Я начал, запинаясь, читать.
— Читай нормально, — сказал Ивашов. — Я хочу иметь точное представление.
Это прозвучало приказом, и я взял себя в руки. Поэма заканчивалась четверостишием, посвященным, как и вся она, дворнику, который спас нам с мамой жизнь:
В скорби даже зенитки умолкли на крышах,
В скорби улицы все погрузились во тьму…
И хоть он не услышит, никогда не услышит,
«Я уже не ребенок!» ― говорю я ему.
— В этом мне и нужно было убедиться, — медленно произнес Ивашов.
— В чем?
— В том, что ты уже не ребенок. Я-то как раз хочу, чтобы дети и во время войны оставались детьми. Но тебе уже семнадцать… В таком возрасте войсками командовали и создавали выдающиеся произведения.
Я понял, что мою поэму он выдающейся не считал.
— Конечно, сочинять поэмы в семнадцать лет — это одно, — продолжал Ивашов, — а выдерживать нечеловеческие испытания… сражаться и погибать… это другое.
Дверь с аккуратными ромбиками наполовину открылась, и Тамара Степановна, подняв на Ивашова все те же растерянно-восторженные глаза, сообщила:
— На проводе Москва.
Во время чтения поэмы ни Москва, ни Тамара Степановна перебивать меня не хотели.
Я чувствовал, что Ивашов разговаривает с кем-то очень значительным, хотя он не поднялся со стула и не изменил тембр голоса.
— Сделаю все возможное, — сказал он. И, выслушав какое-то возражение, ответил: — Я про себя сказал… А люди только и занимаются тем, что делают невозможное.
Опустив трубку, он тем же спокойным голосом продолжил беседу со мной:
— Так вот… У нас тут издается газета. Правда, всего на двух полосах. — Он взял со стола и протянул мне газетный лист формата «Пионерской правды». — Называется «Все для фронта!». Не очень оригинально, но выражает главный смысл тог©, что мы делаем. Газета ежедневная, а в редакции всего два работника — редактор и машинистка. Фактически даже один: у машинистки малые дети — то они болеют, то она сама. Увольнять жалко, не будем. Я дал команду машинописному бюро: пусть помогают! Среди эвакуированных обнаружили студентку филфака — будет корректоршей. А вот литературного сотрудника нет… Им будешь ты.
— Я?.. А школа?
— Придется отложить до победы. Повторяю: я хочу, чтобы дети были детьми, а школьники — школьниками. Но чрезвычайные обстоятельства требуют чрезвычайных решений! Некоторые считают, что и у детей все должно быть до предела напряжено. Я не согласен! Пока можно уберегать от пекла, надо уберегать. Ну, а если… Тут уж ничего не попишешь. — Он затих на мгновение. — Твою будущую работу я бы пеклом не стал называть. Зачем же преувеличивать? Но отвечать за газету, как и редактор Кузьма Петрович, будешь по-взрослому. Не ребенок так не ребенок!.. Судя по твоим стихам и рекомендациям Александры Евгеньевны, ты можешь справиться. — Его глаза вопросительно прицелились в меня. — Слова «прямое попадание» имеют не только отрицательный… страшный смысл. Смотря кто и куда попадает! Вот я, к примеру, надеюсь, что твое назначение будет моим прямым попаданием. А надежды начальника стройки в военное время должны сбываться!
Глаза все еще изучающе целились в меня.
— В каких же условиях тебе придется доказывать, что мое попадание было прямым? Обрисую в общих чертах. Типография от нашей стройки — в пятнадцати километрах. Там районный центр… Не скрою: после рабочего дня у тебя будут рабочий вечер и рабочая ночь в типографии. А возвращаться с газетами придется иногда и под утро… Три-четыре часа поспишь — и снова в редакцию. Война перестраивает все: психологию, организм. Злоупотреблять этим, конечно, без надобности не следует. Я часто слышу: «Отсыпаться будем после победы». Почему? Если выдастся лишний часок отдохнуть, отдохни! Будет польза не только тебе самому, но и общему делу. Вот таким образом… Надо сберегать для людей все, что можно сберечь из нормального, мирного бытия. До тех пор, пока можно… Тебя вот придется от школы временно оторвать. Ничего не попишешь! Некоторых война в твоем возрасте оторвала… от самой жизни.
Он снова затих на мгновение.
— Строительство у нас необъятных размеров. Участков, знаешь, сколько? Пока не скажу: военная тайна. Вот когда будешь оформлен по всем правилам… Газета объединяет людей. Восхищается ими… А это дополнительные калории! В продуктах недодаем, так хоть здесь… Редактор Кузьма Петрович публикует сводки со стройучастков рядом со сводками Совинформбюро. Это поднимает людей в их собственном сознании. Печатное слово гораздо сильней, чем слово произнесенное. Гораздо сильней! Поэтому признания обыкновенных влюбленных прошлого века канули в Лету, а поэтов — остались, живут. Кстати, ты стихов о любви не пишешь? Я в юности о любви сочинял. А ты?.. Но на эту тему говорить полную правду ты не обязан. Александра Евгеньевна как-то пересказала, помню, слова философа: тот, кто утверждает, что говорит одну только правду, уже лжет. И пояснила: «Разве можно, к примеру, сказать матери, что ребенок ее безнадежно болен? Надо вселять надежду, пока вселяется!» Так пишешь ли ты о любви?
— Писал.
— Стихи о любви в газете публиковать надо. Не только же о бетоне и сварке! Люди должны чувствовать, что жизнь продолжается… Битва и жизнь!
Возле управления строительством меня поджидала мама. Она была не в состоянии ждать моего возвращения где-то вдали.
— Зачем он тебя вызывал?
— Буду работать в редакции.
— В редакции?! Кем?
— Литературным сотрудником.
— А как же десятый класс?
— Он сказал, что окончу его после победы.
— Но ведь ты же еще…
Мама осеклась. Думаю, вспомнила дворника, не пустившего меня в бомбоубежище.
Сама мама исступленно выполняла приказ Ивашова: заставлять лечиться всех, кому это необходимо.
— Если бы можно было приказывать и начальнику стройки! — сокрушенно сказала она.
— В каком смысле?
— Других заставляет лечиться, а сам не хочет.
— Ему… нужно?
— А бледность? Ты что, внимания не обратил?
— Обратил.
— Я попросила по телефону зайти в поликлинику. Хотя бы провериться. Он ответил: «После победы». Но до победы надо дожить.
— Ты так ему и сказала?!
— Что же мне оставалось? Он рассмеялся: «Не дожить не имею права!»
В коридоре поликлиники и даже на некоторых стройучастках вывесили плакаты с одним и тем же текстом, который сочинила мама: «Пренебрегая здоровьем, вы наносите ущерб стройке!»
Начала она с фронтовиков, перенесших ранения, контузии, и с дистрофиков, которых даже некоторые врачи и медсестры именовали «доходягами». Мама на первой же летучке запретила употреблять это слово.
— Доходяги? Мы должны вернуть им нормальную походку. Чтобы дошли до победы! — сказала она. — Начальник строительства поручил составить список особо нуждающихся в дополнительном питании. Предупредил, чтобы список был не слишком уж длинным. Но тем, кто заметно ослаб, он поможет.
Пересказав мне все это, мама добавила:
— Я срочно обязана похудеть: неловко заниматься дистрофией, обладая такими габаритами.
Я подумал, что дело, которое поручил Ивашов, поможет маме сбавить в весе без специальных усилий с ее стороны.
Накануне того дня, когда мне предстояло начать работу в редакции, мама привела меня в свой кабинет. Там находился мужчина, который спокойно сидеть не привык: он то поглядывал на часы, то без надобности вскакивал со стула, то оборачивался, точно кого-то ждал. Меня он не ждал — и удивился моему появлению. От неожиданности даже поднялся, и я увидел, что левый рукав его гимнастерки пуст и заправлен за пояс. Веснушки, беспорядочно и обильно рассыпанные по лицу, были цвета его рыжих, стоймя стоявших волос.
— Познакомьтесь: мой сын, — представила меня мама. — Пусть послушает.
— Он собирается стать врачом?
— Нет… Но ему надо послушать.
Мужчина взглянул на часы, вновь приподнялся, давая понять, что свободное время уже истекает. Без движения он существовать явно не мог.
А мама. в это время говорила своим низким, хрипловатым и оттого приобретавшим еще большую убедительность голосом:
— Одно свое ранение вы спрятать не можете. — Она указала на пустой рукав. — А вот другое, не менее серьезное, потому что пуля угодила в живот, вы скрывали. Даже от врачей! А между тем вам категорически противопоказано много ходить, вообще резко и быстро передвигаться.
Но мужчина даже в медицинском кабинете только и делал, что двигался.
— Вам нельзя ездить в грузовике. И тоже категорически! Все это — бегать по разным объектам, трястись в кузове — отныне за вас, Кузьма Петрович, будет мой сын.
Я сообразил, что передо мной ответственный редактор газеты «Все для фронта!».
— Я привела сына не для того, чтобы познакомить с вами, а для того, чтобы он в этом кабинете услышал, узнал о вашем физическом состоянии. И понял, что должен оберегать вас!
— Александр Гончаров! — изумился Кузьма Петрович.
— Саша, — ответил я.
Он вскочил, снова сел… И спросил маму:
— И вы Гончарова?
— И я.
— Мне сказали: «Вызывает главный врач». А фамилия ваша на стройке еще не приобрела популярности. Но приобретет!
— Почему вы так думаете? — негромко полюбопытствовала мама.
— Приобретет! Чувствую, что поликлиника становится еще одним ударным объектом. — Повернувшись ко мне, он объявил: — Правая рука у меня есть своя. Значит, будешь моей левой рукой! Она даже важнее, потому что ее у меня нет.
Как и предупреждал Ивашов, трудно было определить, когда на стройке начинался и когда заканчивался рабочий день — он попросту не прекращался. У завода, без продукции которого фронт обойтись не мог, погибли все родные братья… И он был обязан работать, выбиваясь из сил, за себя и за них.
— Сейчас его телосложение можно назвать атлетическим, — сказала мама, — а должно оно стать богатырским!
Это и было целью Ивашова, Кузьмы Петровича… А теперь уж и маминой целью. И моей тоже.
Кузьма Петрович, который в отличие от мамы часто пользовался армейской терминологией, обрисовал ситуацию другими словами:
— Если подсчитать цеха и разные другие объекты военных годов рождения, можно сказать, что батальон превратили в дивизию. А теперь будем увеличивать дивизию до масштабов корпуса, армии и целого фронта.
Он сказал не «будут», а «будем» и вопросительно посмотрел на меня.
— Ты — за это?
— За это.
Тогда он разъяснил, как мы конкретно начнем содействовать тому, чтоб дивизия разрослась до корпуса и даже более грандиозных размеров.
Он безостановочно передвигался по комнате, в которой размещалась редакция, попутно пробегая пальцами правой руки, которую словно бы тренировал, то по столу, то по телефонной трубке, то по стопкам заметок и писем. Мама запретила ему резко обращаться с самим собой, но он об этом забыл. Ранение и контузия, задев жизненно важные центры, чудом не коснулись центра, вырабатывавшего энергию. Лишь двигаясь, он мыслил, распоряжался и объяснял:
— Сперва я один управлялся со всеми делами. Потом, правда, сына-шестиклассника и его приятеля Диму на помощь мобилизовал. Но Ивашов эксплуатацию детского труда запретил. Что ж, я — за это! Не от хорошей же жизни мальчишек по морозу гонял… Ивашов приказал учредить редакционные посты и на всех объектах найти внештатных корреспондентов. Я учредил и нашел… Теперь статьи и заметки стекаются! Но это всего-навсего стройматериалы. Из них еще надо сооружать газетные номера. Этим мы с тобой и займемся. А потом ты, брат мой, будешь трястись в грузовике: вечером до типографии, а поздней ночью обратно. Уж извини: мне медицина трястись запретила. Да я и сам ощущаю… Но у тебя будет попутчица — корректор Ася Тропинина. Толковая и, я скажу, для войны слишком интеллигентная. Одним словом, ленинградка! Оберегай ее… Она родителей своих и бабушку в прошлую блокадную зиму похоронила. Ты заботься о ней. Ну например, как даму сажай с шофером, а сам залезай в кузов. Тоже будет интеллигентно!
Если одно из двух окон зашторено, другое все равно сообщает людям на улице: яркий в комнате свет или тусклый, или вовсе погашен. У Аси Тропининой один глаз был как бы зашторен густой, непроницаемой прядью волос, а другой давал понять, что душа ее погружена в беспросветность такого горя, с которым невозможно расстаться, потому что его нельзя до конца осознать: полная осознанность предполагает и завершенность.
Аскетически худое лицо было не то чтобы красивым, но было значительным, как изваяние. Под Асиным портретом, если б такой существовал, можно было бы написать: «Всё потерявшая».
Нина Филипповна, Ася… Ивашов… Как изобретательна была в своем садизме война: она убивала, сжигала, разрушала надежды, семьи и города. Люди теряли друг друга на время и на веки веков. А некоторые теряли вообще все, кроме жизни. Но может быть, для них легче было потерять жизнь? Ася Тропинина, моя сверстница, уже называлась студенткой.
— Ты вундеркинд? — с бестактной шутливостью спросил я.
Она прижалась к стене. Быть может, услышав немецкое слово? Ее деликатность была безоружна перед любой грубой или неуместной фразой. Ася ужасалась бестактности растерянно, молча. Прижималась к стене, точно хотела провалиться сквозь нее в буквальном смысле.
— Я просто удивился, что ты так рано успела…
— Мама с папой и бабушка хотели, наверно, чтоб я при них успела окончить школу и при них поступить в университет. Так мне кажется.
Внезапно она оторвалась от стены, сжала руками голову и закричала:
— Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!
Я окаменел… Потому что это был крик тихого, даже бесшумно передвигавшегося человека.
Опустившись на корточки, Ася содрогалась от бессилия что-то исправить, вернуть.
Я не утешал ее. Да она и не услышала бы меня! Я помнил пересказанные как-то Александрой Евгеньевной слова философа о том, что наше отчаяние почти всегда сильнее причин, его породивших. Но такие причины философу и во сне привидеться не могли.
Все кончилось столь же внезапно, как и началось. Ася затихла, поднялась. И сказала:
— Прости, пожалуйста!