, общее от меня впечатление.

Естественно, пока я рассматривала себя и размышляла о своей внешности, мы с подружкой без умолку болтали. Пересказать, о чем говорят две девчонки, каждая из которых к тому же занята собой, сложно.

— О, супчик! — могла, например, сказать я. — А я сегодня приготовила родителям блинчики с творогом.

— Хм! — могла скептически хмыкнуть Люда. — Сладкие блинчики на ужин? Не нашла ничего лучшего.

Я провоцировала ее единственно для того, чтобы с садистским удовольствием заметить:

— Так ведь это на дэсэ-эрт, — пробуя на вкус интересное слово.

Люда из желания поупражняться в гордости не спрашивала, что же я приготовила из основных блюд. Да это и неважно было. Главное, что я выпендрилась, а она на этом попалась.

Такие диалоги, сотканные из деталей каждодневья, в которые вплетались новые знания, добытые из книг или оперативного, текущего опыта, заполняли наши встречи, происходящие по сто раз на дню.

— Чем занималась? — тоскливо спрашивала Люда, так как все свободное время я обычно имела в своем распоряжении, а у нее была тьма обязанностей по дому и хозяйству.

— Читала-писала, гуляла в саду, — все школьные годы я вела дневник, в который в основном записывала наблюдения за погодой, за сменой времен года, а также свои впечатления от прочитанных книг, Люда об этом знала.

— Ох-ох-ох! Скажи-ите, какие мы у-умные, — а я не обращала внимания ни на ее дурашливый тон, ни на слова. Ей хотелось поумнеть за мой счет, а мне это было не трудно устроить.

— Франциско Гойя, «Обнаженная Маха», — невозмутимо произносила я.

По родовой привычке я поднимала вверх указательный палец, подчеркивая особое значение сказанного. Только, в связи с тем, что правая рука была занята зеркалом, вверх взмывал палец левой руки, при этом взыскательно рассматриваемый мною со всех сторон. Затем мое внимание вновь привлекало отражение в зеркале.

Я пробовала морщить лоб, хмурить брови, смотреть косо из-под ресниц, собирала губы дудочкой или растягивала их в клоунской улыбке. Я изучала свое лицо дотошно и требовательно, ведь мне с ним предстояло прожить всю жизнь, и я хотела знать, как оно выглядит в состояниях радости и горя, удивления или досады.

Пока я открывала в себе новые черты, Люда приготовила бульон, отварила в нем картофель и теперь намеревалась добавить туда вермишель. Она высыпала порцию вермишели, которая оказалась в пачке последней, в небольшую миску и залила ее теплой водой. Сосредоточенно наблюдая за моими упражнениями, она мешала мокрую вермишель ложкой.

— Что ты делаешь? — наконец заметила я алогичность ее действий.

— Вермишель мою.

— Зачем?

— А ты что, бросаешь ее в суп грязной? — отпарировала она с ехидной насмешливостью, не нарочитой, а свойственной ее тону.

— Ха-ха-ха! — я отставила зеркало и отдалась стихии смеха.

Я качалась на стуле, поднимая к подбородку ноги, согнутые в коленях, затем расправляла их, удерживая на весу и разводя в разные стороны, потом чертила ими восьмерки и делала «ножницы»: ноги были мерилом смешного, а вовсе не раскаты смеха, всегда глуховатого у меня.

Целую секунду Люда оторопело смотрела на меня, не соображая, в чем ее оплошность. А, поняв наконец, намеренно усугубила ситуацию: зачерпнула ложкой раскисшую вермишель, медленно подняла ее над миской и принялась тщательно обнюхивать, кривясь и морщась, приоткрыв рот и с гримасой отвращения высунув кончик языка.

— Суп имени… имени, — пыталась сказать я через икоту и спазмы хохота, —Франциско Гойя.

— А так вообще ничего супчик, да? — невозмутимо подытожила моя подружка.

3. Последние шалости

О, благородные кони!

Были у меня и другие подруги, не из такой дальней поры, как Люда.

Параллельно большаку, который, распластавшись по земле, почти повторял извивы Осокоревки, чуть выше ее правого берега шла еще одна улица — без названия. В том ее конце, где она упиралась в наш Баранивский ставок, выстроили дом родители Любы Сулимы. От нашего дома это метров триста, не больше.

Фамилия Сулима так же распространена в Славгороде, как и Бараненко, Тищенко или Ермак. Все это были разросшиеся роды, с незапамятных времен поселившиеся тут. Самые древние представители этих родов, которых нам посчастливилось застать в живых — можно сказать, наши прапрадеды и прапрабабушки, — имели родственность третьей и четвертой степени, и поддерживали ее, признавали по всем правилам. А их потомки из нашего поколения уже считались однофамильцами, хотя бы потому что у такой степени родства не было своего названия — растаяло это родство среди людей, влилось в общую массу русского народа, как наша Осокоревка вливается в Днепр, пробежав под небесами, от своего истока и до дельты, всего около шестнадцати километров. У каждого из них была, конечно, своя ближняя родня.

Семья же, поселившаяся недалеко от нас, держалась особняком и от ближней и тем более от дальней родни — не зря, видать, и поселилась у самой кромки села, на выгоне, словно подчеркивая для людей свою внутреннюю диковатую, даже жутковатую, суть. Я не помню ни местных легенд, ни слухов, связанных с нею, как обычно бывает, а может, таковых и не было, и опасаюсь стать их провозвестником. Правда, страхи мои больше теоретические, практически же они напрасны — провозвещать уже некому, так давно это было, что их в Славгороде уже и не помнит никто.

Известно, что эти великие труженики: низенький, щуплый, слегка кривоногий дядя Павел и его жена тетя Вера, красавица, невероятно терпеливая по характеру, — родились в Славгороде. Знали они друг друга в детстве или нет, теперь уж спросить не у кого, но сблизиться им довелось при горьких обстоятельствах — в рабстве, случившемся вдалеке от родных мест, во вражьем краю, куда их еще подростками угнали немецкие варвары. Как они там выживали, поддерживая друг друга, что их связало навек и замкнуло уста от любых рассказов об этом времени — это осталось тайной. Домой они вернулись уже вместе — от всех отчужденные, молчаливые, замкнутые. А вскоре поженились, и отошли окончательно от всех, кто был им отцом-матерью или братом-сестрой, как-то косвенно этим виня их в своем искалеченном детстве, поруганном отрочестве, хмуром рассвете молодости. Они словно таились, чтобы никто не увидел, не догадался об их изуродованных тяжкими впечатлениями душах.

Их первый ребенок — дочь Люба — была моей ровесницей. Кроме нее в семье дяди Павла и тети Веры родились еще два сына с небольшой разницей в годах.

С Любой мы ходили в один класс, но первые четыре года я ее вообще не помню. Внешне она была обыкновенной и училась без особенных успехов. Низкая успеваемость в приобретении знаний у нее замещалась шалостями, как и случается по всем канонам детской психологии — должен же ребенок чем-то выделять себя из остальных! Но Люба шалила, как дышала: почти все время, и так, что это никому не мешало. Возможно, поэтому эта ее черта не вызывала во мне эмоций, этих кирпичиков, из которых выстраиваются воспоминания.

Разве что одно впечатление брезжит в памяти: она долго оставалась очень меленькой и была невероятно быстрой в движениях. Именно эти ее особенности в конце концов и привели к событию, после которого Люба для меня лично из вращающегося облачка превратилась в человечка. Случилось это в первых числах сентября 1959 года, когда мы только что начали заниматься в пятом классе.

Прежде чем рассказать о самом событии, следует немного обрисовать место, где оно произошло.

Начну, возможно, повторяясь, с того, что наша школа располагалась в двух зданиях — одноэтажном с четырьмя комнатами для занятий и двухэтажном с шестью комнатами. Одноэтажный корпус мы называли Красной школой, причем по двум причинам: и потому что там располагался кабинет директора, и потому что там был более просторный двор и в нем проводились все общешкольные торжественные линейки. Но была у Красной школы еще одна исключительность: она находилась почти в тупике стежек и дорог и с точки зрения безопасности являла собой идеальное место для более подвижных и менее осторожных детей начальных классов, которые стремились размяться в движении во время перемен. Тут им, ошалело вырывающимся на улицу с уроков и носящимся стремглав все пять-десять минут отдыха, ничто не мешало и не угрожало. Вот тут мы и провели первые четыре года своей школьной жизни.

Но теперь мы распрощались с Красной школой и перешли заниматься в Двухэтажную школу, где наш класс располагался на первом этаже в угловой восточной комнате.

Двухэтажная школа — напомню, что это было здание бывшей синагоги, — тоже имела удобное расположение по месту и даже довольно просторный двор с травкой и небольшим сквером. Но главная спортивно-оздоровительная территория располагалась за пределами двора, на обширной площади перед воротами. Здесь, вдоль забора, обозначенного штакетником и аккуратным живоплотом из подстриженной кустарниковой робинии, стояли бум, турник и качающийся деревянный шест, закрепленный где-то вверху, по которому мы лазили вверх и съезжали вниз и на котором просто качались. Я не знаю, как точно назывался этот снаряд. Чуть дальше от них, параллельно забору, проходила дорога, собственно она представляла собой подъезд к этому зданию со стороны центральной площади села. Возможно, когда-то дорога была тупиковой, заканчивалась у ворот здания, но теперь она пересекала наши владения и в виде переулка выходила на следующую улицу. А еще дальше от ворот школы, за этой дорогой, располагались наши спортивные поля: волейбольное, баскетбольное и даже футбольное — последнее в уменьшенном масштабе.

Конечно, нам напоминали, что мы уже стали постарше, учимся в средних классах, где преподается много сложных предметов разными учителями, и должны быть степеннее, вести себя сдержанно и подавать пример малышам. Нам даже в классные руководители определили мужчину — Пивакова Александра Григорьевича, неулыбчивого, немого язвительного человека, строгого в общении. Но шли только первые дни новой жизни, и мы не успели отвыкнуть от беготни, шалостей и не привыкли думать о новых предметах. Малыши, которым нужен был наш пример, остались в Красной школе, а тут мы снова были самыми младшими. Короче, мы пока еще ни в чем не изменились. На каждой перемене мы все так же, словно пчелиный рой, вылетали на улицу и затевали догонялки.

Так было и в тот раз, о котором я хочу рассказать.

После первого урока прозвенел звонок на перемену, и ученики, толкаясь в дверях, устремились на улицу. Как раз в это время на дорогу, проходящую вдоль школы, выткнулась пароконная телега, направляющаяся из переулка в сторону больницы. Та внезапность и стремительность, с которой ученики возникли на ее пути, шумной гурьбой вывалившись из школьных ворот, тот ор и галдеж, которые они там учинили, наверное, превзошли мыслимые пределы, и кони испугались. Ошарашенные неожиданностью, они даже остановились, затем заржали, встали на дыбы, и вдруг рванули с места и понесли. Конечно, за криками школьников их ржания никто и не услышал. Да и то, что кони безумно ринулись прямо на кучу мечущихся тел, сами дети, занятые играми друг с другом, заметить не могли. Я в числе более спокойных учеников стояла у школьных ворот и видела эту картину со стороны. Кажется мне, что рядом даже были учителя. Но все случилось просто молниеносно, и выполнить какие-то осмысленные действия не представлялось возможным. Только возница вмиг подхватился на ноги и пытался натянуть вожжи так, чтобы остановить лошадей. При этом он кричал детям, чтобы они разбегались.

— Уходи! — слышу и сейчас я его зычный голос. — Кони понесли! Уходи!

Жилы на руках и шее возницы вздулись, и, казалось, начали трещать и рваться, его искривленный в нечеловеческом крике рот можно было лепить в глине, резать в камне, как образ отчаянного самообладания в последней попытке спасти положение. Но толку от усилий, что он предпринимал, не было. Кони только с большим напряжением выворачивали шеи набок, храпели и фыркали, но не сбавляли скорость.

Сложность ситуации заключалась в том, что свернуть вознице было некуда: справа от него был ряд спортивных снарядов, врытых в землю, а за ними шел двойной забор со штакетником и живоплотом; а слева кругом бегали школьники. Оставалось одно: остановить лошадей. Но на это требовалась хотя бы достаточная дистанция. А тут до скопления детей оставалось каких-то двадцать-тридцать метров.

— Тпрууу! Спокойно, милые! — обращался к своим верным служителям ездовой, но они его тоже не слышали.

На коней не только страшно, но и жалко было смотреть. Невероятно изогнувшись от натянутых ремней, рвущих им брылы удилами, вывернув головы в стороны, они мчались, не видя дороги, от чего их испуг только усиливался. Наполненные паникой, округлившиеся их глазищи к тому же дико косили в попытке выровнять взгляд и видеть, куда ступают ноги. Глаза были неописуемо страшные — не кровью жизни наполненные, а синью смерти; искаженные не жаждой спасения, а мукой агонии. А во взгляде сквозили паника и обреченность.

К счастью, возница оказался опытным, и не потерял самообладания. Он тут же сообразил, что с помощью имеющихся у него средств управления остановить коней не удастся, вместо этого им надо оставить возможность ориентироваться по местности, видеть пространство впереди себя. И он чуток попустил вожжи. Как бы ни были охвачены кони страхом, но они не замедлили уловить эту толику свободы, и, кажется, даже вздохнули. Кони выпрямили шеи и подняли их выше, стараясь фыркать мокрым воздухом, вырывающимся из ноздрей, поверх толпы, скучившейся на их пути. Из глаз коней ушла синева, и они наполнились розовой прозрачной слезой, живой и дрожащей.

Еще бы чуток пространства, метров бы двадцать, и умные кони сами остановились бы. Но не было этих метров. А была орава ни о чем не подозревающих, радующихся возможности порезвиться детей.

Конечно, мы, кто стоял в стороне, перекашивая рты, тоже кричали, махали руками, куда-то показывали. Но главную спасительную вещь, кроме самих лошадей, сделала, конечно, земля: от топота ног и от грохотания телеги она задрожала, передавая ту дрожь по ближайшей поверхности, и взвихрилась неимоверной пылью, разбросала во все стороны брызги мелких камней. Всеми этими явлениями земля посылала зазевавшимся детям сигнал тревоги, впрыскивала в них остуду. И словно случился порыв ветра, от которого дети очнулись.

Многие успели убежать из опасной зоны. А на остальных налетели кони. Но что это были за чудные кони! Несясь во всю прыть, как мастерски лавировали они, как умело двигались, спасая детей! Одного выбросили с дороги головой, другому поддали под зад вынесенной вперед ногой, третьего лягнули задней ногой и отшвырнули подальше, четвертого столкнули с дороги крупом, и так далее. Этому можно только удивляться, но не пытаться передать словами. Кони идеально расчищали себе дорогу среди мешанины маленьких человечков, практически никому из них не повредив.

Только Люба осталась под их ногами. И кони ничего изменить не могли. Ее сбили с ног во время игры, и она уже не успевала подняться.

— Лежать!!! — нечеловечески закричал ездовой, и Люба прижалась к земле. — Не шевелись!!!

Она лежала на спине, поджав ноги, чтобы закрыть живот, и защищая руками грудь. Только лицо оставалось открытым, сверкая широко распахнутыми глазами. А кони уже были над ней. И то ли они немного успокоились, после того как удила перестали чрезмерно впиваться в их рты и гнуть им шеи, то ли есть в лошадях божий дух, человеколюбивый, не знаю. Но, оказавшись над Любой, они уже не бежали, как прежде — они словно танцевали, поднимая и опуская ноги так, чтобы под копытом не оказалась поверженная девочка. Только раз какой-то из лошаденок не удалось сманеврировать, и она, оттолкнувшись от земли и поднимая ногу, черкнула по Любиной верхней губе.

Метров через несколько кони остановились. Бедный возница, чувствующий невольную вину свою, попытался на руках отнести Любу в больницу.

— Я сама дойду, — произнесла Люба, после чего свидетели этой драмы заулыбались: раз человек мыслит и говорит, значит, он жив!

— Кони понесли, — оправдывался ездовой, не зная, куда деть огрубевшие в работе руки.

— Вы не виноваты, — Люба взяла мужчину за руку: — Пойдемте, вам тоже нужна помощь.

Так я их и запомнила: крошечную девочку с огромными бантами в тоненьких косичках и тщедушного мужичка в измятом простом пиджаке и брюках, заправленных в кирзаки. Прижавшись боками, дрожа от перенесенного напряжения, что было видно даже по их спинам, они бережно вели друг друга в больницу, поддерживая руками. Учителя шли сзади, не решаясь нарушать единение этих двух людей, в страшную минуту, словно ставших одним организмом, которые проявили не только волю к жизни, взаимопонимание, но и мужество.

В больнице Любу долго не задержали, уже назавтра она пришла на уроки с зашитой верхней губой, немного вялая от перенесенного испуга, личико ее покрывало несколько синих пятен от ушибов. Казалось бы, все обошлось.

Но ничто не проходит бесследно. Позже Любе отольется этот страх. Да и я вот уже свыше половины века помню о нем.

Впрочем, как помню с тех пор и о благородстве и уме лошадей, их преданности человеку. И горжусь, что символом поэтического вдохновения, этого высокого и чистого состояния души, стал именно Пегас, конь — настоящее чудо природы с крылатой душой.

Да что там вдохновение, если образом самого целомудрия стал единорог — конь с рогом, выходящим изо лба! Нематериальную суть лошадей, нравственность, заложенную в их инстинкты, давно заметили и оценили люди, не зря и опоэтизировали их. Изображение единорога используется даже в геральдике, где олицетворяет осторожность, осмотрительность, благоразумие, чистоту, непорочность, строгость, суровость нравов.

В христианстве рог единорога является символом божественного единства, духовной власти и благородства, в связи с чем единорог стал образом Христа.

О многом говорит и то, что в искусстве древних возник образ кентавра — коня с человеческим торсом и головой. Не зря это. Для меня кентавр не столько фигура силы и смелости человека, сколько ума и ловкости лошади. А еще образ кентавра указывает на родство, гармоничное сочетание человека с конем. Тут уместно вспомнить о Буцефале — коне Александра Македонского, Морсильо — лошади конкистадора Эрнана Кортеса, маленьком жеребце Маренго — любимце Наполеона, даже о легендарном Росинанте — литературном творении Сервантеса.

Да и в нашей повседневной жизни кони продолжают совершать подвиги, чем не всегда может похвастаться человек. Например, во время лошадиных боев в честь празднования Юаньсяо — праздника Фонарей, проходивших 19 февраля 2011 года, в уезде Жуншуй провинции Гуанси участвующая в боях лошадь спасла жизнь человеку.

В пылу сражения один из зрителей потерял осторожность и стал падать прямо под копыта сражающихся животных. Это заметила защищающаяся лошадь. Рискуя быть пораженной, она закрыла собой человека, зубами схватила его за одежду и аккуратно опустила на землю в безопасное место. Только после этого перескочила через него, уходя от преследования соперницы, и продолжила сражаться дальше. 

Эх, людям бы поучиться мудрости и благородству у лошадей, тогда бы они не устраивали бои животных!

Победитель пиявок

В лето после седьмого класса, когда Любина семья переехала жить во вновь выстроенный дом и Люба стала почти моей соседкой, мы подружились, в основном благодаря ей. Она легко осваивала новую территорию, и не только перезнакомилась с мальчишками нашей округи, но и меня познакомила с ними. Я ведь, в сущности, была домашним, малообщительным ребенком, и не знала улицы, ее законов и героев. К тому же, в низ улицы, туда, где веселая Осокоревка питала водами вольготно разлившийся пруд, мои интересы не устремлялись, и та часть света оставалась для меня землей неизвестной.

Теперь я ее осваивала вместе с Любой Сулимой, оказавшейся бойкой заводилой и непоседой. Ватага голопузых ребят, возглавляемая ею, и я вместе с ними, изучала берега ставка, построенного когда-то моим дедушкой Яковом. Противоположный от нас левый берег был пологий, поросший низким тысячелистником, спорышом и ежевикой, колючий и манящий, мы бегали туда полакомиться ягодами. Правый же, наш берег, отличался обрывистыми глинищами, где мы упражнялись в скалолазании, и выгоревшей травой на прилежащей к глинищам толоке, густо усеянной гусиным пометом и пухом. Не обходили мы вниманием и дамбу с жерлом дренажа, маняще зияющем в ее толще над самой гладью воды. Ну конечно, мы соревновались, кто быстрее нырнет в трубу со стороны пруда и вынырнет с другой стороны дамбы. Там она почти сражу же обрывом уходила в довольно широкое и глубокое ущелье, поросшее камышом и очеретом. «Мы» не значит «я». Я на эти подвиги не решалась, боялась воды, высоты и любого физического риска. К тому же я не умела плавать.

Дно пруда струилось родниками, поэтому из него вытекало гораздо больше воды, чем вливалось Осокоревкой. В связи с этим места за дамбой были мало что обрывистые, скалистые и дикие, но еще кое-где и заболоченные — темные и таинственные. А обильная вода шумно преодолевала каменные завалы этого ущелья по пути к Днепру и своим шумом добавляла ему пустынности и таинственности. Откуда взялись здесь многотонные гранитные глыбы, неизвестно. По правому берегу ущелья высилась местная Каменка, уже порядком присевшая, но еще не утратившая нездешней красоты. Можно предположить, что камни были останками древней морены.

Под водой вокруг этих камней, покрытых слизким слоем водорослей, водились раки, отчаянно сопротивлявшиеся нашим покушениям на них. Иногда лов удавался, и мы разводили костер и запекали в нем свою добычу. Впрочем, особой жадности никто не проявлял. Однажды насытившись азартом и испробовав плоды охотничьих успехов, мы на том и покончили: ни для еды, ни ради спорта раков больше не изводили.

Как-то к моей левой ноге там прицепилась пиявка — темная нить, на глазах утолщающаяся. Я попыталась ее встряхнуть, затем оторвать, но мне это не удавалось. Голое тело паразита оказалось сотканным из сильных мышц, делавших его твердым как камень. Возня с пиявкой затягивалась, страх и омерзение во мне росли и вскоре переплавились в панику. Крича и подпрыгивая, я встряхивала ногой, пытаясь отбросить от себя мерзкую тварь, хотя уже не верила, что это возможно.

Тут только ко мне подбежал Леня Ошкулов, сын нашей учительницы по домоводству, и деловито пописал на пиявку. Она моментально отвалилась, и я была спасена, хотя и удивлена самим методом спасения.

— Не знала, что надо делать? — Спросил Леня.

— Не знала.

— Эх ты — Нога, два ухи! Учись жить, — важно научал меня он, поправляя свои одежки.

Меня еще долго била мелкая дрожь, а вечером болела и кружилась Нога. Больше я за дамбу не ходила.

Прошло сорок лет. И вот приехала съемочная группа делать обо мне телевизионный фильм. Режиссер с оператором долго выбирали место для съемки нашей беседы, и из всех живописных уголков Славгорода выбрали именно этот — ущелье за дамбой. Мы сидели у самой кромки мелководья, все так же поросшего тростниками, правда, не с правой, а с левой его стороны, более пологой, и я от волнения забывала украинские слова и допускала ошибки в речи. Мне мерещилась проклятая пиявка. Но разве я могла признаться в этом?

То лето, омраченное пиявкой, мне больше ничем не запомнилось.

Бунт против мужчин

И все же следует отметить, что я ближе узнала Любину семью, ее родителей, что расширило мои представления о жизни. Оказалось, родители — не всегда самые добрые и любящие люди, а если это и не правильное утверждение, то, значит, родительская любовь не всегда такова, какой я ее представляла.

Любин отец, дядя Павел, был необычайно суровым, жестоким человеком. С женой он кое-как ладил, а вот детей не любил, истязал их, вел себя как садист. За свои шалости Люба постоянно ходила в синяках и кровоподтеках от зверских побоев, а черные пятна на коленях вообще никогда не исчезали — отец регулярно ставил ее в угол на колени, посыпав пол кукурузными зернами, перемешанными с солью. Мальчишкам тоже доставалось.

Такое его отношение рождало у детей протест, бунт. Из чувства протеста они частенько шалили сверх меры, а иногда совершали и более тяжкие проступки, пытаясь отомстить отцу, например, подсыпали ему в еду касторку или снотворное. Им попадало еще пуще, но сломить их не удавалось.

Чрезмерная строгость отца не принесла желаемых результатов. Люба, кое-как окончив восемь классов, уехала из дому и больше никогда туда не возвращалась. Владимир, старший из братьев, тоже рано бросил учебу и пошел работать на завод. После службы в армии он женился, построил свой дом, дал жизнь двум детям. Но что-то уже было сломлено в нем домашним тираном, что-то мешало почувствовать настоящую радость от жизни. Однажды утром, после крепкой выпивки, ему стало плохо, и он умер, прожив немногим более сорока лет.

Почти в том же возрасте умер и Николай, другой брат Любы. Похмельный синдром. Была ли у него семья, я не помню.



Поделиться книгой:

На главную
Назад