Через десять дней мы с ним расстались: к нам вернулась Нина Филипповна. Она, как и вся наша жизнь, стала иной — не старее, но старше. Что-то отвлекало ее от нас. И чаще, чем к нам, она прислушивалась к себе самой. К тому, что происходило в ней… Голос ее вел себя осторожно: боялся заглушить то самое, что ей важно было услышать. Причиной перемен была не только война, а и то, что она… «готовилась стать матерью».
Готовясь стать матерью, Нина Филипповна делалась все сосредоточенней и серьезней. Ямочка на левой щеке едва обозначалась, щелка между передними зубами уже не казалась мне озорной. Я принес ей стихи про дворника.
— Большие поэты всегда размышляли о любви и смерти, — медленно произнесла она.
В последнее время я только об этом и размышлял.
И еще я думал о Николае Иваныче: «Все из-за него! Из-за него…»
Никто не сказал ей о муже ни слова. Будто он к нам и не приходил.
Зная, что немцы на той близкой станции, где мы три лета подряд снимали комнату с верандой, я не мог уснуть по ночам. Все время казалось, что молчание черного круга на стене прервется той единственной фразой, которую он произносил по ночам: «Граждане, воздушная тревога!»
— Закрой глаза! — шептала мама во тьме, — Сегодня тревоги не будет.
Окно она занавесила постельным покрывалом, перекрашенным в черный цвет, — и темнота была непроглядной. Штор у мамы не оказалось.
— Закрой глаза!
— Они и так…
— Нет, открыты.
Я продолжал не спать… с закрытыми глазами.
Урок литературы приближался к концу.
За сорок пять минут Нина Филипповна абсолютно убедила нас в том, что самое главное в литературе — это воссоздание человеческих характеров. Потому что только через них могут быть воссозданы время, эпоха.
— «Похожа на тургеневских героинь!», «Приторен, будто Манилов!», «Разочарован, словно Печорин!», «Любят, как Ромео и Джульетта!». Разве мы не думаем так о реально существующих людях? — вслух размышляла Нина Филипповна. И при этом взгляд ее задерживался на том, кто, несмотря на свой школьный возраст, уже чем-то напоминал Печорина или Манилова. На меня она взглянула, вспомнив Ромео.
В этот момент дверь приоткрылась и на пороге возникла гардеробщица, у которой был вечно замерзший вид и, как у ребенка в мороз, только лицо оставалось незакутанным. Она пальцем поманила Нину Филипповну:
— Директор зовет!
Все почему-то замерли, затаились… И так просидели до звонка. Но и он не поднял нас с мест. Мы ждали возвращения Нины Филипповны.
Вместо нее появилась десятиклассница с красной повязкой, преисполненная такого чувства ответственности, будто дежурила во фронтовом штабе.
Узрев на наших лицах тревожное ожидание, она еще более напряглась.
— Плохо с вашей учительницей, — коротко и загадочно, как о военной тайне, сообщила она. И исчезла.
Мы бросились к двери… Табуном, в котором каждый своей стремительностью подгоняет другого, мы мчались вниз. Десятиклассница с повязкой, отвечая за все происходящее, тоже помчалась, стараясь по дороге нас образумить:
— Куда вы? Постойте… Только напугаете ее!
Таинственность дежурной подстегивала весь наш табун. Но возле комнаты школьного врача мы разом остановились.
— Мужчинам неудобно! — сказала десятиклассница. И скрылась за дверью.
Вышла она вместе со школьным врачом — Ангелиной Афанасьевной, сухопарой, негнущейся, как восклицательный знак, женщиной в пенсне на старинной цепочке.
— Я уважаю ваше волнение, — сказала Ангелина Афанасьевна. Так она изъяснялась. — Но прошу вас покорнейше вернуться обратно. У Нины Филипповны очень опасные симптомы… Вы можете причинить вред.
— Я предупреждала! — бойко засвидетельствовала дежурная.
И мои одноклассники послушно побрели за нею вдоль коридора.
А я сделал несколько шагов… и вернулся.
— Скажите, пожалуйста, что случилось? Я никому… Но мне важно знать! Необходимо…
Характер Ангелины Афанасьевны обладал определенностью восклицательного знака. Но тут ее взор рассеянно блуждал по мне: она думала лишь о том, что происходило за дверью.
— Необходимо? — машинально переспросила она.
— Очень…
— А почему?
Я не ответил. Но она сбросила пенсне, которое заболталось на старинной цепочке, сосредоточила взгляд — и поверила, что для меня это важно. Посмотрела вслед моим удалявшимся одноклассникам. И грустно произнесла:
— Схватки у нее, милейший. Весьма преждевременные и опасные схватки. На почве душевного потрясения.
— Какого?
— Мужа на фронте убили.
— Не может быть!
— Сейчас все может быть.
— Где… его?
— Под Москвой. Нас защищал, дружок. Да-с… Нас с тобой.
— Николая Ивановича убили?..
— Я не знаю его имени-отчества… Директор побежал за автомобилем. С ней медсестра. — Она кивнула на свой кабинет. — А куда везти… не вполне представляю себе. Хочется наилучшим образом… Но дозвониться не можем. Война!
— Наилучшим образом?
— Разумеется. Это наш долг.
— Я знаю, куда везти. Будет именно наилучшим!..
— Похвально, что ты хочешь помочь, но…
— Я позвоню по телефону. Из учительской… Бывшему главному врачу родильного дома.
— Нам надобен не бывший и не будущий. А тот, который поможет немедленно.
— Александра Евгеньевна и поможет! Она теперь консультант. В родильном доме ее все слушаются. Я знаю… Я сам там родился!
Она вернула пенсне на нос.
— Звони, дружок. Только без промедления! Промедление, знаешь…
«Неужели смерти подобно? — подумал я. — Не будет этого! Я спасу Нину Филипповну. И того… матерью которого она готовится быть!»
Я был уверен, что Александра Евгеньевна окажется дома. И она в самом деле будто ждала моего звонка.
— Еду, — сказала Александра Евгеньевна. — Везите свою учительницу.
Я записал адрес.
— Помогите ей… Я очень прошу!
— Везите… Но как драгоценную вазу! Никаких сотрясений. И потрясений…
— У нее мужа убили.
— Я еду.
…Вечером я подскакивал к каждому телефонному звонку.
— Она хотела, чтоб ты был «невольником чести»? — спросила мама. — На этот раз ты им был. Может быть, она назовет сына Сашей? В твою честь! Хотя это случится еще не скоро.
— Она назовет его Николаем, — возразил я.
— Да… ты прав. Ее ребенок еще не родился, но наполовину… он уже сирота.
Мама начала печатать свои увесистые шаги. Они становились еще увесистей, когда на душе у ней было неспокойно.
Александра Евгеньевна позвонила в девять вечера.
— Мы, поверьте, старались, — произнесла она таким голосом, каким диктор по радио сообщал: «После тяжелых боев наши войска оставили город…»
— И что? — спросил я.
— Она потеряла не только мужа, но и ребенка. Ее теперь нельзя оставлять одну.
До утра я думал о Нине Филипповне, о ее ребенке… убитом войной. Но больше всего о ее муже. Почему его красота меня раздражала? А его стройность казалась нестройной? Почему я злорадствовал, когда он называл себя учеником? Ставить достоинства в вину человеку… не подло ли это? Я завидовал ему?.. А зависть — это, как считает Александра Евгеньевна, самый отвратительный грех. И мама говорит, что именно она, зависть, источник почти всех людских пороков. Как же я?.. А он отдал за меня свою жизнь. И жизнь своего ребенка.
Я представить себе не мог, что увижу Нину Филипповну у нас в комнате. Но Александра Евгеньевна привела ее, заранее договорившись с мамой. А я об этом не знал, и мои носки с заштопанными мамой пятками предательски валялись на тахте. И рубашка, как пишут, «несвежая», которую мама собралась выстирать, столь же предательски висела на стуле.
Но я обратил на это внимание позже, потому что вначале остолбенело уставился на Нину Филипповну. А она отводила взгляд в сторону тахты с заштопанными носками и стула с несвежей рубашкой. Только позже я понял, что она вообще ничего не видела… За весь вечер она произнесла лишь одно слово. Мама спросила ее, можно ли закурить, и она ответила: «Конечно».
Окно было спрятано постельным покрывалом, перекрашенным в черный цвет. Мама тоже скрылась за покрывалом. И, как я понял, стала дымить в форточку: даже в грозное время мы не должны были вдыхать то, что вдыхала она.
Нина Филипповна не похудела, розово-бархатный цвет ее щек лишь немного поблек. Но она уже не прислушивалась к себе… Там, внутри, ничего не было. Мне казалось, что вообще ничего… Мама, вернувшись из-за покрывала, начала с особой весомостью передвигаться по комнате, утрамбовывать ненатертый, потускневший паркет, стремясь заглушить то, о чем все мы думали. Но я никак не мог избавиться от мысли, которую война пока не успела сделать для меня привычной: погибали не только молодые, но и еще не родившиеся. Я перестал быть ребенком, а сын Нины Филипповны вообще не сумел им стать (я почему-то не сомневался, что это был сын).
— Приходите к нам, — сказала мама. — Саша вас любит!
Я не вздрогнул от ее фразы. Почему?.. Наверное, я относился к Нине Филипповне уже иначе, чем прежде. Говорят, любить — это значит жалеть. Я очень жалел Нину Филипповну и ее погибшего мужа. И ее сына… Они навсегда стали существовать для меня только вместе. Я жалел их… Жалость была гораздо острее того чувства, которое я испытывал прежде на уроках литературы. Но это было нечто другое!
— Пусть все, что случилось… объединит нас. Сделает неразлучными! — произнесла Александра Евгеньевна. И, устыдившись красивости этих слов, виновато закашлялась.
Быть людям неразлучными или не быть — это решают не сами люди. Или не только они… А в годы войны решают что-либо вообще очень немногие. Остальные подчиняются: приказам, командам и обстоятельствам.
Через месяц Александра Евгеньевна еще раз явилась к нам без всякого предупреждения. Явилась одна, хотя в последнее время не покидала по вечерам Нину Филипповну. Они так и ходили вдвоем, иногда даже держась за руки. Но Александра Евгеньевна, как поводырь, шла чуть-чуть впереди.
Мама, примостившись между окном и перекрашенным покрывалом, дымила в форточку. Видны были лишь синяя юбка и ноги в туфлях на толстом, неженственном каблуке. Казалось, она спряталась за черной материей, чтобы, неожиданно возникнув оттуда, как из-за занавеса, поразить меня каким-нибудь сюрпризом или фокусом.
Мама не догадывалась, что у нас гостья: дверь Александра Евгеньевна отворяла почти бесшумно. Она сделала знак, чтобы я не отрывал маму от ее занятия, что она пришла ненадолго. Но все же не хотела отрывать маму от того, что обычно вызывало ее протест. Размышляя о медицинских проблемах, она прежде ненароком сообщала маме, что считает курение «самой вредной и бессмысленной из привычек» и что страшные болезни века, в частности злокачественные опухоли, настигают курильщиков куда чаще, чем тех, кто не курит. Но мама продолжала дымить в форточку… Как многие врачи, она не следовала тем предписаниям и советам, которые с утра до вечера убежденно внушала своим пациентам.
«Махнуть рукой на себя — значит махнуть и на него!» Эту воспитательную фразу Александра Евгеньевна приберегала как решающую. И мама тогда не просто гасила папиросу, а ожесточенно расправлялась с ней, ввинчивая ее в пепельницу, кроша табак и разрывая папиросную гильзу. А через полчаса вновь вытаскивала из кармана синего пиджака помятую пачку. Я знал, что в дни испытаний достоинства прогрессируют, но и обнажаются слабости… Война усугубила единственный мамин недостаток: она стала курить с каким-то болезненным упоением.
Александра Евгеньевна приподнялась с тахты и снова присела.
Мама же, я догадался, пользуясь светомаскировкой, под защитой бывшего покрывала затянулась второй папиросой.
Александра Евгеньевна опять молча, еле заметным знаком попросила не мешать ей. Она намеренно оттягивала какой-то тревожный разговор, какое-то объяснение. Это мне стало ясно, когда ее сжавшееся, невесомое тело третий или четвертый раз вспорхнуло с тахты, чтобы сразу вернуться назад.
Наконец мама появилась, как из-за театрального занавеса.
Война уже отучила нас радостно или горестно вскрикивать по поводу мелочей. Но важность важного и ценность ценного возросли. Общение с близкими стало дороже, потому что было под угрозой, могло оборваться. Мама заторможенно, будто преодолевая сопротивление воздуха, воздела руки к желтому круглому плафону, заменявшему абажур. В торжественные мгновения она воздевала к нему руки, как жрица к солнцу. Жесты мамины были неторопливы, даже громоздки. Это подчеркивало значительность событий, на которые она реагировала. А явления второстепенные мама жестикуляцией не удостаивала.
— Александра Евгеньевна?!
Гостья вспорхнула с тахты. И я заметил, что растерянность пригасила то мудрое сияние, которое обычно источали ее глаза.
Мама, как и я, не знала, в чем дело, но сразу же накрыла мою голову руками и притянула к себе.
— Не обижайтесь, милые мои, — начала Александра Евгеньевна. — Я сказала, что мы не должны разлучаться… И это истина. Но разве война считается с истинами? Вчера ко мне на работу позвонил сын… И сказал, что его научно-исследовательский институт эвакуируется в Сибирь. Он попросил меня поехать с его семьей. С внуками… С двумя внуками! Вернее, с внуком и внучкой. С Васей и Милочкой. Им дали имена бабушки и дедушки.