— Ребята, — подошел он к ним, — немец что-то спозаранку про ругань заговорил: так вы уж того, попридержи-тесь маленько!
— Мы, значит, всей душой, Иван Ефимович, да только ненароком оно и вырвется. Ну, да Митьки нет, — без главного, значит, запевалы остались, — все будет по - благородному. Ублаготворим, значит, его немецкую милость, а ты выхлопочи для нас лишнюю чарочку в обед!
— Ладно, устрою! А вы уж, ребята, попридержитесь! Ну, как там бабы? Все ли собрались?
— Да и у баб будет потишей; Матрену-то Митька с собой увел!
— Э-х, кабы они не напились до чертиков, да беды не наделали. Парочка-то аховая!
— Да уж под масть, что и говорить!
— Куда прешь, чертова кукла! Вот я тебе загну хвост, ла дам хворостиной по ж., — раздалось под самым окном конторы.
— Эй, эй, легче на повороте, — прикрикнул подрядчик на степенного Демьяна. — Тебе-то уж и не пристало сквернословить!
— Да нешь я сквернословлю, Иван Ефимович? Она мне, стерва, всю клумбу своротила, хоть сызнова копай. Весь как есть щебень, на, гляди пожалуй, эвона куда выворотила!
— А ты заткни глотку, Демьян. Я те не твоя баба — не подвластная. Видал чать, что споткнулась!
— А ты под ноги гляди, вертихвостка! Нагнали вас тут с бору да с сосенки, шлюхи!
— Да как ты смеешь ругаться, — подбоченилась баба. — Я вот те харкну в рыло!
— Я те харкну! В порошок, сукина дочь, сотру, — погрозил Демьян кулаком.
— Ловко!…..твою мать… — сплюнул от умиления висевший в воздухе маляр.
— Donnerwetter! — поднял руки выскочивший на крыльцо Карл Карлович.
— Herr Tichanoff, — неистово закричал он, — посиляль кто ругайт работаль в парк, я не может слюшаль!
— Они уймутся, Карл Карлович. Демьян слабосилен в парк, а на земляные работы — огонь! Слышь ты, уймись. А ты, Манька, ступай на свое место, — прикрикнул он, останавливая готовую разразиться перебранку.
Раздалась нескладная песня двух пьяных голосов, и на дорожку вышла в обнимку милая парочка.
Рыжий мужичонка лихо заломил на ухо видавший виды гречневик, холщевая рубаха с кумачными ластовицами широко распахнута в вороте, пояс отсутствовал. Набойчатые штаны съехали на бедра и только чудом удерживались от окончательного падения; грязные ноги писали вензеля. Дама одета по-городскому. На ногах подобие ботинок со сбитыми на сторону каблуками и пить просящим носком. Подол грязной юбки представлял из себя бахрому. Пуговицы у яркой желтой кофточки оборвались и обнажили давно не мытые шею и грудь и грязное рваное белье. Правый глаз у нее запух и закрылся; под левым синел здоровый фонарь. Всклокоченные волосы и рот, растянутый в пьяную улыбку, дополняли картину ее наружности.
— Принимайсь, Матрена, за работу, — распорядился Митька, толкая свою даму по направлению бабьей артели.
Та взялась было за грабли, но вместо работы оперлась на них и затянула:
— Тишей ты! — подтолкнула ее соседка. — Видишь, немец на крыльце стоит — злой, страсть!
Рабочие в парке обвязали огромное бревно веревками, взялись за концы и, понатужившись, дружно затянули:
— Легче, черти, — закричал, бросаясь в ту сторону, подрядчик.
— поправились тотчас же рабочие.
Митька стянул с головы гречневик, подтянул сползавшие штаны и, стараясь удержать равновесие, поклонился немцу.
— Вот, значит, и мы в вашей милости, — пьяно ухмыльнулся парень.
— Пшоль вон, пьяни руськи свинь!
— Дак ты еще ругатца?! — напялил обратно свой гречневик Митька. — Нет, брат, шалишь! Мы, значит, честно, благородно, а он, слышь: русская свинья. Да если я русская свинья, так ты значит, немецкий боров. Ишь, надулся пузырь — шире мал-меня нету. Да хошь, я тебя в бараний рог согну? Аж пузо твое лопнет!
— Тише, Митюха, тише, — кинулся к нему Тихонов. — Ну, выпил, — дело житейское. Иди теперь с Богом, выспись, а поточ на работу пришел бы…
— Я не хотель его работ. Мой штрафоваль его пьяниц и выгнал вон!
Этого уже не могла стерпеть Митькина душа; из его уст полилась ругань такая отборная, что ни писать, ни прочитать невозможно.
Немец визжал и метался, как зарезанный, крича что-то на родном языке.
Тихонов старался унять Митьку, который не шутя осерчал на ненавистного немца и в свою очередь кричал:
— Нет, погоди. Я те сверну салазки. Ишь распух на ра-сейских хлебах. Много вас тут понаехало, такой-сякой материн сын… — завернул он крепкое словцо.
Но тут освирепевший немец схватил его за воротник рубахи и с такой силой поддал ему коленом, что бедный Митю-ха кубарем полетел за ворота и шлепнулся в песочную пыль дороги.
Разгневанный, красный, как рак, Карл Карлович вернулся в свою временную контору и попробовал охладить пивом расходившиеся нервы.
Но сегодня у него особенно незадачливый день; ни минуты не дают покою; в двух шагах от окна вдруг завыла Матрена:
И тут же старая, хриплая шарманка закашляла, захрипела вальс «Дунайские волны».
— О, mein Gott, о, mein lieber Gott! — воздел руки к небу совершенно убитый Карл Карлович. — Что за варварский стран, что за обыщай, что за люди!
— Ру-ру-ру-ру! — хрипло залаял автомобиль, мягко шурша по песку аллеи.
— Вставай, дурной, — закричали рабочие на Митьку.
Тот приподнялся, сел среди дороги и упрямо-глупо уставился на медленно подъезжавший автомобиль.
При падении далеко отлетел его гречневик и растрепавшиеся волосы торчали дыбом вокруг пьяного измазанного лица; глаза сверкали не то пьяным озорством, не то озлоблением, перешедшим с немца на всех и вся.
— Ты что урчишь, черт глазастый, — выругал он дающего непрерывные сигналы с еле ползущей машины шофера, — ты думаешь, забоялся? Держи карман шире! Да я отродясь никого не боялся; с. ть я хотел на твою дурацкую машину. Съезжай в сторону, если я тебе мешаю. Меня, брат, пьяного наш барин на тройке коней объезжал, а не то, что твой дурацкий ящик. Ну-ка, попробуй, задави. Нет, брат, дудочки, наотвечаешься!
— Что случилось? — постучала в разделяющее ее от шофера стекло сидящая в автомобиле дама.
— Ничего особенного, ваше сиятельство. Какой-то пьяный мужик сидит посреди дороги и не слушается сигналов!
— О, тогда я лучше выйду. Мне бы не хотелось причинить ему вред. Вы говорите, он пьяный; значит, не понимает, что делает!
Митька неожиданно для себя и для других вдруг подпер ладонью голову и, заливаясь пьяными слезами, затянул заунывную:
— Боже мой, он ненормальный!
— Послушайте, кто-нибудь, — раздался громкий мелодичный голос, — позовите сюда Карла Карловича!
Ближайший рабочий бросился исполнять приказание.
Тихонов, как прикованный, стоял в десяти шагах и с удивлением глядел на невиданную красавицу.
В купе сидела дама лет тридцати двух-трех; матово - бледное лицо окружали пышные кудри золотом отливающих волос; из-под дуг бровей, полузакрытые черными ресницами, загадочно сияли огромные сапфировые очи. Изящно очерченный нос заканчивался нервными ноздрями, а ярко-алый маленький рот имел безукоризненные очертания; под легким шелковым манто угадывалось стройное сложение.
По аллее сада трусцой бежал к автомобилю потерявший всякую важность осанки, недавно столь грозный немец.
После недолгого разговора с управляющим красавица-графиня, оказавшаяся хозяйкой ремонтируемой дачи, уехала. Митька, провожавший глазами удалявшийся автомобиль, вдруг сорвался.
Казалось, что половина хмеля у него выскочила; бежит быстро и ровно прямо в контору.
— Ну, быть беде. На Митьку накатило; теперь ему сам черт не брат, — переговариваются рабочие.
— Беда, — прошептал и подрядчик.
Но так велика была общая ненависть к притесннтелю-немцу, что ни один человек не двинулся к конторе.
— Пшоль вон, русский пьяниц, — грозно поднялся навстречу Митьке Карл Карлович.
— А, да ты еще не унялся, — скрипнул последний зубами, — видел, как меня красавица-барыня объехала?! А ты, колбаса протухлая, за шиворот вздумал Митьку Хруща хватать, да об землю кидать. Это тебе с ненароку удалось! А ну-ка, сунься теперь. Ты меня при всей артели осрамил; ступай, прохвост немецкий, при ней же и прощения проси, а то я тебя, такой-сякой материн сын, — полилась отборнейшая митькина брань, — в порошок сотру!
Растерявшийся немец отступил в угол и инстинктивно загородился столом. Рука его потянулась к звонку, но в тот же миг по ней ударил Митька.
— Ты это, сукин сын, за звонок хватаешься? Знаешь ли ты, дьявол, что своим дзиньканьем у всей артели нутро вызвонил? Долго ли ты, пиявка немецкая, кровь нашу пить будешь? За каждую малость штрафами одолевать? Проси прощения, говорю!
— Пшоль вон! Ка-ра-уль, — не своим голосом аавопил немец.
В ответ зарычало тоже нечеловеческое: a-a-a-a!
Грохот падения мебели, — возня, — крик, — … и… тишина.
Через минуту на крыльце показался бледный, совершенно отрезвевший Митька.
Что за диво!? Перед домом ни души; в парке вовсю стучат топоры и несется многоголосая, разудалая песнь.
Идет туда Митька… стал…
— Братцы, я немцу бока помял… Только, кажись, жив… Отлежится… теперь твоя воля, Иван Ефимович!
Белый, как мел, Тихонов сидел на пне.
К Митьке подошел десятник.
— Айда, парень, через лес, домой. Никто ничего не видел и не слышал… В артели, сам знаешь, давно гудит, как в улье; ты за всех на себя расправу взял. Опять же пьян был, значит, в себе не волен… Моли Бога, чтобы только не помер… Иди…
Глава VIII Полонез мертвецов
Угрюмо смотрит закрытыми ставнями дом Потехина. Внутри взято и вывезено только серебро, белье, платье, картины, чтобы не соблазнять воров; остальное не тронуто.
Таково было желание старика Потехина. Завяли обвисшие гирлянды и рассыпанные по столам и полу цветы, вызывая в наглухо закрытом помещении запах тления.
Жутко глядят лишенные стекол окна. Пробивающийся сквозь щели ставней солнечный луч, дробясь в осколках хрусталя, не оживляет общей картины разрушения, наоборот, увеличивает жуткое чувство.
Так и кажется, — зашуршит шелковое платье, застучат по паркету каблучки, повеет легким ароматом духов от развевающегося воздушного покрывала невесты, и зазвучит голосок Зои.
Шумно поднимутся навстречу ей гости, зазвенят бокалы, польются приветственные речи, поздравительные тосты…
Но все это только кажется!
Никто и ничто не нарушит мертвой тишины свадебно убранных покоев, хотя эта тишина уже отчасти нарушена.
Сквозь неплотно заколоченное окно пробралась в спальню Зои пара ласточек и в углу, за туалетом, в сборках атласа и лент свила себе гнездышко.
Не боятся они привидений…
Тепло, уютно будет их крошечным деткам. Да и не одни они в дом.
В самой глубине коридора низкая дверь; за ней светлица няни.
Стены обложены свежевыстроганными бревнами; мелкий переплет окон скупо пропускает свет; громадная пузатая печь с лежанкой занимает большой угол комнаты; у одной из стен кровать с горой взбитых перин и подушек.
В главном углу старинная образница с лампадой; вдоль стен широкие лавки, покрытые самоткаными коврами, на столе расшитая ширинка и под окном прялка.
Монотонно жужжит веретено; под умелой морщинистой рукой тянется ровная бесконечная нитка.
По целым дням неустанно прядет древняя старушка.
Из ее выцветших глаз одна за другой бегут, застревая в морщинах лица, слезы; забывает вытирать их старушка, да и вытрешь ли их все?
Не чувствует их она.
Вся ее душа всегда там, у страшной воронки, на Майском проспекте.
Мысленным взором видит она обломки кареты, окровавленную дымящуюся груду лошадиных трупов, а там, значительно дальше, среди группы голубых елок, зацепившуюся за ветки подвенечной вуалью головку Зои. Сколько надрывных воспоминаний, тяжких… и не уйдешь от них никуда.