– Что будете пить, детектив?
Он не ответил. Его челюсть пошевелилась, задние зубы потерлись о передние. Я гадал, сколько он уже выпил, и решил, что, вероятно, не очень много. Он не выглядел человеком, который любит отрываться.
– Я прослышал, что вы здесь работаете, – наконец, сказал он.
– Полагаю, зашли проведать?
– Это не просто дружеский визит.
– Я догадался. Не думаю, что дружелюбие в вашем характере.
Он отвел глаза и слегка покачал головой – благоразумный человек встретился с неблагоразумным.
– Что вы тут делаете? – Он охватил презрительным жестом стойку, посетителей, а может быть, и весь мир.
– Зарабатываю на хлеб. Вы с вашими дружками копаетесь в моей профессиональной деятельности. Я временно нашел другую работу.
– Временно? Вы полагаете? Я слышал, ваш адвокат подает много жалоб от вашего имени. Желаю ей удачи. Берите побольше чаевых. Она работает не бесплатно.
– Что ж, у вас есть шанс внести свою лепту в это дело. Вам долить или вы сами нальете мочи и уксуса?
Хансен подался вперед, его глаза, теперь я увидел, были слегка залиты. То ли он выпил больше, чем я думал, то ли плохо переносил спиртное.
– Сюда заходят полицейские. У вас нет ни капли достоинства? Вы позволяете хорошим полицейским видеть, как вы работаете за стойкой. Чего вы добиваетесь? Хотите бросить это им в лицо?
Этот вопрос я задавал себе сам. Даже Дэйв, когда предложил мне эту работу, сказал, что поймет, если я откажусь, потому что здесь выпивают копы. Я ответил ему, что меня не очень волнует, кто что подумает, но, возможно, Хансен оказался проницательнее, чем я полагал. В моем решении пойти работать в «Медведь» был элемент упрямства. После случившегося я не хотел просто уползти прочь. Правда, некоторые заходившие в бар копы сперва смущались, увидев меня, а пара из них открыто выказывала мне пренебрежение, но эти ребята и так всегда меня недолюбливали. А остальные держались хорошо, и некоторые выражали сочувствие. Но это тоже не имело значения. Я был рад дать делам отдых. Это давало мне время заняться тем, чем хотел.
– Знаете, детектив, если бы не знал вас лучше, я бы подумал, что у вас от меня встает. Может быть, мне познакомить вас с некоторыми людьми? Это могло бы снять некоторое напряжение. Или можете поместить объявление в «Фениксе». Множеству парней не терпится повесить фото человека в форме у себя в чулане.
Хансен выпустил холодный смешок, как выдул отравленную стрелу из трубки.
– Лучше придержите свой юмор, – сказал он. – Человеку, который возвращается в пустой дом, пропахнув несвежим пивом, нужно над чем-то посмеяться.
– Не в пустой, – ответил я. – У меня есть собака.
Я забрал его кружку. Похоже, он пил «Эндрюс» темное, поэтому я налил ему того же и поставил перед ним.
– За счет заведения. Мы любим делать приятное хорошим посетителям.
– Пейте сами, – сказал он. – Мы закончили.
Он достал бумажник и положил двадцатку.
– Сдачи не надо. На это много не купишь, но в Нью-Йорке купишь еще меньше. Не хотите мне рассказать, что вы там собираетесь делать?
Он застал меня врасплох, но мне не следовало слишком удивляться. В последние месяцы меня пять раз останавливали полицейские штата – кто-то хотел показать мне, что про меня не забыли. Теперь какой-нибудь коп в портлендском Джетпорте, вероятно, узнал меня, когда я летел в Нью-Йорк или возвращался оттуда, и позвонил. Впредь надо быть осторожнее.
– Я навещал друзей.
– Друзей – это хорошо. Человеку нужны друзья. Но я вижу, что вы что-то расследуете, и я вам помешаю.
Он отвернулся и, попрощавшись со своими товарищами, ушел. Как только дверь за ним закрылась, ко мне робко подошел Гэри.
– Все в порядке?
– Все прекрасно. – Я протянул ему двадцатку. – Думаю, это тебе.
Гэри посмотрел на нетронутое пиво.
– Он не выпил.
– Он приходил сюда не пить.
– А зачем?
Это был хороший вопрос.
– Так, для компании, я думаю.
Глава 6
Вернувшись, наконец, домой в начале двенадцатого, я вывел Уолтера, моего лабрадора, погулять. Снег уже утратил для него прелесть новизны, как и для большинства тварей, будь то люди или животные, кто пробыл в Мэне зимой больше недели. Теперь он лишь быстренько понюхал там и сям, прежде чем сделать свои дела, а потом выказал предпочтение вернуться в свою теплую корзину, повернувшись и направившись прямиком обратно домой. За последний год он здорово повзрослел. Возможно, потому, что дом стал спокойнее, чем раньше, и пес как-то свыкся с тем, что Рэйчел и Сэм больше не являются частью его повседневной жизни. Мне нравилось держать в доме пса по множеству причин: безопасность, компания, и, может быть, потому что он связывал меня с семейной жизнью, которой у меня больше не было. Я потерял две семьи: Рэйчел с Сэм уехали в Вермонт, а Сьюзен с Дженнифер попали в руки к человеку, который растерзал их и за это умер от моей руки. Но я также чувствовал вину перед Уолтером за то, что так надолго оставляю его одного или с моими соседями Джонсонами. Они с радостью присматривали за ним, когда меня не было, но Боб стал слабоват на ноги, и было трудно просить его регулярно гулять с игривым псом.
Я запер двери, в последний раз потрепал Уолтера по спине и лег, пытаясь уснуть, но, когда во сне явились Сьюзен с Дженнифер, такие живые, я проснулся в темноте, уверенный, что слышал чей-то голос. Уже много месяцев они снились мне подобным образом.
Как я называю их? Даже теперь, спустя столько лет, как я произношу это? Моя убитая жена? Моя покойная дочь? Они умерли, но я слишком долго храню что-то от них в себе, и за это они проявляются фантомами, отголосками следующей жизни в этой, и я не могу найти в себе силы называть их именами тех, кого любил. Иногда мне кажется, что мы сами не даем себе покоя, или скорее мы предпочитаем не иметь покоя. Если в нашей жизни есть какая-то дыра, то что-то заполнит ее. Мы приглашаем это что-то внутрь, и оно охотно соглашается.
Но с ними я обрел покой, думал я. Сьюзен, моя жена. Дженнифер, моя дочь. Мои любимые, и я – их любимый.
Сьюзен как-то сказала мне, что если что-то случится с Дженнифер, если она безвременно умрет, раньше своей матери, то я не должен говорить ей о случившемся. Не должен пытаться объяснить ей, что ее дитя умерло. Не должен причинять ей эту боль. Если Дженнифер умрет, я должен убить Сьюзен. Никаких слов, никаких предупреждений. Она не должна успеть посмотреть на меня и понять. Я должен отобрать у нее жизнь, потому что она не верила, что сможет жить без своего ребенка. Она не могла бы этого перенести и не могла бы вытерпеть эту боль. Это не убило бы ее, не убило бы сразу, но все равно вытянуло бы из нее жизнь, и осталась бы лишь пустая оболочка, оболочка женщины, звенящая горем.
И она бы возненавидела меня. Возненавидела за то, что погрузил ее в такую печаль, что во мне не хватило любви, чтобы избавить ее от этого. Я был бы в ее глазах трусом.
– Пообещай мне, – сказала она, когда я прижал ее к себе, – пообещай, что ты не дашь такому случиться. Я даже не хочу слышать этих слов. Не хочу таких страданий. Я не перенесу этого. Ты слышишь? Это не шутка, не «что, если…». Я хочу, чтобы ты пообещал мне. Обещай, что мне никогда не придется терпеть эту боль.
И я пообещал. Я знал, что не смогу выполнить ее просьбу, и она, возможно, тоже знала, но я все же дал такое обещание. Вот что мы делаем с теми, кого любим: мы лжем им, чтобы уберечь. Не всякая правда хороша.
Но она ничего не сказала о том, что делать мне, если их обеих оторвут от меня. Должен ли я отобрать жизнь у себя? Должен ли последовать вслед за ними в темноту, пройти по их следам в преисподнюю, пока не разыщу их там – жертвоприношение с единственной целью не смиряться с утратой? Или я должен продолжать жить, а если должен, то как? Какую форму должна принять моя жизнь? Должен ли я умереть в одиночестве, поклоняясь святыне их памяти, дожидаясь, что жизнь сделает то, чего я не смог сделать сам, или мне попытаться найти способ жить с этой утратой, выжить, не предав их памяти? Что должны сделать оставшиеся жить, чтобы почтить память ушедших, и как далеко они могут зайти, не предав эту память?
Я остался жить. Вот что я сделал. Их у меня забрали, но я остался. Я нашел того, кто убил их, и убил его, но это не принесло мне удовлетворения. Это не облегчило жгучую печаль. От этого не стало легче переносить утрату, и это чуть ли не стоило мне души, если на самом деле она у меня была. Коллекционер, бывший подлинным хранилищем старых тайн, как-то сказал мне, что у меня ее нет, и иногда я склонен ему верить.
Я по-прежнему каждый день чувствую утрату. Это чувство никогда не покидает меня. Оно определяет всю мою жизнь.
Я лишь тень, отброшенная всем тем, что было когда-то.
Глава 7
Дэниэл Фарадей сидел в цокольном этаже, чувствуя, что его скорбь постепенно уступает место гневу. Сын уже четыре дня как умер, а его тело все еще в морге. Уверяли, что его выдадут для похорон на следующий день. Начальник полиции тоже обещал, когда приходил сегодня.
За несколько дней после того, как останки Бобби были найдены, Дэниэл и его жена у себя дома превратились в призраков, стали существами, жизнь которых определялась только утратой, пустотой и скорбью. Их единственный сын умер, и Дэниэл знал, что его смерть означает также полную смерть их брака, осталось лишь название. Бобби держал родителей вместе, но его отец не понимал, как многим они обязаны сыну, пока тот не поступил в колледж, а потом вернулся. Все их разговоры крутились вокруг дел любимого сына: их надежды на него, страхи, случайные разочарования, хотя последние казались столь тривиальными, что сейчас Дэниэл молча бранил себя, что ставил их в вину мальчику. Он сожалел о каждом грубом слове, каждом споре, каждом часе сердитого молчания после конфликта. И вспоминая обо всем этом, он припоминал обстоятельства каждого разногласия и понимал, что каждое слово, сказанное в злобе, было также словом любви.
Это было пространство сына. Здесь был телевизор, стереоаппаратура и место для его айпода, хотя Бобби был из тех, кто по-прежнему предпочитал слушать музыку на виниле, когда был дома. Он унаследовал старую отцовскую коллекцию записей, по большей части классику шестидесятых и семидесятых, дополнив ее полками пластинок из магазинов старых записей и со случайных распродаж домашних вещей. На проигрывателе все еще лежала долгоиграющая пластинка, оригинальный экземпляр «After Gold Rush» Нейла Янга, ее поверхность покрылась паутиной мельчайших царапин, но, очевидно, для Бобби щелчки и шипение являлись частью истории: теплота и душевность этих звуков очаровывала накопленными за годы изъянами.
Бо́льшая часть цокольного этажа была застелена огромным ковром, от которого всегда слегка попахивало пролитым пивом и старыми картофельными чипсами. Здесь были книжные стеллажи и серый металлический, из пушечной бронзы, шкаф с выдвижными ящиками, где хранились в основном старые фотографии, конспекты и учебники, а также, втайне от матери, несколько эротических фото. Здесь стояла видавшая виды красная кушетка с заляпанной голубой подушкой, с которой можно было лежа смотреть телевизор. На подушке осталась вмятина от головы сына, а кушетка хранила очертания его тела, так что в тусклом освещении от единственной лампы казалось, что призрак юноши, невидимый, но обладающий весом и плотью, вернулся сюда и занял его излюбленное место, принял его позу. Дэниэлу так хотелось свернуться на этой кушетке, влить свое тело в ее выпуклости и впадины, слиться со своим утраченным сыном, но он не стал этого делать. Ведь это бы означало нарушить оставшийся отпечаток и таким образом уничтожить что-то от его существа. Он не лег туда. Никто туда не ляжет. Кушетка останется мемориалом всего того, что отняли у него – у них.
Сначала было только потрясение. Бобби не мог умереть. Он не мог быть мертвым. Смерть – для старых и больных. Смерть – для детей других людей. А его сын был смертным, но еще не тронутым тенью смерти. Его уход должен был быть чем-то отдаленным, и его отец и мать должны были умереть раньше. Это он должен был бы скорбеть о них. Было неправильно, не естественно, что им теперь придется плакать над его останками, смотреть, как его гроб опускают в землю. Он снова вспомнил тело сына на каталке в морге, накрытое простыней, распухшее от гнилостных газов, с глубокой красной линией вокруг шеи, где в нее врезалась веревка.
Самоубийство. Таков был первоначальный вердикт. Бобби удавился, привязав веревку к дереву и накинув петлю на другом конце себе на шею, а потом всем своим весом навалившись вперед. В какой-то момент он осознал весь ужас того, что должно случиться, и пытался освободиться от петли, царапая и раздирая свое тело, даже оторвав один ноготь, но к тому времени веревка уже затянулась, узел был сделан таким образом, чтобы, если Бобби подведет мужество, инструмент его самоуничтожения не подвел.
И Дэниэл Фарадей мог думать только об Эмили – о той, для которой его сын оказался недостаточно хорош.
Но позже в тот день к ним снова зашел начальник полиции, и все изменилось. Это был вопрос об угле приложения и величине силы, сказал он, и детективы из полиции штата между собой уже высказали свои подозрения, учитывая природу повреждений, какие могла оставить на коже веревка. На шее было два повреждения, но первое скрывалось вторым, и пришлось дождаться прибытия главного медицинского эксперта штата, чтобы подтвердить подозрения своего представителя. Два повреждения: первое вызвано удушением сзади – возможно, когда парень лежал на земле, судя по синякам у него на спине, где напавший, вероятно, прижимал его коленями. Первое повреждение не было смертельным, но повлекло за собой потерю сознания. Смерть была вызвана вторым повреждением. На шею парня была надета петля, его подняли на колени, а второй конец веревки привязали к стволу дерева. Потом его убийцы – или убийца – уперлись ему в спину и стали давить, чтобы он постепенно задохнулся.
Начальник полиции сказал, что требовалась большая сила и сноровка, чтобы таким образом убить рослого и сильного Бобби Фарадея. Веревка была обследована на предмет следов ДНК, также была обследована нижняя часть ствола дерева, но…
Они ждали, когда он продолжит.
Человек или люди, виновные в смерти Бобби, были осторожны, сказал начальник полиции. Волосы и одежда Бобби были намочены водой из пруда и покрыты грязью, а также ногти и кожа на руках – с очевидным намерением не дать исследовать следы преступления. И эти меры оказались успешны.
Когда начальник полиции ушел, Дэниэл обнял плачущую жену. Он не мог точно сказать, почему она плачет, и только удивился, что у нее еще остались слезы. Возможно, она плакала от ужаса или от нового горя, вызванного знанием, что сын не сам лишил себя жизни, а его лишили жизни другие. Она не сказала, а он не спросил. Но почувствовав, как собственные слезы начали стекать по щеке, он понял, что это не слезы утраты, или ужаса, или даже гнева. И ощутил облегчение. В этот момент он понял, что раньше таил нечто вроде злобы на сына за то, что тот убил себя. Он злился на него за эгоистичность этого поступка, за его глупость, за то, что сын в момент крайней нужды в любви не обратился к тем, кто его любил. Он злился на сына за то, что тот отнял у отца силы и оставил родителям нести груз их страшного горя. Пока Дэниэл считал, что сын умер от собственной руки, он размышлял об ужасе этого поступка долгими неподвижными днями и ночами, и часы тянулись с неумолимой медлительностью. Горе, казалось, было сродни материи – его нельзя было создать или уничтожить, оно могло только принять другую форму. Печаль, которая могла толкнуть Бобби на такой поступок, не растворилась в его смерти, а просто передалась тем, кто остался жить. Не было никакой записки, никакого объяснения, будто какое-то объяснение могло кого-то удовлетворить. А у родителей были только вопросы без ответов и гложущее чувство, что они каким-то образом недоглядели за сыном.
И первым побуждением Дэниэла было обвинить девушку. С тех пор как она порвала с Бобби, тот перестал быть прежним человеком. Несмотря на свой рост и вес, внешнюю безалаберность и беззаботность, он был мягок и раним. Он встречался с девушками и раньше, и бывали разрывы и подростковые травмы, но в эту стройную молодую женщину с черными волосами и светло-зелеными глазами он серьезно влюбился. Она была на несколько лет старше Бобби, и, нельзя отрицать, в ней было что-то особенное. И другие добивались ее благосклонности, но она выбрала Бобби. И он знал это. Сила была на ее стороне, и он всегда слегка боролся с тем неравенством, которое это создавало в их отношениях.
Как и большинство отцов, Дэниэл верил, что его сын – лучший молодой человек в городке, а может быть, и лучший на свете. Он заслуживал в жизни самого лучшего – самой высокооплачиваемой и интересной работы, самых красивых женщин, самых любящих детей. То, что Бобби не разделял этого мнения, было одновременно и его лучшей, и худшей чертой: она восхищала прирожденной скромностью, но разочаровывала тем, что подавляла его самолюбие и вызывала неуверенность в себе. Дэниэл считал, что у девушки хватало ума играть на их неравенстве, но это можно сказать про весь женский пол, и Дэниэл Фарадей всегда относился к женщинам с подозрением. Он восхищался ими, и его влекло к ним (по правде сказать, влекло больше, чем знала или предпочитала знать жена, поскольку за время их брака он не раз поддавался этому влечению), но он никогда не приближался к пониманию их, и, порой добиваясь победы, а потом бросая их, он умел компенсировать недостаток понимания определенной долей пренебрежения. Он наблюдал, как эта девушка манипулировала его сыном, крутя и вертя им, словно он попался на шелковую нить, которой можно было притянуть его или оставить болтаться на расстоянии, как ей заблагорассудится. Бобби понимал, что происходит, и все же был так захвачен чувствами, что не мог заставить себя разорвать узы. Его мать и отец не раз обсуждали это за бутылкой вина, но по-разному интерпретировали их отношения. В то время как жена Дэниэла признавала в девушке ум, она все же не чувствовала в ее поведении ничего необычного. Та просто делала то, что делают все молодые женщины или те, кто понимает природу баланса сил между полами. Парень хотел ее, но безоговорочно отдавшись Бобби, она сразу утратила бы власть над их отношениями. Лучше было заставить его доказать свою верность ей, прежде чем полностью сдаться.
Дэниэлу пришлось уступить жене в этом пункте, но ему не нравилось, что его сыном играют, как дурачком. Бобби был сравнительно наивен и неопытен, хотя ему уже исполнилось двадцать два. Ему еще по-настоящему не разбивали сердце. Потом, когда Бобби вернулся из колледжа на каникулы, девушка разорвала отношения, и ему пришлось приобрести этот опыт. Не было ни предупреждения, ни объяснения, а просто она решила, что Бобби не тот мужчина, который ей нужен. Он воспринял это тяжело, до того тяжело, что это причинило ему реальную физическую боль: он жаловался на рези в животе, которые было ничем не унять.
Разрыв также погрузил его в депрессию, и депрессия усугублялась тем, что это был маленький городок: здесь было не так много мест, куда можно пойти выпить, перекусить, посмотреть фильм, провести время. Девушка работала в одном из таких заведений, у Дина, куда на протяжении поколений ходила пообщаться городская молодежь – да и не только молодежь. Если Бобби хотел побыть в компании, он не мог долго избегать этого места. Дэниэл знал, что при встрече у Дина между молодыми людьми произошла стычка. И тогда тоже девушка взяла верх. Его сын пил, а она нет. После той особенно громкой перепалки сам старый Дин, заведовавший этим баром как великодушный диктатор, был вынужден предупредить Бобби, чтобы тот не приставал к персоналу. В результате Бобби неделю держался подальше от этого бара, возвращался сразу после работы домой и направлялся в свое укрытие в цокольном этаже, едва задерживаясь, чтобы поздороваться с родителями. Он появлялся лишь для набегов на холодильник или чтобы разделить неловкий ужин за кухонным столом. Иногда он спал на кушетке, а не в примыкающей спальне, даже не потрудившись раздеться. Лишь когда к нему пришли несколько друзей и упросили его выйти развеяться, тучи над головой как будто на время разошлись, да и то только пока он избегал встреч с девушкой.
Когда нашли тело, первой мыслью Дэниэла было, что сын покончил с собой из-за своей нелепой привязанности к Эмили. Ведь, казалось, больше никаких бед у него в жизни не было. За ним сохранялось место в колледже, он, похоже, всерьез намеревался вернуться к учебе и намекал, что, возможно, Эмили может вместе с ним найти работу в Нью-Йорке. Он был популярен среди друзей и там, и в родном городке, и его врожденный склад характера всегда склонял его к оптимизму – во всяком случае, до распада их отношений.
Эмили не следовало бросать его сына, думал Дэниэл. Он был прекрасный парень. Ей не следовало ранить его. Не следовало разрывать ему сердце. Когда она пришла на место его гибели, как только тело унесли через поля к ожидавшей машине «Скорой помощи», Дэниэл не смог поговорить с ней. Она подошла к нему с блестящими глазами и протянула руки, чтобы обнять и чтобы он обнял ее, но он отвернулся, вытянув руку, отстраняясь от нее, и этот жест был ясен не только ей, но и всем, кто видел; и таким образом он не оставил сомнений, на кого возлагает вину за смерть его сына.
Мать Бобби роняла слезы горя и боли, узнав, что это другие отняли жизнь у ее сына, слезы непонимания обстоятельств его смерти, отец же ощущал, как тяжесть свалилась с его плеч, и поражался собственному эгоизму. Теперь, в цокольном этаже, вернулась злоба, и его руки сжались в кулаки от гнева на нечто безликое, что убило его сына. Где-то над ним зазвенел дверной звонок, но он едва слышал его за ревом у себя в голове. Потом его позвали, и он дал напряжению в теле отступить. И выдохнул из себя ярость.
– Мой мальчик, – проговорил он тихо. – Мой бедный мальчик.
За кухонным столом сидела Эмили Киндлер. За ее спиной жена заваривала чай.
– Мистер Фарадей, – сказала Эмили.
Он обнаружил, что уже может улыбнуться ей. Это была мелочь, но в улыбке была искренняя теплота. Не осталось ни намека на то, чтобы обвинить ее в случившемся, и теперь эта девушка стала для него чем-то вроде связи с сыном, питала огонь памяти.
– Эмили, – проговорил он, – как дела?
– Полагаю, хорошо. – Она не могла посмотреть ему в лицо. Он знал, что его поведение на месте смерти сына глубоко ее ранило, и если он теперь снял с нее свое осуждение, ей еще предстояло сделать то же по отношению к нему. Они никогда не обсуждали, что случилось в тот день, поэтому было бы правильно сказать, что он никак не искупил своей вины перед ней.
Его жена подошла и нежно коснулась ладонью волос девушки, приглаживая выбившиеся пряди. Дэниэлу подумалось, что две женщины немного похожи друг на друга: обе бледные, без косметики, и с темными кругами от горя под глазами.
– Я пришла сказать вам, что после похорон я уезжаю.
– Послушай, милая, – сказал он. – Я должен извиниться. – Он попытался взять ее за руку, и она позволила это. – В тот день, в день, когда нашли Бобби, я был не в себе. Я был так убит, так потрясен, что не мог… не мог…
У него не было слов. Он не хотел ей лгать, и не хотел говорить правду.
– Я знаю, вы видеть меня не могли, – помогла она. – Вы думали, что это моя вина. Может быть, и сейчас думаете.
Он почувствовал, как у него задрожал подбородок и защипало глаза. Ему не хотелось расплакаться перед девушкой, и он покачал головой.
– Прости, – сказал он. – Я прошу прощения, что подумал, будто это ты.
Теперь он неуверенно сжал ее руку, а жена поставила на стол три чашки и налила из фарфорового чайника чаю.
– Спасибо.
– Приходил начальник полиции Дэшат, – продолжал Дэниэл. – Он сказал, что Бобби не сам покончил с собой. Его убили. И просил пока молчать об этом. Мы никому не говорили, только тебе, ты должна знать.
Девушка издала тихий скулящий звук. От лица, и так совершенно бледного, отхлынули остатки крови.
– Что?
– Повреждения… Они не похожи на самоубийство. – Он уже плакал. – Бобби убили. Кто-то придушил его до потери сознания, а потом его привязали и нагнули вперед, чтобы он умер. Кто мог это сделать? Кто мог сделать такое с моим мальчиком?
Он пытался удержать ее, но ее рука выскользнула. Эмили встала, покачиваясь на высоких каблуках.
– Нет, – сказала она и резко отвернулась. Ее правая рука задержалась сзади и задела стоявшую рядом чашку. Чашка упала на пол и разбилась, ударившись о плитки пола. – Я должна уйти. Я не могу здесь оставаться.
И что-то в ее голосе остановило слезы Дэниэла, и его взгляд прояснился.
– Что ты хочешь сказать?
– Просто я не могу оставаться здесь. Мне нужно уехать.
По ее глазам он понял, что девушка что-то знает. Дэниэл видел это.
– Что тебе известно? – спросил он. – Что тебе известно о смерти моего сына?
Он протянул к ней руку, но Эмили отстранилась. Он слышал, как жена что-то говорит, но это для него ничего не значило. Все его внимание сосредоточилось на девушке. Ее глаза были огромны. Они смотрели не на него, а на окно у него за спиной, где в стекле отражалось ее лицо. Она выглядела пораженной, будто увиденный образ был не тем, что она ожидала увидеть.
– Скажи мне, – сказал Дэниэл. – Пожалуйста.
Она какое-то время молчала. Потом тихо проговорила:
– Это из-за меня.
– Что? Как?
– Я приношу несчастье. Я несу его в себе. Оно