Она умела говорить длинно и литературно, и это так не соответствовало времени и моим представлениям о молодых девицах, что производило опасное воздействие на мой мозг. Мало сказать, что я был растерян. Я почти изнемогал от мысли, что нам предстоит встречаться каждый день и заниматься — ха–ха! — грамматикой.
Мы вернулись в дом, Лиза привела меня на кухню (просторное помещение с закопченным потолком и чугунными плитами), собственноручно сварила кофе и достала из холодильника тарелку с пирожными. Наша дружеская беседа продолжилась, но теперь девушка перестала говорить о себе, напротив, начала осторожно выспрашивать. Вопросы ее сводились к следующему. Что такое художник? Трудно ли писать книги? Есть ли на свете занятие, которое достойно того, чтобы посвятить ему жизнь?.. Неожиданно для себя, будто выпил не кофе, а стакан водки, я разболтался, как старый мельник. Сказал, что книги писать немудрено, с этим справится, пожалуй, любой мало–мальски грамотный человек, а вот жить, занимаясь писанием книг, трудно и противоестественно. Так же противоестественно, как если писать музыку или картины. Человек рождается на свет для реального дела, а не для химер. И если он возомнит, что в искусстве есть какой–то высший смысл, то, считай, пропал. Через некоторое время это будет уже не человек, а сгусток отвратительной неврастении: такова расплата за опустошение души.
Лиза раскраснелась, и взгляд ее обрел уж и вовсе бездонную глубину.
— Как же так, Виктор Николаевич, вы говорите, в искусстве нет смысла… А чем тогда жить?
— Молиться надо. И работать. Табуретки строгать, землю пахать. Женщинам вообще просто. Рожай детей — и ты состоялась. Но я не сказал, что в искусстве нет смысла. Оно развлекает, а если качественное, то даже воспитывает, просвещает. Нет смысла в самих художниках. Это всегда пустоцветы. Включая гениев. Более того, гении так называемые — это просто сорняки на грядках человеческого бытия.
— Виктор Николаевич, но как можно отделить одно от другого? Художника от искусства? — Мне показалось, девушка готова заплакать, и я догадался, что пришла беда.
— Можно и нужно отделять, — сказал твердо. — Искусство — это искусство, а те, кто им занимается, — полное дерьмо….
Разговор наш оборвался на этой щемящей ноте: приехал Леонид Фомич. На улице пропела переливчатая сирена, Лиза тут же вскочила, извинилась передо мной («Подождите здесь, пожалуйста, я скоро вернусь») и пулей вылетела из кухни. Я выглянул в окно. Леонид Фомич как раз выходил из продолговатого серебристого лимузина, подкатившего к самому крыльцу. Он протянул руку, и из салона выскользнула молодая женщина в кокетливой соломенной шляпке. К хозяину подошел дог, ткнулся крутой башкой в бок. Леонид Фомич потрепал собаку по холке, а женщина ухватила за уши и потянула к себе. Дог завыл от унижения. Потом с крыльца спустилась Лиза и подбежала к отцу. Они обнялись, Леонид Фомич чмокнул ее в лоб. У него были пухлые негритянские губы. Женщина что–то сказала, видимо смешное. Леонид Фомич гулко загоготал (через форточку звук долетал, как будто заработал отбойный молоток), а Лиза отвернулась с безучастной гримасой. Отец взял ее под руку и повел в дом. Женщина чуть отстала. За ними плелся дог, явно прикидывая, не вцепиться ли обидчице в тугие ягодицы. Идиллическая сценка. Но я не верил в чадолюбие Оболдуева. Тут было что–то иное. Возможно, какой- то тонкий финансовый расчет. В чем он заключался, кто знает, но я не допускал мысли, что люди, подобные Обол- дуеву, способны на простодушные отцовские чувства.
Через несколько минут вернулась Лиза и сообщила, что отец ждет. Она проводила меня на второй этаж. По дороге пролепетала извиняющимся тоном, что у Леонида Фомича не очень хорошее настроение, но мне не стоит обращать на это внимание.
— У папы столько работы, он никогда не отдыхает, поэтому у него бывают депрессии. Он иногда ворчит, но это совершенно беззлобно, уверяю вас, Виктор Николаевич.
— Не беспокойтесь, Лиза, я не из обидчивых. Жизнь достаточно потрепала.
Леонид Фомич принял меня в рабочем кабинете. Обстановка обычная, офисная. На стене над дубовым столом развернут небольшой российский штандарт. Единственная оригинальная деталь. Ну и размеры кабинета — маленький стадион. Леонид Фомич уже переоделся в бухарский халат с кистями. Благодушно посасывал крохотную пенковую трубочку. Со мной разговаривал не то чтобы как со слугой, а как бы рассуждая наедине с собой. Вкратце набросал контуры предстоящей работы. Он подготовил папку с основными сведениями о своей жизни: вырезки из газет, журналов, фотографии и прочее такое. Это для ознакомления. Папка весила килограмма два. Дальше Леонид Фомич обрисовал канву наших будущих отношений. По возможности он будет наговаривать на диктофон какие–то фрагменты и, если возникнет необходимость, отвечать на мои вопросы. В связи с его большой занятостью и трудностью выстроить прогнозируемый график я должен всегда находиться в пределах досягаемости. Леонид Фомич дал неделю, чтобы я представил варианты возможной композиции книги. Это ни в коем случае не должно быть скучное последовательное повествование в духе мемуаров военачальников: родился, учился, добился, одерживал победы, совершал… Не годится и мозаика всевозможных биографических эпизодов, пусть и впечатляющих, ярких. Надобно придумать что–то особенное, соответствующее общей задаче. Общую задачу Леонид Фомич сформулировал скромно, как создание жития героя в поучение потомкам. Впрямую так не сказал, но топтался на этом месте до тех пор, пока я не врубился и не подтвердил, что понял, чего от меня ждут. Я это сделал с присущей мне прямотой.
— Вы гений, Леонид Фомич, — сказал я просто. — Постараюсь дотянуться.
Появилась кое–какая дополнительная информация, с которой я сразу не смог сообразоваться. Оказывается, для того чтобы проникнуть в глубину деяний и размышлений прогрессивного олигарха, следовало напитаться их истинным духом, а для этого лучший способ — принять в них посильное участие. Иными словами, мне придется время от времени выполнять конкретные поручения героя, связанные с его бизнесом. Я спросил, какие именно поручения. Я ведь не специалист и ничего не умею делать, кроме как марать бумагу. Оболдуев чуть раздраженно ответил, что над этим он еще подумает, но, наверное, даже писатель сумеет справиться, допустим, с деловыми переговорами по заданной теме. Допустим, по поводу приватизации какого–нибудь предприятия.
— Справитесь, а, Виктор? — с какой–то неожиданной хитринкой усмехнулся Оболдуев.
— Можно попробовать.
— А как вам Лизетга? — неожиданно переменил он тему.
— В каком смысле?
— Есть у нее филологические данные?
Я секунду подумал, прежде чем ответить. В вопросе был подвох, но почти неуловимый.
— Леонид Фомич, — сказал я с важностью доцента, — мы общались около часа, одно могу сказать твердо: необыкновенная девушка, тонко чувствующая, несколько, я бы даже сказал, несовременная. Насчет способностей мне пока трудно судить.
— Смотри не влюбись, Виктор.
Вот он, подвох. Шуточная фраза прозвучала как предостережение, завуалированная угроза.
— Мы свое место знаем, Леонид Фомич.
— То–то, дружок… Что касаемо несовременное ™, эго в мать. Мать у нее была чудная баба. Три года ее натаскивал, так и не научилась доллар от евро отличать. Представляешь?
Его внезапная откровенность привела к тому, что у меня в нервном тике дернулась левая щека.
Леонид Фомич нажал клаксон золотой дудки, висевшей на ножке стола, и в комнату явился мужик с седыми волосами, обряженный в шотландского горца, в клетчатой юбочке, только что без волынки на боку. Это оказался управляющий поместья Осип Федорович Мендельсон. Почему он был в юбочке, я вскоре узнал от Лизы. Леонид Фомич был англоман, полагал, что англичане самая культурная нация на свете, правда после евреев. Но у англичан было преимущество, они умели пожить, а евреи умели только делать деньги. В поместье все слуги, включая садовника, носили англо–шотландско- ирландские одеяния и худо–бедно изъяснялись по–английски. По мнению Оболдуева, это создавало в его вла
дениях здоровую ауру и хоть немного перешибало зловонный руссиянский дух. Сам себя он называл греком по отцу и арийцем по матери. Какие у него были для этого основания, не мне судить.
Он распорядился, чтобы управляющий показал предназначенные мне покои, что и было исполнено. Покои были такие: зала метров тридцать с высокой кроватью под балдахином в стиле Людовика XIV, уставленная аппаратурой — компьютер, музыкальный центр, стереотелевизор «Шарп» последней модели стоимостью 15 тысяч долларов. Мебель старинная, тяжелая, в мрачновато–темных тонах. Если бы несколько дней назад кто–нибудь сказал, что мне предстоит жить в подобном помещении, я бы не поверил.
— Обед в пятнадцать часов, — торжественно уведомил управляющий Мендельсон. — В малой гостиной. Просьба не опаздывать, владыка строг. Платье к обеду в шкафу, там все по вашему размеру.
Когда он ушел, я первым делом заглянул в этот самый шкаф, пузатый, черного дерева. Одежды там было примерно на роту пехотинцев — костюмы, рубашки всевозможных фасонов. На полках груды нижнего белья. В первый раз у меня отдаленно мелькнула мыслишка, не прав ли Владик, не сошел ли я с ума, ввязываясь в подобную авантюру.
За столом нас было четверо: добрый хозяин Леонид Фомич, молодая женщина по имени Изаура Петровна, которая оказалась новой женой владыки, Лиза — и чуть поодаль от этой троицы, как бы на застольной галерке аз грешный. Прислуживал смешной курносый арапчонок с коричневой продолговатой головенкой и сверкающей, ослепительной улыбкой, которого Леонид Фомич самолично с гордостью отрекомендовал:
— Натуральный людоедец. С Алеутских островов. Приобрел с оказией. По–нашему ни бельмеса не смыслит.
— А вот нет, барин, а вот нет! — счастливо закудахтал арапчонок. — Мой тебя понимай!
Оболдуев ласково потрепал мальчонку по лоснящейся щечке.
Я вполне отдавал себе отчет, какая мне оказана честь. Тем более что Леонид Фомич счел нужным сделать некоторые уточнения:
— Будешь с нами столоваться, когда гостей нету. Но иногда придется перемещаться на кухню, не обессудь, дружок.
Я заметил, как Лиза покраснела при этих словах. Бедняжка, видимо, все, что касалось отца, воспринимала буквально.
Не нужно было быть психологом, чтобы понять, какие отношения сложились у нее с новой мачехой. Та была лет на пять старше Лизы и, конечно, выглядела суперсексуально. Ничем особенным внешне она не выделялась, крашеная блондинка из числа тех, которые сидят во всех «мерседесах», но было в ее облике нечто неуловимо влекущее, действующее непосредственно на половой инстинкт, заставляющее мужчину стыдливо ерзать. В ней, как в ее прародительницах Лилит и Еве, таился смертельный вызов всему мужскому роду. Безусловно, надо обладать бесшабашностью новых русских завоевателей, чтобы держать такую дамочку возле себя постоянно. Диковинное имя Изаура подходило к ней идеально. Не уверен, что она была супругой Оболдуева в общепринятом смысле. Допускаю, что они вкладывают в это слово — супруга, жена, — что–то иное, внятное только им, оболдуевым, но, во всяком случае, за столом Изаура Петровна держалась хозяйкой. Леонид Фомич насыщался сосредоточенно и угрюмо, большей частью молча, Лиза тоже притихла, собственно, мы с Изаурой Петровной вдвоем вели светскую беседу. Она, по всей видимости, успела пройти некую выучку в английском духе, потому что для завязки первым делом сообщила мне, что простолюдинов почти невозможно обучить пользоваться столовыми приборами. Подумав, добавила, что это так же трудно, как заставить их поддерживать чистоту в местах общего пользования. Это родовое клеймо на руссиянине: он за столом жрет как свинья и в сортире ведет себя так же. Поинтересовалась, согласен ли я с ней. Я ответил, что не только согласен, но восхищен меткостью ее суждения. К нему можно лишь присовокупить, что руссиянин отвратителен и в любви. Он и здесь ведет себя как животное. Эти три вещи — стол, сортир и постель — в сущности, представляют собой бездонную пропасть, которая отделяет нас от цивилизованного западного обывателя, и вряд ли ее удастся преодолеть в ближайшее столетие.
— Виктор Николаевич, вы же не всерьез это все говорите? — с ужасом воскликнула Лиза.
— Лизонька у нас романтическая особа, — мягко заметила Изаура Петровна, — и совершенно не знает жизни. К тому же, — тут она обернулась к Лизе, — последнее время читает всякие вредные книжки. Кто, интересно, их тебе подсовывает, Лизонька?
— Неужто вы собираетесь руководить моим чтением? — саркастически осведомилась Лиза, но прозвучало это жалобно.
— И не желает прислушиваться ни к чьим добрым советам, — закончила тему Изаура Петровна. Я сразу начал испытывать к ней сложное чувство вожделения, смешанного с отвращением и страхом. Она умела любую фразу произнести так, что в ней звучало тайное предложение: хочешь, купи меня, но учти, это обойдется недешево.
Арапчонок–людоедец по имени Яша на первое подал осетровую ушицу, на второе — телячьи отбивные с жареной картошкой. Кроме того, стол ломился от закусок, солений и копчений. Из напитков — соки, клюквенный морс и водка. Водку пила одна Изаура Петровна, но тоже в меру. Осушила две–три рюмки. Как раз за отбивными Леонид Фомич сделал дочери замечание:
— Лизетга, ты совсем не ешь. Суп не ела, мясо не ешь, а ведь все очень вкусно. Так недолго ноги протянуть… Ну–ка, наложи себе картошки. Простая пища здоровее всего. Только хорошенько пережевывай.
— Папочка, я не голодна, честное слово.
— Потому что налопалась пирожных перед обедом.
Лиза бросила беспомощный взгляд в мою сторону. За нее заступилась Изаура Петровна:
— Тут ты не прав, дорогой. Хорошо, что Лиза малоежка. Если хочешь знать, это признак внутреннего аристократизма. Только плебеи жрут, сколько ни дай (ишь как ее зациклило!). И потом, женщина никогда не должна забывать о своей фигуре. Когда я работала в театре, откуда ты забрал меня, любимый…
— Заткнись! — небрежно обронил Оболдуев.
— У нас был очень строгий директор, — продолжала Изаура Петровна как ни в чем не бывало. — Данила Востряков, ты его видел однажды. Он следил за актрисами, как кто питается. Из–за обжираловки мог снять с роли. Какие там пирожные! Запрещалось любое тесто. Капустка, салатик — пожалуйста. Как–то Клавку Паршину застукал, она в гримерную притащила бутерброды с ветчиной, да еще — дура полная! — пива две бутылки. Он так распсиховался! Бутылкой дал по башке и выгнал из театра. С тех пор Клава на панели. Вот тебе, попила пивка с ветчинкой.
— В каком театре вы работали, Изаура Петровна? — полюбопытствовал я.
За даму ответил муж:
— Помойка — вот как назывался ее театр. Стриптиз–шоу. Публичные совокупления. Ничего духовного.
— Неправда! — возмутилась Изаура Петровна. — Ты просто ревнуешь, любимый. Мы занимались высоким искусством. Даже собирались поставить Акунина. Как ты можешь так говорить, причем постороннему человеку? Что он подумает? Что ты женился на шлюхе?
— Других нету, — обрезал Оболдуев. — Меня не волнует, кем ты была. Но уговор, надеюсь, помнишь.
Изаура Петровна заметно побледнела, ей это шло. Она действительно была хорошенькой девочкой, с узким, тонко вычерченным личиком, на котором выделялись необыкновенно страстный рот и пылающие сумрачным огнем глаза.
— Ты не сделаешь это, любимый.
— Еще как сделаю, — усмехнулся Оболдуев.
Невинная семейная размолвка, не совсем понятная человеку со стороны. К концу обеда у меня возникло стойкое ощущение, что меня куда–то засасывает. Так бывает в кошмаре. Увязнешь в черной жиже, дергаешься, дергаешься, как червяк, и погружаешься все глубже, и понимаешь, что если не проснешься, то конец.
ГЛАВА 6
ПОПАЛСЯ
Через две недели я уже много знал про Оболдуева, намного больше, чем мог рассказать о нем Владик или кто–нибудь другой. То в поместье, то в московском офисе, иногда в машине, иногда где–нибудь прямо на приеме я включал запись и уже записал несколько кассет. Материала хватало, чтобы начать работать непосредственно над текстом. Вразнобой, конечно, из разных периодов неординарной жизни.
Говорю «неординарной» без иронии. Да, Оболдуев был участником разграбления, не имеющего аналогов в истории, когда богатейшая страна без войны в считанные годы превратилась в жалкую международную побирушку; уже одно это давало пищу для всякого рода психологических размышлений и сопоставлений. Представьте: вороватый, капризный мальчик, мелкий пакостник (в школе Ленечка был грозой учителей, а от наказания его всегда спасал отец–грек, исполкомовский деятель высокого ранга) вдруг составил миллиардное состояние и делит власть над «этой страной» всего лишь с десятком себе подобных. По кирпичикам, день за днем мы вместе с ним восстанавливали этапы большого пути. Вчерне канва выглядела так: элитарный детский садик (с ежегодным выездом к морю), элитарная средняя школа на Ленинском проспекте, Институт международных отношений, райком партии, перестройка с благородным лицом Горби. И дальше сразу неслыханный рывок, прыжок в неизвестность. Кооператив «Грюндик», посредническая фирма «Анаконда», банк «Просветление» и, наконец, качественный переход, — алюминиевая война, в которой Оболдуев чудом уцелел. Одновременно грянул волшебный праздник приватизации по Чубайсу. Оболдуева он застал уже в нужном месте у корыта, уже своим среди своих. Итог известен — как поется в песне, не счесть алмазов в каменных пещерах. Фабрики, заводы, оборонные предприятия, земля, доли в крупнейших монополиях и концернах… могущество, равное мечте. Я едва успевал фиксировать. Под настроение Леонид Фомич становился столь же словоохотлив, сколь откровенен. Откровенен до жути.
Но всегда выдерживал определенный угол зрения на собственные подвиги. Я встретился с ним в пору, когда он был уже крутым патриотом. Все, что ни делал, делал для будущего России. Цитировал Маяковского: дескать, кроме свежевымытой сорочки ему лично ничего не надо. Подумав, добавлял: ну еще две–три сочные девки в постели. Без этого, Витя, не могу, уж прости старика… В сорок три года прошел обряд крещения и с тех пор ни одного самого занюханного казино не открыл без батюшкиного благословения. Батюшка у него был свой, не московский, выписал его из Киева. Отец Василий. О нем речь впереди.
В суждениях Оболдуев был предельно независим. Взять того же Маяковского. Приличные люди в высшем обществе, коли нападала охота козырнуть образованностью, давно называли другие имена — Маринину, Дашкову, Жванецкого, на худой конец Приставкина или Сорокина, Леонид Фомич же оставался верен юношеской привязанности. Некоторые его неожиданные высказывания просто- таки меня пугали, граничили с кощунством. «Бухенвальда на него, на суку, нету», — говорил о знакомом банкире, перебежавшем ему дорогу. Или: «Если судить по уровню дебилизма, американосы намного превосходят руссиян». Или: «Товарищ Сталин — гениальный политик, прав Черчилль. Поэтому пигмеи его и мертвого до сих пор кусают за пятки». Он уважал не только Сталина, но и Горби, над которым добродушно посмеивался. Дескать, из колхозников, из трактористов, с оловянным лбом, а вон куда шагнул — прямо в светлое рыночное завтра.
Со мной он разговаривал покровительственно, как и со всеми остальными, но без хамства. Ему нравилось, что я записываю каждое его высказывание. И вся затея с книгой была, как я понял, выстрадана давно, тут Владик не соврал. Постепенно мы немного сблизились, но не до такой степени, чтобы я мог задавать вопросы без разбора. Язычок придерживал и, к примеру, о том, почему выбор пал на меня и чем объясняли свой отказ некоторые другие литераторы (вместе с задавленным драматургом), спросить не решался. В сущности, я вел себя как проститутка, как продажный независимый журналист; к моему собственному удивлению это оказалось легче легкого, даже доставляло неизвестное мне дотоле удовольствие. Особенно остро это я ощутил, когда Оболдуев выдал аванс. У себя в офисе молча достал из ящика стола конверт и не то чтобы швырнул, а эдак небрежно передвинул по полированной поверхности стола. Я сказал: «Спасибо большое!» и спрятал конверт в кейс. В машине пересчитал — три тысячи долларов. За что, не знаю. Вероятно, в счет обещанной ежемесячной зарплаты. Я старался во всем угодить, умело, именно как телевизионная шлюха, строил восхищенные рожи и старательно подбирал выражения с таким прицелом, чтобы любое можно было расценить как хотя бы небольшой, но искренний комплимент. По нему нельзя было угадать, клевал он или нет. Но, повторяю, не хамил, как прочей обслуге. У него в центральном офисе работало больше ста человек, и никого из них Оболдуев, кажется, не считал полноценным человеческим существом. Хамство заключалось не только в высокомерном тоне или грубых издевках — он заходил значительно дальше. Как–то на моих глазах пинком выкинул из лифта замешкавшегося пожилого господинчика в роговых очечках, по виду сущего профессора. Оплеухи раздавал направо и налево, не считаясь ни с полом, ни с возрастом, поэтому офисная челядь старалась держаться на расстоянии. Я ловил себя на том, что в принципе разделяю его отношение ко всем этим говорливо–пугливым менеджерам–пиарщикам, с той разницей, что ни при какой погоде не смог бы позволить себе ничего подобного. Уж тут кесарю кесарево. Умел он быть и обольстительным, если хотел. Надо было видеть, какая слащавая гримаса выплывает на его ушастую, с выпуклыми глазищами рожу, когда он вдруг решал поухаживать за дамой или произвести впечатление на какого–нибудь упыря из президентской администрации. Метаморфоза происходила поразительная. В мгновение ока он перевоплощался в милого, немного застенчивого интеллигента чеховского разлива. Остроумно шутил и — ей–богу! — чуть ли не вилял своим могучим корявым туловищем.
Каждый день спрашивал, когда будет готов предварительный композиционный план и макет будущей книги, но как раз с этим вышла заминка. Наилучшей формой мне пока представлялась сборная солянка из его достаточно ярких монологов, газетных и журнальных статей (тут выбор был огромный) и комментариев, состоящих из воспоминаний близких ему людей (в идеале — родителей и жен), видных политиков, деятелей культуры, бизнесменов и так далее. Этакая рваная словесная ткань, соответствующая духу его многотрудной, насыщенной событиями жизни. Но проблема была не столько в фабуле, сколько в тональности. Я никак не мог услышать, уловить интонацию, общий звук, который сцементирует разнородные куски. В этом не было ничего удивительного: для писателя музыка текста, его стилистика, пластика абзацев, не вступающих в противоречие друг с другом, и главное, — хотя бы минимальная самобытность всего этого в целом всегда важнее содержания. Но как объяснить это Оболдуеву? Я попробовал. Начал внушать, что спешить не стоит. Хорошая книга, как вино, должна пройти несколько этапов предварительного брожения и выдержки, иначе выйдет суррогат. Прокисшее пойло. Я увлекся, углубился в тему, употребил филологический контекст. Магнат слушал внимательно, не перебивал, потом, когда я закончил, хмуро сказал:
— Ты, Витя, умный парень и, наверное, талантливый, но я плачу деньги не за этапы брожения, а за конечный результат. И за сроки. Ты понял меня?
Я его понял, а он меня нет. По–другому и быть не могло.
…В один из дней рано утром позвонил Гарий Наумович и сказал, что через двадцать минут заедет, чтобы я был готов.
— Куда едем?
— Как куда? На переговоры, Виктор Николаевич.
Что–то в его тоне меня кольнуло, но я вспомнил Оболду- ева. Чтобы постичь его сложную сущность, я должен познакомиться поближе с его бизнесом. Там, как у Кощея в яйце, прячется его душа. Я думал, это было сказано на ветер, тем более прошло почти две недели и никаких намеков, но оказалось, нет. Еще одно подтверждение, что такие люди, как Оболдуев, ничего не говорят попусту. И ничего не забывают.
Встреча предполагалась в одном из филиалов «Голиафа», расположившемся в двухэтажном особнячке в Сокольниках. По дороге, сидя в машине, я попытался выяснить у юриста, что за переговоры и какая роль отведена мне. Гарий Наумович дышал тяжело, задыхался, глаза у него почему–то слезились, как у простуженного, и ничего вразумительного я не добился.
— Переговоры с черными братьями. Все поймете по ходу дела, Виктор Николаевич.
— Через час меня ждет хозяин.
— Уже не ждет. Неужто вы думаете, я действую по собственному почину? Кстати, как продвигается работа с книгой?
— Нормально, — ответил я. — Материал накапливается.
— Советую поторопиться. Наш босс не из тех, кто ждет у моря погоды.
— Это я уже понял.
Нашим деловым партнером оказался импозантный пожилой господин по имени Сулейман–паша. У него были курчавые черные волосы, красиво спускавшиеся с затылка на воротник. Лукавые, смолянистые глаза. Быстрый говорок с акцентом, напоминающим воронье карканье. Гарий Наумович представил его как «нашего друга с Ближнего Востока», а меня обозначил референтом по внешним связям. Описать все, что произошло дальше, можно в трех словах. Уселись в кабинете, секретарша (или девушка, похожая на секретаршу) подала кофе, вино, конфеты, фрукты. Минут пять друг с Ближнего Востока и Гарий Наумович обменивались любезностями, стараясь перещеголять друга друга, потом между ними зашел небольшой спор о пакете акций концерна «Плюмбум–некст». Я про такой концерн слышал впервые и в суть спора не успел толком вникнуть, хотя старался изо всех сил. Гарий Наумович разлил вино по бокалам и предложил выпить за порядочность в бизнесе. Су- лейман–паша радостно закивал и залпом опрокинул бокал, как будто его мучила жажда. Свою рюмку Гарий Наумович поставил на стол нетронутой. Мне он вина и не предлагал.
Буквально через минуту Сулейман–паша посреди фразы:
— …Не могу согласиться с многоуважаемым Оболдуй- беком в том… — начал клониться набок, глазки у него страдальчески закатились в графитную черноту, и он повалился на ковер.
Пораженный, я растерянно прошамкал:
— Что это с ним?
— Похоже на сердечный приступ, — спокойно ответил юрист «Голиафа». Подошел к дверям, кликнул секретаршу и велел вызвать врача. Врач явился через пятнадцать минут, и все это время мы сидели рядом с рухнувшим другом с Востока и едва обменялись несколькими репликами.
Я только спросил:
— Вы его отравили, Гарий Наумович?
— Ну что вы, Виктор. Вам идет во вред чтение детективов.
— Но он же…
— Вот именно… Такова се–ля–ви, как говорится.
Пока не было врача, секретарша прибрала со стола и вместо вина поставила вазу с гвоздиками. Ей было лет тридцать, нормальная девица с пышными статями. Я встретился с ее взглядом и увидел в нем промельк приветливого безумия. Приехавший врач, солидный мужчина с отвисшим брюшком, поставил диагноз, не утруждая себя долгим осмотром. Померил пульс и коротко доложил:
— Инфаркт миокарда. Бич века.
— Бич века — это СПИД, Саша, — поправил Гарий Наумович. — Отвези в нашу клинику, хорошо? Когда очухается, дашь знать…
— Не уверен, что очухается.
— Не уверен — не обгоняй, — пошутил юрист, пребывавший в отличном настроении, как будто выиграл в рулетку.
Пришли двое санитаров с носилками, перевалили на них обездвиженную тушу друга с Востока — и унесли. Врач еще чего–то ждал.
— Ах да, — спохватился Гарий Наумович и сунул ему конверт, довольно увесистый на глазок. Любезно поинтересовался:
— Как наша малышка Галочка? Пристроил ее?
— Да, все в порядке. Учится в Сорбонне.