Отношения человека с мусором всегда казались мне странными: они напоминают любовные. В магазинах огромные толпы покупателей с боем расхватывают любой вздор, выброшенный на прилавки, а всего неделю спустя эти вещи уже поступают ко мне — Генеральному мусорщику Дарлингтона. Если прижаться ухом к земле, можно уловить равномерный рокот. Это не пульс планеты, не какие-нибудь генераторы или энергетические коллекторы, а вены двадцать второго века — мусоропроводы.
Вначале человек заглатывает.
Чтобы иметь, что заглатывать — он тратит миллионы. Расплачивается кровными грошами за наслаждение иметь. Но жизнь вещей коротка: их нарочно делают так, чтобы как можно скорее они оказывались в утробе домашнего утилизатора первичной обработки. Оттуда они попадут в городскую «печень» (там из массы удаляются токсины), затем направляются в толстые или тонкие кишки, уже упомянутые мусоропроводы, а в заключение мощные пульсаторы проталкивают их через анус Дарлингтона. Тут и поджидаю их я.
Генеральный мусорщик города.
Мусорщиков много, любая скотина может стать мусорщиком, но Генеральный мусорщик один.
Тут и соответствующее образование требуется, и определенные заслуги.
Смотри-ка, какой ботинок! У него толстая подошва, хотя у парного к нему — тонкая. Господин бывший владелец или косолапил, или одна нога у него была короче другой. На что только не способна человеческая изобретательность! Одинаковые ботинки с подошвами разной толщины.
Мое дело — сортировать утиль. В одну кучу бумагу, в другую эбонит, в третью — полихлорвинил и так далее.
Попробуй тут без образования. Что правда, то правда: с моим образованием я мог бы стать даже экономом, правда, не генеральным. А теперь? Куда ни глянешь, перед тобой расстилаются огромные пространства всяческой мерзости, аж дух захватывает. Такие масштабы поневоле вызывают восторг! Смотришь, смотришь и никак не насмотришься, какая-то сладость по жилам разливается, словно раз и навсегда убедился: вся планета — сплошная необъятная свалка!
И можно ли не дрогнуть от восхищения при мысли о том, что все это дело рук человеческих!
Я, Генеральный, — что-то вроде надзирателя. Восемнадцать роботов служат под моим началом рядовыми мусорщиками. На послушание пожаловаться не могу: слушаться они слушаются. Глуповатые ребята, да что поделаешь… Вчера приходит один ко мне, приносит какой-то камешек. Что это, мол, такое, господин Генеральный? Смотрю: черный, пористый, без запаха.
Я сразу догадался. Слушай, говорю, робот-недотепа, это же метеорит. Видишь эти мелкие частицы?
Они называются хондры, вокруг них расположен оливин, ортопироксен, камасит и тенит.
Мусорщик так и и вылупился: «Откуда вы так много знаете, господин Генеральный?». Эх, примись я рассказывать…
Признаться, иногда ребята и меня в тупик ставят.
Раз принесли что-то вроде трубы, но деревянное и с дырками.
Если дуть в один конец, получится звук, вот провалиться мне на этом месте. А когда зажимаешь дырки, звук меняет высоту, трубка поет то тонким, то басовитым голосом.
Странная штука! Я знаю — они под запретом. Кто-то обзавелся ею тайком, может, упаси бог, даже играл на ней. А потом, когда стали над ним сгущаться тучи подозрений, бросил в домашний утилизатор. Свалил таким образом ответственность с больной задницы на здоровую — на мою, значит. А с чего это за него я отвечать должен?! Говорю своему роботу: «Ты ничего такого не видал и даже ни о чем таком не слыхал, усек?». И сжег трубку. Не хватало еще из-за какой-то там деревяшки с работы загреметь.
Меня работа устраивает и зарплата тоже. И подчиненные ребята что надо. Одна только есть… придурковатая. Вообще-то она ничего, смазливая, но чуток тронутая: носит длинные белые платья, голову украшает венком из ромашек. С ней, в общем-то, легко. Безобидная, знай себе распевает. Когда объявляю перекур, она все ко мне липнет, чтобы поболтать, значит. Приходится терпеть, как-никак Генеральный, свысока относиться к подчиненным мне негоже. А вот и она, сейчас снова прилипнет и пойдут глупые разговоры без конца и края.
— Тебя как звать? — спрашивает она.
— Ты что, забыла? Я Генеральный мусорщик, ваш начальник.
— Это не имя, а должность.
— Я робот, — говорю. — У робота нет имени, только номер и должность по Единой социальной таблице.
— Нет, есть, — стоит на своем чокнутая. — Меня, например, называют Принцессой.
И с этими словами она усаживается прямо на кучу костей.
— Только не туда, — прошу я. — Только что привел кости в порядок, а ты всё портишь.
На мои слова она — ноль внимания, даже наоборот: знай шурует себе в куче палочкой, все старания пошли коту под хвост.
— А где ты работал до свалки?
— Нигде, я недавно с конвейера.
— Будет врать-то, — говорит чокнутая. — Ты же старый.
— Значит, меня старым и произвели! — упрямо стою на своем я.
Молчит. Да и что она может мне сказать? Мне, для которого нет ничего неясного в этом мире, особенно когда речь идет о мусоре?
Тут со мной редкий специалист потягается, я четыре тысячи видов отходов различаю.
— Тебе твоя работа нравится? — спрашиваю.
— Работа как работа, — отвечает. — Вот только терпеть не могу грязное мужское белье.
— Если уж на то пошло, я тоже терпеть не могу дамские тампоны. Вон, глянь: весь участок номер триста семь ими забит. Никуда не денешься: профессиональная специфика.
С холма налетает предзакатный ветер, он разносит зловония по всему полю. Становится прохладно, но смрад куда страшнее: впечатление такое, будто через нос он проникает режущим дурманом прямо в мозг.
Сколько раз я выступал с предложением демонтировать роботам-мусорщикам сенсоры обоняния, что помогло бы им работать еще более самоотверженно, но 53 Лига защиты существ с искусственным разумом так и не дала разрешения.
Вот мы и страдаем от этой вони, а по вечерам нас заставляют нырять в антисептический раствор, тут ведь можно набраться таких омерзительных микроорганизмов.
— Иногда мне становится невыносимо грустно, — говорит тронутая. — Всё кажется, что была я прежде принцессой, что перенеслась я сюда из какой-то страшной сказки. А из какой — не помню, ничего не помню, словно прошлое мое вымыто из мозга. Прошлого у меня нет. А почему?
— Ну, ты даешь! — отвечаю. — Раз не помнишь, значит, не нужно, чтобы помнила. Значит, это прошлое не стоит воспоминаний. А почему у тебя на голове всегда венок из ромашек?
— Тоже не знаю! — только что не рыдает тронутая.
— Надо мной из-за этого все смеются. Говорят, не подходит он к нашей профессии. Я им говорю — я ведь принцесса, а они ржут и лезут задирать юбку. Говорят, охота на задницу аристократки взглянуть. Почему ты никогда за меня не заступаешься?
— Кто, я? Почему заступаться должен именно я? Зачем мне вмешиваться в жизнь своих подчиненных?
— Сам знаешь, кого посылают в мусорщики: сброд, бракованные все до одного. А я робот второй категории «люкс-А» с долговременной памятью.
— Не спорю, — говорю я. — Но раз тебя сюда отправили, значит, тут тебе и место. Там свое дело знают.
— Вступись за меня, — настаивает тронутая, и на глазах у нее выступают слезы. — Не знаю, почему, только мне всё кажется, что именно ты должен за меня заступиться.
— Ладно, ладно, там видно будет, — успокаиваю ее я.
— Ступай, берись за дело, перекур кончился.
Смотрю на тоненькие ее ножки, по колено ушедшие в отбросы Дарлингтона, — действительно, не место ей здесь, уж больно хрупка и нежна, словно из хрустали для люстры сделана. Но начальники в этом ни уха ни рыла не понимают. И его могущество Лорд-констебль, и его превосходительство господин мэр (обоих я, вообще-то, весьма ценю и уважаю) твердили одно и то же: бери ее к себе, и всё тут! Не видят они, что ли: не годится она в мусорщики, чересчур добра и чиста. Она из тех, кого бог бережет, как собственное дитя. От таких одно расстройство — и делу, и душе.
Кто не понимает, пусть думает, что быть Генеральным мусорщиком легко. А здесь мало того, что с мусором возишься, так еще и с разумными существами приходится иметь дело!
Теперь надо обойти свалку. В конце рабочего дня я всегда это делаю, ибо вид ее преисполняет меня восторгом и благоговением. Мне не заснуть, если я не окину взглядом восхитительные курганы утиля, всю прелесть этой очаровательной выгребной ямы. Вот я и шагаю, пиная отходы цивилизации, и в душе разливается неописуемое сладкое чувство патетического упоения. Надо будет непременно написать оду о свалке Дарлингтона. В местной газете наверняка не откажутся напечатать такое.
Как не ликовать, зная, что каждый выброшенный сюда предмет некогда доставлял радость человеку: простому, милому, обыкновенному человеку двадцать второго века. Вот, к примеру, это пенсне. Оно наверняка красовалось раньше на носу какого-нибудь доктора. Психиатра, хотя бы.
Назовем его доктором Моорли. Сквозь стекло этого пенсне доктор Моорли преданна заглядывал в глаза своих пациентов, тем, кого самоотверженно пытался исцелить. Как же не умилиться, глядя на это пенсне!
А вот пластмассовый меч. С первого взгляда его не отличишь от настоящего, но он пластмассовый.
Меч… откуда он взялся здесь? Что за судьба стоит за ним? Неизвестно. Вот и начинаешь гадать. Может, это детская игрушка. Или музейный экспонат, сохранявшийся когда-то под присмотром милейшего дяденьки с медалью за храбрость. Или бесценная семейная реликвия древних времен.
Или нечто совсем другое.
На этой свалке полно загадок!
Самое подходящее место для размышлений о судьбе вещей. И не только вещей, но и самого человека.
Взять хоть этот череп.
Ну и безобразники, им все правила нипочем! Черепа выбрасывать запрещено, они засоряют мембранные фильтры. Есть ведь утилизационная служба, но многим не по душе кремация, такие вот и прячут черепа.
Но сколько времени можно скрываться от недреманного ока государства? Двадцать, тридцать, пятьдесят лет.
А потом? Потом твой сын или внук, понятия не имеющий, чей этот череп, не отягощенный связанными с ним милыми воспоминаниями, швырнет его в мусоропровод. Пусть, мол, теперь об этом болит голова у Генерального мусорщика.
Как я посмотрю, это был человек бесконечного остроумия, неистощимый на выдумки. А теперь это само отвращение и тошнотой подступает к горлу. Здесь должны были двигаться губы, которые я целовал не знаю сколько раз. Где теперь твои каламбуры, твои смешные выходки, твои куплеты? Где заразительное веселье, охватывавшее всех за столом? Ничего в запасе, чтобы позубоскалить над собственной беззубостью? Полное расслабление? Ну-ка, ступай в будуар великосветской женщины и скажи ей, какою она сделается когда-нибудь, несмотря на румяна в дюйм толщиною. Попробуй рассмешить ее этим предсказанием, мой бедный Йорик!
— Да ты, никак, разговариваешь с черепом? — слышу я голос и оборачиваюсь. Передо мной человек лег пятидесяти, старомодно одетый, с галстуком-бабочкой из красной ткани с искоркой.
— Просто размышления вслух, — отвечаю.
— Но я слышал, как ты назвал его Йориком, мой мальчик!
— Йориком? Что с того… Надо же было как-то его назвать.
Странный человек, похож на помешанного. Видно, в районе Дарлингтонской свалки бродят помешанные на любой вкус: принцессы в венках, небритые бродяги с сигарой в зубах…
— Но почему именно Йориком? — не отстает назойливый тип, и мне нестерпимо хочется послать его подальше, ругательство так вертится у меня на кончике языка, оно созрело и готово вот-вот сорваться, но… не срывается, что-то мешает мне, смущает: невесть почему, мне становится ясно, что обидеть его я не в силах.
Человек как человек, ну, может, психованный чуточку больше обычного, однако что-то мне мешает прямо так и заявить ему об этом…
Вдвоем, плечом к плечу, шагаем мы с ним среди гигантских пирамид отбросов, которые ежеминутно извергает двадцать второй век из тысяч анусов. Порывы ветра гонят за нашими спинами густые облака зловоний, несут куда-то тряпки, пепел, пестрые этикетки, листья и пух. Мы шагаем вдвоем среди вселенского смрада, вдыхаем отвратительные миазмы свалки, заставляющие меня уверовать, что планета — это сплошная клоака, отравляющая собственную атмосферу, что и недра земли, и небо, и мироздание содержат одну лишь пакость, что она заливает вокруг все пространство, течет по лицу мерзкими струйками, змейками, ползущими мимо рта, спускающимися по шее и груди, проникающими через кожу, чтобы добраться до сердца, и вдруг спутник мой берет меня под руку и внезапно задает вопрос:
— Тебе известно, что такое театр, мой мальчик?