Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Александрович Шаргунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И это плескание, и приход Бунина есть в «Траве забвенья»: «Уходя, он скользнул взглядом по моей офицерской шашке “за храбрость” с аннинским красным темляком, одиноко висевшей на пустой летней вешалке, и, как мне показалось, болезненно усмехнулся. Еще бы: город занят неприятелем, а в квартире на виду у всех вызывающе висит русское офицерское оружие!»

В октябре 1918 года в журнале «Огоньки» с эпиграфом «Посвящаю Ив. Бунину» появился рассказ Катаева от первого лица «Человек с узлом». Рассказчик, одесский часовой, вооруженный винтовкой системы «Гра», стрелял в убегающего вора (но забыл зарядить): «Я бы, наверное, его убил… Я дрожал и не знал, отчего я дрожу: от холода или от чего другого». Марка винтовки и биографичность катаевской прозы подсказывают, что он в это время мог служить в войсках гетмана Скоропадского либо в державной варте — германской военной полиции. Тем более в одной из анкет он записал себя рядовым 5-й дивизии в период 1918–1919 годов (а в составе армии гетманской Украины в 3-м Одесском корпусе была 5-я дивизия).

В полиции в числе многих одесситов служили катаевский товарищ поэт Анатолий Фиолетов, вплоть до рокового финала, и его брат, виртуозный мошенник, а затем инспектор уголовного розыска Осип Беньяминович Шор. Этот артистичный аферист, по утверждению Катаева, стал прототипом Остапа Бендера в «Двенадцати стульях».

В 1984-м в повести «Спящий» Катаев изобразил австрийских солдат, пришедших на одесский пляж купаться: «Они держали себя скромно и довольно вежливо для победителей…»

Вскоре после прибытия Бунин выступил в Литературно-артистическом обществе. По свидетельству участника собрания Бориса Бобовича, он делился «впечатлениями об одесских поэтах. Ему прислали материалы, и он все прочел, и затем говорил о писателях, и очень многое из его пророчеств оказалось верным. Собралось немало публики… В своем обзоре особенно выделил Багрицкого и Катаева. Говорил как о способных и одаренных поэтах».

Катаев приносил Бунину новые стихи и рассказы.

Он вспоминал, как тот ссорился при нем с женой, называвшей его Иоанном или Яном, как они, мастер и подмастерье, заговорщицки наворачивали густой компот из одной кастрюли, в саду разбивали кирпичом абрикосовые косточки и ели зерна, как прогуливались под яркими звездами, как наставник оставлял на полях его рукописей пометки, тайно жаловался на свою недостаточную заметность в литературе, ругал всех остальных, в особенности «декадентщину». А однажды один на один твердо похвалил. «День этот понял я как день моего посвящения в ученики».

Непрестанные известия о кровавых событиях — расстрелах, расправах, погромах, убийстве царской семьи — скрашивались частыми застольями с вином и попытками отвлечься на разговоры об искусстве.

Муромцева писала: «Катаев привез 6 б. вина, 5 было выпито, шестую Ян отстоял. Много по этому случаю было шуток». Запись следующего дня: «Возвращалась с Валей, всю дорогу мы с ним говорили о Яновых стихах. Он очень неглупый и хорошо чувствует поэзию. Пока он очень искренен. Вчера Толстому так и ляпнул, что его пьеса “Горький цвет” слабая».

В 1918 году в «Огоньках» появился рассказ Катаева «Иринка», позднее названный «Музыка»: точно и трогательно описана маленькая капризная и доверчивая девочка, рассказчик рисует для нее, внушительно успокаивает. Напуганная нянькой, она боится деда, который забирает детишек в мешок. А вот и дед. «Это Иван Алексеевич… Гордый горбатый нос и внимательно прищуренные глаза…» И если девочка смотрит снизу вверх на рассказчика, то он так же на гуляющего классика, но одновременно возникает ощущение, что ребенок всех умнее и главнее — эта Иринка и есть музыка природы, недаром она, внезапно разочаровываясь в общении, звенит: «Ты умеешь только рисовать садовника, и девочку, и куколку, а музыку не умеешь! Ага!» (Рассказ перекликается с воспоминаниями Катаева из книги «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» о том, как он дергал маму за юбку, упрямо твердя, что слышит музыку. Мать не понимала, о чем он, а слышал он множество звуков города и природы — музыку, «недоступную взрослым, но понятную маленьким детям».)

Катаев вспоминал уроки сравнений, которые преподавал ему тот, кто даже про ранение на фронте спрашивал с безжалостной требовательностью художника, экзаменуя:

«Как это было? Только не сочиняйте».

И ученик, отвечая, словно бы жертвовал пережитым ради метафоры:

«Меня подбросило, а когда я очнулся, то одним глазом увидел лежащую под щекой землю, а сверху на меня падали комья и летела пыль и от очень близкого взрыва едко пахло как бы жженым целлулоидным гребешком».

О, это сладкое маниакальное еретическое желание сопоставлять всё со всем, заново творя мир, перемешивая его части и одновременно выбирая исключительный, необычайно точный образ…

В «Музыке» рассказчик при едва уловимой мягчайшей иронии все же относится с почтением к «Ивану Алексеевичу». Еще большее почтение в рассказе 1917 года «В воскресенье», где Бунин — академик, «сухой, с орлиным носом, как бы заплаканными зоркими глазами и маленькой бородкой», с «длинной породистой рукой». В 1920-м, когда большевики победят, учитель изображен карикатурно, пригодилось то же прилагательное «заплаканные»: «Он был желт, зол и морщинист. Худая его шея, вылезавшая из цветной манишки, туго пружинилась. Опухшие, словно заплаканные, глаза смотрели пронзительно и свирепо». А в 1967-м автор живописует Бунина пусть не без фамильярности, но опять подчеркивая ученическое родство и даже находя нечто общее в их внешности:

«Однажды и я попал в поле его дьявольского зрения. Он вдруг посмотрел на меня, нарисовал указательным пальцем в воздухе на уровне моей головы какие-то замысловатые знаки, затем сказал:

— Вера, обрати внимание: у него совершенно волчьи уши. И вообще, милсдарь, — обратился он ко мне строго, — в вас есть нечто весьма волчье.

…А у самого Бунина тоже были волчьи уши, что я заметил еще раньше!»

«Бунин так действовал на меня, что я и внешне стал похож на него: как он горбился» — слова, сказанные в конце жизни.

А вот запись Муромцевой вскоре после приезда в Одессу:

«Пришел Катаев. Я лежала на балконе в кресле. Ян вышел, поздоровался, пригласил Катаева сесть со словами: “Секретов нет, можем здесь говорить”. Катаев согласился. Они сели. Я лежала затылком к ним и слушала. После нескольких незначащих фраз Катаев спросил:

— Вы прочли мои рассказы?

— Да, я прочел только два, “А квадрат плюс Б квадрат” и “Земляк”, — сказал с улыбкой Ян, — так как подумал: зачем мне глаза ломать? Шрифт сбитый, да и то, что на машинке переписано, тоже трудно читать, и я понял из этих вещей, что у вас несомненный талант, — это я говорю очень редко и тем приятнее мне было увидеть настоящее. Боюсь только, как бы вы не разболтались… Много вы читаете?

— Нет, я читаю только избранный круг, только то, что нравится.

— Ну, это тоже нехорошо. Нужно читать больше, не только беллетристику, но и путешествия, исторические книги и по естественной истории. Возьмите Брэма, как он может обогатить словарь. Какое описание окрасок птиц! Вы и представить не можете.

— Да, это верно, — соглашается Катаев, — но, по правде сказать, мне скучно читать не беллетристические книги.

— Я понимаю, что скучно. Но это необходимо, нужно заставлять себя. А то ведь как бывает: прочтут классиков, а затем начинают читать современных писателей, друг друга, и этим заканчивается образование. Читайте заграничных писателей. Одолейте Гёте.

Я искоса посматриваю на Катаева, на его темное, немного угрюмое лицо, на его черные, густые волосы над крепким невысоким лбом, слушаю его отрывистую речь с небольшим южным акцентом. Он любит больше всего Толстого, о нем он говорит с восторгом, затем Чехова, Мопассана, Флобера, Додэ, но Толстой и Пушкин — выше всех, недосягаемы. Уже три года он пишет роман, но написал только девяносто пять страниц. Хочет дать прочесть Яну первую часть его» (13 июля 1918 года).

Следов этого романа не обнаружено, но судя по всему, он был о войне…

Изложенное Муромцевой совпадает с воспоминаниями Катаева: «Он говорил, что каждый настоящий поэт должен хорошо знать историю мировой цивилизации. Быт, нравы, природу разных стран, их религии, верования, народные песни, сказания, саги. В то время это меня — увы! — ни в малейшей степени не волновало, хотя я и сделал вид, что восхищен мудрым советом, и с ложным жаром стал записывать названия книг, которые он мне диктовал».

Кстати, в рассказе «А квадрат плюс Б квадрат», где герой романтически выгуливал некую Верочку, которая «похожа на девушку с английской открытки», пожалуй, впервые звучало то, что будет потом повторяться у Катаева — четкий фаталистический мотив, подозрение о собственной уже состоявшейся смерти, к которому он так легко переходил от пьянящего ощущения бессмертия: «А может быть, я и есть мертвец. Может быть, меня уже давно убили где-нибудь под Сморгонью или на Стоходе. Может быть, под Дорна-Второй».

В ноябре 1918 года в Одессе образовалась своя «Среда» — отчасти наследница московской «Среды», которая стала собираться в помещении Литературно-артистического общества, ныне Литературного музея. Это был узкий кружок, где кроме одесситов постоянно присутствовали Бунин, Толстой, его жена Наталья Крандиевская, Максимилиан Волошин, поэт Михаил Цетлин и немногие другие. Здесь читали рассказы, стихи, литературные доклады и их обсуждали. На «Средах» выступали отдельные «зеленоламповцы» — Катаев, Багрицкий, Леонид Гроссман.

Чем дальше продвигаешься сквозь дневники Бунина и Муромцевой (хотя они о многом и сообщали полунамеком, опасаясь изъятия тетрадей при обыске), тем понятнее: будь эти тексты обнародованы в иные годы, могли стоить Катаеву не только благополучия, но и жизни. Кстати, ясно, что некоторые дневниковые фразы по поводу Катаева Бунин сознательно не включил в «Окаянные дни», чтобы не подставлять «литературного крестника», оставшегося в советской России.

Пребывание австро-германских войск в Одессе не было безоблачным. Большевики организовали крушение поезда с австрийскими войсками; взорвали на станции Раздельная артиллерийские склады; на заводе Анатра сожгли 62 аэроплана. Наблюдения взрывов есть у Муромцевой: «Ян сказал, чтобы я записала. Сначала появляется огонь, иногда небольшой, иногда в виде огненного шара, иной раз разбрасывались золотые блестки, после этого дым поднимается клубом, иногда в виде цветной капусты, иногда в виде дерева с кроной пихты…»

В ноябре 1918 года в Германии грянула революция, австро-германские войска покинули Одессу. В середине декабря войска Директории Украинской Народной Республики «социалистов» Петлюры и Винниченко свергли Скоропадского. Петлюровцы приближались к Одессе со стороны Раздельной. Те, кого можно окрестить «буржуазной интеллигенцией», боялись их и ждали хаоса.

В том ноябре Муромцева записала: «Все надеются на англичан. Есть слух, что состоялось соглашение между ними и немцами не оставлять Одессы в анархическом состоянии». Другая запись: «Был Катаев. Собирает приветствия англичанам. Ему очень нравятся “Скифы” Блока. Ян с ним разговаривал очень любовно». А ведь «Скифы» были ненавистны Бунину, и все же был расположен…

Но любить стихотворение не всегда значит принимать его смысл.

Тогда же в «Южном огоньке» Катаев так рецензировал нового Блока:

«У меня сердце обливалось кровью, когда я первый раз читал “Двенадцать”. Я не мог, я не хотел верить, что тот Блок, который пел о “прекрасной даме в сияньи красных лампад” и “О всех погибших в чужом краю”, стал в угоду оголтелому московскому демосу петь похабные частушки:

Ванька с Катькой — в кабаке… У ней керенки есть в чулке…

Мне стыдно и гадко цитировать еще эту поразительно безграмотную похабщину. Безграмотную даже с точки зрения тех, кто утверждает, что это, мол, все нужно для стиля, для формы, долженствующей строго отвечать содержанию. Для человека, мало-мальски знакомого с народом, с его песнями, конечно, видно, что народный стиль и не ночевал в этой убогой и грубо поддельно-народной поэме. Мне стыдно и гадко писать о том, что к сотне позорных, дубовых и пустых по смыслу стихов приплетен для чего-то Христос! Это я считаю полным паденьем, полной гражданской и литературной смертью и величайшим издевательством»[11].

К «Скифам» Катаев и правда отнесся лучше, ценя силу поэзии, но опять же с позиций воинственного антибольшевизма: «То, о чем пишет Блок, отвратительно и ужасно, но это правда. И мы должны быть бесконечно благодарны Блоку, в своем лице открывшему и выявившему нам отвратительное и некультурное лицо русского скифа, втоптавшего в грязь и изнасиловавшего свою собственную, родную мать Россию. Блок сбросил маску с негодяев, прикрывающихся лозунгами интернационализма, назвал их “скифами”, и за это ему честь и слава. По крайней мере Европа будет знать, с кем она имеет дело».

(В «Траве забвенья» Катаев с понятным лицемерием затуманивает свое тогдашнее отношение к этой поэзии, вложив всю брань в уста Бунина.)

В Одессе началось очередное троевластие: польская стрелковая бригада; Директория Петлюры; Добровольческая армия.

Это нашло отражение в дневниках Муромцевой начала декабря 1918 года: «Петлюровские войска вошли беспрепятственно в город. По последним сведениям, Гетман арестован. Киев взят. Поведение союзников непонятно. Сегодня, вместе с политическими, выпущено из тюрьмы и много уголовных. Вероятно, большевицкое движение начнется, если десанта не будет… Сидим дома, так как на улицах стреляют, раздевают. Кажется, вводится осадное положение, выходить из дому можно до девяти часов вечера. Вчера выпустили восемьсот уголовных. Ждем гостей. Ожидание паршивое». Наконец стало понятно: десанту Антанты быть: «Пошли все гулять. День туманный. На Дерибасовской много народу. Около кафэ Робина стоят добровольцы. Мы вступили во французскую зону. Дошли до Ришельевской лестницы. На Николаевском бульваре грязно, толпится народ. По дороге встретили Катаева. На бульваре баррикады, добровольцы, легионеры. Ян чувствует к ним нежность, как будто они — часть России».

В декабре 1918 года в Одессу пришли союзники по Антанте — прежде всего французы. Но были и британцы, и греки, и чернокожие сенегальцы.

«РАДИКАЛЬНОЕ СРЕДСТВО ОТ СКУКИ»

Первый покинувший «Зеленую лампу»… Про него говорили, что он искал острых ощущений. «Как все поэты, он был пророк и напророчил себе золотое Аллилуйя над высокой могилой», — писал Катаев.

27 ноября 1918-го, в 21 год, оборвалась жизнь поэта Анатолия Фиолетова.

Кстати, в 1917-м вместе с Фиолетовым, которого давно знал, пошел в уголовный розыск Временного правительства Багрицкий (два цветных псевдонима — фиолетовый и багровый): однажды во время обыска в одесском притоне он встретил ту, в которую был влюблен — гимназистку, ставшую проституткой. Это описано Багрицким в поэме «Февраль», где лирический герой, арестовав клиента-бандюгана, насилует знакомую:

Я беру тебя за то, что робок Был мой век, за то, что я застенчив, За позор моих бездомных предков, За случайной птицы щебетанье!

Катаев трактовал то происшествие с горьким романтизмом: «Рассыпанные кудри и медовые глаза были у той единственной, которую однажды в юности так страстно полюбил птицелов и которая так грубо и открыто изменила ему с полупьяным офицером». Сам Багрицкий рассказывал так: «Когда я увидел эту гимназистку, в которую я был влюблен, которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней на кровать. Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом-то деле я очень растерялся и сконфузился и не знал, как бы скорее уйти».

Багрицкий и Фиолетов хвастались перед Зинаидой Шишовой подвигами и оружием. Потом Багрицкий уехал в Персию, на «турецкий фронт», потом вернулся, но в уголовном розыске больше не служил, а Фиолетов остался в Одессе, перешел с братом в державную варту[12] Скоропадского и женился на Зинаиде.

Прозаик Сергей Бондарин писал: «Я не раз слышал признания от старших товарищей Багрицкого или Катаева, — что они многим обязаны Анатолию Фиолетову-Шору, его таланту, смелому вкусу».

«Он был первым футуристом, с которым я познакомился и подружился», — сообщал Катаев и замечал, что, переболев «поэтической корью», Фиолетов стал писать «прелестные», а потом и «совсем самостоятельные стихи».

Есть мнение, что на известное стихотворение Маяковского «Хорошее отношение к лошадям» (1919) повлияло четверостишие Фиолетова:

Как много самообладания У лошадей простого звания, Не обращающих внимания На трудности существования.

Бунин в «Окаянных днях» откликнулся на его гибель: «Милый мальчик, царство небесное ему! (Это шутливые стихи одного молодого поэта, студента, поступившего прошлой зимой в полицейские, — идейно, — и убитого большевиками.) — Да, мы теперь лошади очень простого звания».

Бунину большевики с их злодеяниями мерещились везде и всюду, но любопытно, что благодаря Фиолетову с Буниным невольно перекликается Маяковский: «Деточка, все мы немного лошади, каждый из нас по-своему лошадь».

Был ли убийца «идейным» или просто бандитом? Вероятнее — второе.

Хотя отделить одно от другого не всегда было возможно. Например, легендарный одесский налетчик Мишка Япончик в ноябре — декабре 1918-го сошелся с анархистским движением, создав группу «анархистов-обдералистов» («обдирающих буржуазию»), и активно сотрудничал с большевистским подпольем. Преступным сообществом было устроено несколько покушений на Алексея Гришина-Алмазова, военного губернатора Одессы, получившего от Япончика письмо-ультиматум.

Что же случилось с Фиолетовым-Шором?

Заметка в газете «Одесская почта» 28 ноября 1918 года: «Около 4 часов дня инспектор уголовно-розыскного отделения, студент 4 курса Шор в сопровождении агента Войцеховского находились по делам службы на “Толкучке”, куда они были направлены для выслеживания опасного преступника…» Бóльшие подробности предлагали «Одесские новости» 29 ноября: «Вошли в отдельную мастерскую Миркина в д. № 100 по Б.-Арнаутской, как передают, поговорить по телефону. Вслед за ними вошли три неизвестных субъекта. Один из них быстро приблизился к Шору и стал с ним о чем-то говорить. Шор опустил руку в карман, очевидно, желая достать револьвер. В это мгновение субъекты стали стрелять в Шора и убили его».

«Смерть его была ужасна, нелепа и вполне в духе того времени — короткого отрезка гетманского владычества на Украине, — писал Катаев. — Полная чепуха. Какие-то синие жупаны, державная варта, безобразный национализм под покровительством немецких оккупационных войск, захвативших по Брестскому миру почти весь юг России».

(Что до отношения к украинскому национализму, в 1975 году Катаев говорил прозаику Аркадию Львову: «Хохлы не любят не только евреев, они не любят нас, кацапов, тоже. Они всегда хотели иметь самостийну Украину и всегда будут хотеть… Не думайте, что я к ним что-то имею. У меня даже есть среди них друзья, Збанацкий[13], например, очень порядочный, интеллигентный человек, но, в общем, я хорошо помню их, особенно по Харькову, где я жил в двадцать первом году. Надо было находиться тогда там, чтобы понять, что такое украинский национализм… И вообще, я плохо понимаю их: что, им плохо живется, они не полные хозяева у себя, на Украине? Даже здесь, в Кремле, они составляют, наверное, половину правительства».)

Катаев выстраивал красивую версию, будто бы поэта спутали с братом, «оперативным работником», при этом умалчивая, что Анатолий тоже находился при исполнении.

На похоронах Фиолетова Катаев не был, но со слов Олеши рассказывал: молодая вдова лежала на могильном холме и, рыдая, запихивала землю в рот (не упускал уточнить: «накрашенный»), и давал несколько строк из стихотворения Шишовой «Spleen». Приведу его целиком, еще счастливое, игриво-праздничное, посвященное любимому:

Радикальное средство от скуки Ваш мотор — небольшой landaulet… Я люблю Ваши смуглые руки На эмалевом белом руле. Ваших губ утомленные складки И узоры спокойных ресниц… — Ах, скажите, ну разве не сладко Быть, как мы, быть похожим на птиц. Я от шляпы из старого фетра Отколю мой застенчивый газ… Как-то душно от солнца, от ветра И от Ваших настойчивых глаз. Ваши узкие смуглые руки, Профиль Ваш, отраженный в стекле… — Радикальное средство от скуки Ваш мотор — небольшой landaulet.

25 декабря 1918 года в газете «Южная мысль» читаем: «…состоится вечер поэтов памяти Анатолия Фиолетова. В вечере примут участие Л. П. Гроссман, Ал. Соколовский, Ю. Олеша, Э. Багрицкий, В. Инбер, А. Адалис, И. Бобович, С. Кесельман, В. Катаев».

Здесь нет Зинаиды — вероятно, ей было слишком тяжело.

Она долго болела, перестала писать, полагая: навсегда. Олеша, Катаев и поэт, художник Вениамин Бабаджан (кстати, расстрелянный в 1920-м как белый офицер) втайне от нее выпустили сборник ее стихов под названием «Пенаты», посвятив издание Фиолетову.

В 1919 году Шишова пошла в большевистский продотряд и была ранена.

ЭВАКУАЦИЯ ФРАНЦУЗОВ

В советское время в официальной биографии Катаева указывалось, что он воевал за красных. В наше время всюду пишут, что за белых.

Скорее всего, служил там и там.

Вероятно, он был мобилизован ранней весной 1919 года, но поскольку союзники отозвали войска, уже 3 апреля вернулся в Одессу. После этого в мае его мобилизовали красные. Потом в конце августа или начале сентября — он у белых.

Эти жизненные повороты совпадают с переменами власти в Одессе: декабрь 1918-го — апрель 1919 года — военная интервенция стран Антанты; апрель — август 1919-го — большевики; август 1919-го — февраль 1920-го — власть Вооруженных сил Юга России (ВСЮР) под командованием генерала Деникина.

Но обо всем — подробнее.

Французы заняли город, опираясь на русскую Добровольческую и украинскую Национальную армии. Но политическая и военная среда была полна противоречий. Сменялись представители французского командования, ответственные за город, а следом и власти города. Свирепствовал криминал. Активно действовало большевистское подполье. Не только одесских рабочих, но и французских солдат и матросов успешно агитировали за Советы — из-за чего, например, была расстреляна засланная большевиками француженка Жанна Лябурб.

На Одессу наступал поддерживавший большевиков атаман Григорьев, взявший Херсон и Николаев, в городе объявили осадное положение. Появился «Приказ командующего войсками в союзной зоне и генерал-губернатора Одессы» о широкой мобилизации «для ограждения населения союзной зоны от большевистских грабежей и насилий».

Под эту мобилизацию, по всей видимости, и попал Катаев.

В «Записках о гражданской войне» 1920 года, особо не таясь, он писал: «Оркестр играл Преображенский марш. Колонна за колонной добровольческие части покидали город, уходя туда, откуда все настойчивее и тверже доносились пушечные удары. Мне удалось побывать на подступах к городу. В деревнях и на хуторах были размещены многочисленные штабы… Французская миноноска сигнализировала, что в случае дела она может открыть огонь из шести скорострельных пушек, что должно увеличить силу отряда на полторы батареи. Затем из города прилетел военный самолет».

Зачем он так подставлялся, офицер Катаев, уже после установления советской власти дававший отчет, как был на передовой среди «трехцветных шевронов», которые сдерживали натиск красных? Рискну предположить: из врожденного стремления фиксировать достоверное, из тревожного, болезненно-зоркого, почти мистического внимания к себе и вообще к человеку, что заставляло его стараться запечатлеть, воспроизвести, не упустить все испытанное. Но ведь не в дневник прятал, а публиковал. Может быть, и из желания остаться, сохраниться, сберечься в словах, в глазах читателей? Так было до последнего дня, когда он, на девяностом году жизни, рвался записать, каково умирать.

А может, писал все это и для того, чтобы обезоружить доносчиков — мол, я сам все рассказал.

24 марта Муромцева тревожилась: «За 3–4 дня положение Одессы должно выясниться: или она укрепится, или французы уйдут, и Одесса будет сдана без боя».

Во Франции кабинет Клемансо (по совместительству занимавшего пост военного министра) был отправлен в отставку. Многие на Западе боялись лозунгов «неделимой России», а Деникин не одобрил создания смешанных русско-французских отрядов. Французская палата депутатов отказала в продолжении кредитования военных операций в России. Антанта решила заканчивать с присутствием в одесском регионе. Тем не менее лихорадочные действия полковника Фрейденберга в России и во Франции сочли предательскими, и есть мнение, что он успел получить крупную взятку от большевиков. В ночь со 2 на 3 апреля французское командование провело встречу с представителями одесского Совета рабочих депутатов, на которой были оговорены условия перехода власти в городе от французов к красным. Эвакуация французов, только что сражавшихся в кровопролитных боях, была поспешной и нелепой.

«Город был переломлен, как спичка, — читаем у Катаева. — Измена. Предательство. Глупость командования. Слабость тыла. Вот причины падения города. Так представляли себе положение дел почти все находившиеся в состоянии эвакуационной горячки и паники».

Муромцева писала 3 апреля: «Позвонил Катаев. Он вернулся совсем с фронта. Радио: Клемансо пал. В 24 часа отзываются войска. Через 3 дня большевики в Одессе!»

Об этом же Бунин в «Окаянных днях»: «Анюта (наша горничная) зовет меня к телефону. “А откуда звонят?” — “Кажется, из редакции” — то есть из редакции “Нашего Слова”, которое мы, прежние сотрудники “Русского Слова”, собравшиеся в Одессе, начали выпускать 19 марта в полной уверенности на более или менее мирное существование “до возврата в Москву”. Беру трубку: “Кто говорит?” — “Валентин Катаев. Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят”. — “Как, что такое, когда?” — “Сию минуту”. — “Вы с ума сошли?” — “Клянусь вам, что нет. Паническое бегство!” — Выскочил из дому, поймал извозчика и глазам своим не верю: бегут нагруженные ослы, французские и греческие солдаты в походном снаряжении, скачут одноколки со всяким воинским имуществом… А в редакции — телеграмма: “Министерство Клемансо пало, в Париже баррикады, революция…”».

Сравним со сценой из катаевской киноповести «Поэт» 1957 года — диалог белогвардейцев:

«Юнкер. Сергей Константинович, союзники сдают город.

Орловский. Как? Уже? Сегодня?

Юнкер. Так точно. Сейчас. Посмотрите.

Орловский кидается к окну, распахивает его. Он видит: море, рейд. Уходят французские корабли. В порту слышны тревожные гудки. Густо дымят пароходы. Бульвар. Вдоль бульвара по направлению к гавани на извозчиках, в экипажах, на автомобилях, нагруженных чемоданами, сундуками, мчатся обезумевшие…

Орловский. Нас предали. Драться до последнего патрона!»

5 апреля в город, покинутый французами, без боя ворвались отряды атамана Григорьева. Начался грабеж. Пойманных офицеров истязали и расстреливали. Командующему Украинским фронтом Антонову-Овсеенко удалось убедить Григорьева вывести части из города «на отдых». Тот согласился, лишь получив выкуп от одесского исполкома в виде нескольких вагонов мануфактуры. Отправившись в Александрию, он провозгласил себя там «атаманом Украины» и призвал к борьбе с советской властью. Несмотря на крупные силы атамана и масштабные успехи, он был разгромлен, причем в подавлении его мятежа участвовал Мишка Япончик, а самого атамана застрелил Махно во время личной встречи. Но дело было сделано — Одесса оказалась под большевиками.

«Зеленая лампа» погасла. Катаев, Олеша, Багрицкий пристроились в информационное агентство — Бюро украинской печати (БУП): начали подготавливать культурную программу к празднованию Первомая. Одни сочиняли броские четверостишия, другие рисовали плакаты «в духе кубизма». По воспоминаниям Шишовой, «…их частушки ходили по всей Украине. Их “петрушки” собирали толпы на улицах и заставляли забывать о тифе и голоде». Но для Катаева этот период большевистского творчества длился совсем недолго.

Толстой эвакуировался из Одессы в Константинополь, а Катаев и Багрицкий начали выпускать газету «Гильотина», извещавшую: «Граф Ал. Толстой (кстати, покинутый Одессой) пусть лучше не переступает порога нашей редакции».

12 апреля Муромцева записала: «Отличительная черта в болыпевицком перевороте — грубость. Люди стали очень грубыми.



Поделиться книгой:

На главную
Назад